Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 72 (всего у книги 96 страниц)
– Какая погода! К счастью, мы с вами не на бивуаке. А бедный Жюно должен был переносить ужасные минуты по пути в Португалию. Говорят, португальские дожди могут в одну ночь затопить дороги. Правда ли это?
И он начал расспрашивать меня о португальском климате, о жителях, об их характере и, особенно, о папском нунции, который, долго лебезя перед французами и особенно перед герцогом Абрантесом, в конце концов бежал из Лиссабона. Выспросив у меня все, что только мог, император сказал мне с самою очаровательною улыбкою:
– Теперь желаю вам доброго вечера, но не доброй ночи, потому что, я уверен, вы будете писать Жюно прежде, чем ляжете спать. Я не ошибаюсь?
– Конечно нет, государь! – вскричала я, совершенно очарованная добрым, приятным его обращением. – Завтрашняя эстафета повезет Жюно описание всего, что благосклонность вашего величества заставила меня перечувствовать в этот вечер, и он будет очень счастлив! Но ваше величество обещали мне утешить вашего верного слугу. Конечно, он виноват, встревожившись до такой степени из-за письма маршала Дюрока; однако он страдает, государь, и страдает уже давно. Когда письмо мое придет в Лиссабон, исполнится уже шесть недель, как ему отдали письмо Дюрока. Я уверена, что одна строчка вашего величества, одна обещанная строчка сделает гораздо больше, нежели все мои страницы, сколько бы ни были нежны они.
– Я обещал написать…
– Государь, вы забудете…
– Нет. Я дал вам слово.
После этого я не могла больше настаивать. Я поклонилась и хотела выйти, когда он удержал меня, говоря:
– Особенно повторите ему хорошенько, почему я так действовал. Скажите ему, что я никогда и не думал верить кому-нибудь так, как ему. Гюлен – добрый человек, но он хорош для того, что делает теперь, а не для чего-нибудь другого. Жюно же – малый с умом, но голова его слишком горяча. Прощайте, госпожа Жюно! Я скажу ему, что у него здесь славный поверенный в делах. Доброго вам вечера. Кстати, здоров ли мой крестник? У вас, кажется, только один мальчик?
Я отвечала наклоном головы.
– Не хорошо… Надобно иметь их много. Я хочу видеть мой трон окруженным сыновьями моих друзей, а Жюно – один из тех, кого я больше всех уважаю и люблю с особенною нежностью. Скажите ему это.
Когда я вышла из кабинета императора, все глядели на меня с любопытством. Полтора часа разговаривать с Наполеоном! В эти времена! Что могла я говорить ему? Что он мог сказать мне? Всё это видела я на лицах, которые склонились передо мной, причем ниже, чем когда я входила.
Спускаясь по лестнице павильона Флоры, я встретила Дюрока, который шел наверх узнать, чем все кончилось. Он велел дворцовым слугам сказать ему тотчас, когда я выйду из кабинета императора, и пришел в восторг, когда я рассказала ему все. Верный друг уже предполагал это, видя, как затянулась аудиенция.
– Ну, – сказал он мне, – теперь вы будете хорошо спать, да и я тоже, потому что этот несчастный Жюно много наделал мне горя. Он написал мне сумасшедшее письмо. Не говоря ему этого прямо, скажите все же, что не длжно так легкомысленно огорчать друзей. Доброго вечера и спокойной ночи!
Разговаривая с Дюроком, мы дошли до моей кареты, он подал мне руку и помог взойти, когда я с неописуемым изумлением увидела там господина Нарбонна: он ждал меня в моей карете, желая знать результаты разговора с императором. Увидев маршала Дюрока, он тотчас вышел, чтобы оказать ему почтение и объяснить свое беспокойство по поводу моего посещения императора.
– Доверие ее ко мне, господин маршал, – сказал он, указывая на меня, – так трогательно и беспредельно, что я знаю все ее огорчения, и, признаюсь, они тяжелы для меня, как огорчения родной моей дочери. Довольны ли вы? – прибавил он, обратившись ко мне.
Я рассказала ему в двух словах, что случилось. Дюрок оставался тут же. Видя себя окруженной истинными, преданными друзьями, я не могла сдержать слез, этого дара неба, этого благословения Бога. Увы! Где они, эти друзья? Где счастье, которым я наслаждалась и которое сердце мое так умело чувствовать? На этот вопрос один ответ: умерли, все умерли! Ужасные, страшные слова! А я принуждена повторять их так часто!
Возвратившись домой поздно, я, однако, зашла в комнаты детей, поскольку была уверена, что найду няню дочерей и кормилицу сына бодрствующими. Я перецеловала всех малюток с таким чувством счастья, что сердце мое трепетало от радости: я смогла сделать счастливым их отца.
До того как лечь в постель, я описала Жюно весь разговор мой с императором, не пропустила ни одной подробности и умолчала только об одном слове. Как Жюно был счастлив, получив мое письмо! Ответ его своей безумной радостью мог бы принадлежать пятнадцатилетнему юнцу.
На другой день утром я отправилась к великой герцогине рассказать ей о моих успехах. Она так превосходно обошлась со мной накануне, что я точно была обязана сделать первый визит ей. Я сказала ей, что Прево отправляется на другой день в Лиссабон и она будет очень добра, если вздумает написать Жюно и побранить его, и что Дюрок со своей стороны сделает то же. Она была довольна всем, что я пересказала ей из моего разговора с императором.
– А знаете ли, – сказала принцесса, – вы, вероятно, единственная женщина, которая может сказать, что оставалась полтора часа с императором только по важной причине. Ведь других не было? – прибавила она смеясь. – Не правда ли? – И она захохотала еще громче.
– Если бы и были, – отвечала я ей, тоже шутя, – я не сказала бы о них. Я не стала бы говорить, что это неправда, я бы просто молчала. Это, я думаю, лучшая роль в таких случаях. Впрочем, уверена, что с императором нелегко играть эту роль.
– Какую? – спросила великая герцогиня, глядя на меня с величайшим вниманием.
– Роль любимицы или любовницы. Я заметила это в доме вашего высочества, когда смятение при взятии под стражу девицы Г. прервало все разговоры. Я стояла тогда очень близко от императора, но настоящего императора, а не Изабе: он разговаривал с женщиной, которую узнала я по походке. Я не хотела слушать, что она говорила ему и что отвечал ей император: не люблю подслушиванья у дверей. Но на маскараде совсем иное дело. К тому же император был так доволен своею хитростью, так уверен, что Изабе принимали вместо него, что мне хотелось наказать его, и в эту самую минуту он сел подле меня. Как вы думаете, что он говорил своей подруге? Что его любовью к ней повелевает только одно, и это одно – власть! «Я не хочу, чтобы меня называли маленьким Людовиком XIV, – говорил он ей, – не хочу, чтобы женщина выставляла меня перед светом как существо слабое, бессердечное». «А именно сердцу и надобно позволять говорить», – отвечала, играя словами, подруга его. К радости моей, он отвечал ей: «Сердце! Вот и вы, как все, с вашей глупой мечтательностью! Сердце! Много ли знаете вы о своем сердце? Что такое оно? Часть вашего тела, где проходит большая вена, и кровь бежит по ней быстрее, когда вы бежите. Однако что это такое?» Он встал, подал руку своей спутнице, и они ушли смотреть на слезы и отчаяние хорошенькой Ги. Через минуту они воротились; император говорил: «Вот к чему ведут ваши романтические представления! Бедная девушка поверила сладким словам этого щеголя Мюрата и теперь, может быть, утопится. А? Что вы говорите?» Он наклонился к ней, и я услышала рыдания. Император, конечно, слышал их, как и я, потому что тотчас встал, говоря плачущей маске: «Милая! Я не люблю видеть, когда плачет Жозефина, женщина, которую люблю я больше всех других. Вы теряете время. Я приезжаю на маскарад веселиться. Прощайте!» И он тотчас затерялся в толпе.
На другой день я получила письмо Каролины к Жюно. Оно было запечатано, но после смерти мужа я нашла это письмо в его бумагах. Представляю его здесь.
«Париж, 27 февраля 1808 года.
Госпожа Жюно сейчас сказала мне, господин губернатор, что сегодня вечером отправляется ваш адъютант. Я хотела написать вам длинное письмо; но небольшое недомогание удерживает меня в постели и мешает мне писать. Знаете ли, что вы очень опечалили ту, которая любит вас больше всех на свете? Вы сами сто раз повторяли мне, как велика ваша любовь к ней, и решились так опечалить ее? Если б вы видели слезы ее! Неужели вы думаете, что она будет счастливее, когда вы удалитесь в немилости? Неужели вы думаете, что сделаете более счастливыми своих детей? Я советую вам пострадать еще и переносить разлуку с нею терпеливее. Окончив поход, вы будете иметь удовольствие найти ее счастливой и довольной вами, тогда как, возвратившись сейчас, будучи несчастным, вы оба оставались бы таковыми всегда и оба страдали бы, видя своих детей обездоленными. Если здоровье ваше расстроилось, позаботьтесь о нем и служите до последнего дыхания, чтобы не могли сказать, будто любовь к жене или неудовольствие императора заставили вас оставить свое блистательное поприще. Чем тягостнее там оставаться, тем признательнее будет вам император за эту жертву и тем более обеспечите вы свое счастье в будущем. Вы пылки и дурно относитесь к тем, кому вы милы или дороги. Я просила для вас у императора многих милостей: он соглашался на них с чрезвычайной благосклонностью; так было с местом вашего отца и с крещением вашего сына. Он также не перестает говорить, что доволен вами; он относится к госпоже Жюно как нельзя лучше и на всех приемах обращается к ней с приятным словом. И в такое-то время поступаете вы так неосторожно! Вы знаете, как я люблю госпожу Жюно и ваше семейство, какое участие принимаю во всех.
Каролина».
Лиссабонская эстафета, ходившая исправно каждую неделю, привезла Жюно и другое письмо – от истинного друга его маршала Дюрока. Правильнее сказать, Дюрок был обер-гофмаршал, но мы называли его маршалом. Мне приятно, что из этого письма все увидят дружеское отношение его к моему мужу.
«Я отдал твое письмо императору, мой друг! Он не читал его при мне и не говорил о нем ничего; но госпожа Жюно видела императора и говорила с ним: она, верно, скажет тебе, что ты искал или думал найти неприятное в том, что писал я по его поручению, тогда как этого не могло там быть.
Его величество объяснил госпоже Жюно, почему находит он несообразным для одного лица занимать место и парижского губернатора, и адъютанта. Но она могла также убедиться, что его величество не имел и мысли отдать место парижского губернатора кому-нибудь другому и заставить тебя отказаться от него. Он даже сказал ей, что ты должен был предпочесть его. Чувства императора не переменились к тебе – все доказывает это. Минуты черного, дурного расположения могли заставить тебя видеть дело с другой стороны. Но ты должен был отказаться от этой мысли и не делать себя несчастным…»
Дюрок долго и очень сильно был оскорблен этой историей. Мне стоило большого труда изгладить впечатление, произведенное письмом Жюно, пока он сам избегал объяснения с другом. Дружба взыскательна иначе, нежели любовь. В любви довольно пожатия руки, нежного взгляда, слова. Но в дружбе… Ее раны исцеляются медленно, и чем безрассуднее нанесен удар, тем непримиримее этот, можно сказать, раздор сердца. Я способна забыть оскорбления света, но не могу не страдать от оскорблений и обманутых упований дружбы. Жестоки страдания и тогда, когда смерть похищает товарищей наших: я испытала это самым ужасным образом. Скольких друзей лишила меня смерть!
Глава XLII. 500 каратов
Император отправился в Байонну. Здесь начинается трагедия, важная во всех подробностях! Сколько изменений произошло на оконечности Европы от одного толчка, произведенного могущественною рукою императора! После этого толчка маятник времени уже не остановится в разрушительном движении своем и сокрушит здание, воздвигнутое гением поистине созидательным. Каждый день падала часть стены, и вскоре Наполеон оказался в глазах света, обожавшего его коленопреклоненно, человеком, достойным лишь порицания.
Между тем как Испания начинала свою революцию, освещенную огнем пожаров, и набат ее колоколов раздавался по всей стране, мы в Париже не знали об этом ничего. Император еще не возвращался; императрица отправилась в Байонну через Бордо, где и остановилась на некоторое время. Император хотел, чтобы эта часть Франции, где война произвела так много разорений, по крайней мере, была вознаграждена лаской и лестью, а потому императрица получила приказание быть любезной с жителями Бордо. Она очаровала горожан, и, когда в конце апреля поехала в Байонну к императору принимать Марию-Луизу и Карла IV, все жалели об отъезде ее. Мне рассказывали об этом в следующем году, когда я ехала в Пиренеи лечиться на воды.
Император оставался в Байонне и устраивал или, лучше сказать, расстраивал дела Испании с таким жаром, что, право, это было похоже на головокружение. Мы, бедные женщины, получали иногда в Париже успокоительные письма, но Байонна сделалась таким горячим местом, что в письмах оставались только те известия, какие угодно было допустить повелителю. Мы не беспокоились, но оставались в глубоком неведении.
У меня больше не было Ренси, и я писала Жюно, что хотела бы жить за городом, и просила, чтобы он позволил мне нанять дом в окрестностях Парижа. Довольно долго ожидала я ответа; наконец его привез офицер из свиты принца Евгения, посланный в Лиссабон и возвратившийся с поручением ко мне. Поручение состояло в том, что он должен был отдать в собственные руки мои ящичек, который, как уведомил меня заранее Жюно запиской, я должна была открыть при своих друзьях.
Этот ящичек стал важною причиной многих неприятностей, отозвавшихся в жизни Жюно и моей; потому-то я опишу все подробности этого дела. Для них мне надобно немного возвратиться к прошедшему, то есть к концу зимы, описанной мной.
Я говорила, что праздники и балы не прерывались в эту зиму. После одного из них, утром, я еще лежала в постели, когда мне сказали о приезде господина Ивэна, хирурга императора, которого без ума любил Жюно, как почти всех, с кем совершал он итальянские походы. Я уважала старинные привязанности мужа и всячески старалась быть приятной с теми, кто нравился ему. Потому-то я просила именно господина Ивэна привить оспу сыну моему Наполеону, и он явился пораньше, осмотрел беленькую пухлую ручонку ребенка, сделал перевязку и только положил его на мою постель, как мне сказали, что адъютант принца Евгения просит позволения явиться ко мне и отдать посланный с ним ящичек. Заставить его ждать было бы слишком долго; кроме того, я была в окружении ребенка, моих женщин, друга моего мужа, как, по крайней мере, я думала. Я велела просить офицера войти. Он отдал мне ящичек, величиной с коробку, в какие обычно помещают одеколон, и письмо Жюно. Вот что писал Жюно:
«Милая Лора! Это мои подарки на Новый год. Я уже поручил [ювелиру] Нито отдать их тебе от меня[199]199
Он поручил Нито оправить в виде замка превосходный солитер и прицепить его к моему жемчужному ожерелью так, чтобы я не знала этого. Нито исполнил поручение, и утром, в Новый год, одеваясь для выезда к императрице-матери, я с радостным изумлением увидела это обогащение моего ожерелья, и без того уже прекрасного.
[Закрыть], но не хочу ими ограничиться и посылаю тебе сапфировый убор. В нем девять камней для ожерелья, четыре для подвесок, семь, поменьше, для гребня и один сапфир – особый: из него можешь ты сделать пряжку для пояса, аграф или что тебе угодно.
Тут же посылаю еще кое-что, также приятное для тебя. Я знаю, что ты любишь камни, осыпанные бриллиантами; в яшмовом ящичке с камеей найдется многое по твоему вкусу. Думаю, что камни выбраны хорошо; к тому же они прошли через руки Роберта Сузы. Ты, верно, помнишь его, это он купил мне оба твои убора, аквамариновый и из светло-красных рубинов, и прелестную нитку жемчуга, которая составляет верхний ряд твоего ожерелья.
Я советую тебе отдать камни на огранку в Голландии. Квинтелла, величайший знаток в ювелирном деле, говорит мне, что в Париже берут гораздо дороже. Он уверяет, что парижская работа всех лучше; но мне хочется, чтобы это сделали в Брюсселе, Антверпене, Гааге или в Амстердаме. Кажется, у тебя там есть друг, Форнье. Если он возвратился в Париж, поручи Девуа или Нито переслать камни; но смотри, чтобы тебя не обманули. Я посылаю тебе убор прелестный, а сумма заплачена за него, кажется, не сумасшедшая. Прилагаю цену и вес каждого камня и общий вес всех неограненных камней.
Теперь ты видишь, почему я не хотел, чтобы этот ящичек был открыт при двадцати ветреных головах, какие могут случиться в твоей гостиной. У меня и так слишком много завистников; а если увидят у тебя сапфировое ожерелье, усыпанное бриллиантами, то закричат, что я обобрал принца Бразильского перед его отъездом. Однако коронные португальские бриллианты, ограненные и неограненные, увезены, а эти я купил на собственные свои деньги. Они стоили мне порядочную сумму, и я сказал бы тебе ее, но неучтиво называть цену подарка. Как бы то ни было, носи его, моя Лора, с гордостью; он не только принадлежит тебе, но и доказывает даже мою умеренность, и я горжусь этим. Я желал бы, чтоб ящичек с камеей, изображающий его святейшество, ты подарила от меня нашему аббату Комнену. Добродетельный человек будет иметь портрет добродетельного человека.
Мы погружены здесь в занятия, какие приличны французам: работаем, веселимся. Я устраиваю праздники, меня тоже зовут на них. Ты даешь мне надежду, что приедешь сюда, и, если это исполнится, привези с собой всех молодых женщин твоего штаба. Я выпрошу сюда Лаллемана, только бы Кало приехала с тобой, хотя думаю, она и одна умеет ездить. Госпожа Лаборд бывает у тебя часто, как сказывал мне генерал, муж ее, которого я назначил губернатором Лиссабона. Принимай ее мило: мне хочется, чтобы ты обходилась с нею как можно лучше. Муж ее – настоящий храбрец, истинный солдат лучшего времени. Также будь добра к госпоже Тьебо. Если ты поедешь, уговори их всех приехать сюда. Основа у нас уже довольно хорошая: госпожа Трусе, госпожа Фуа, госпожа Томьер. Госпожа Фуа – падчерица Бараге д’Ильера; это довольно хорошенькая блондинка со вздернутым носиком. Но госпожа Трусе гораздо прелестнее. Вот только к ней нельзя и осмелиться подступить: это женщина добродетельная. Не знаю, что болтали о ней, но знаю, что меня отвергли, да еще весьма обидным тоном».
Я открыла ящичек: в нем было 500 каратов бриллиантов, небольшими необработанными камешками, по шесть-семь зернышек. Половина веса должна была потеряться при огранке[200]200
Господин Каваньяри, занимавшийся тогда всеми нашими делами, через руки которого прошли все эти камни, может подтвердить истину слов моих.
[Закрыть].
С искренним восхищением молодой женщины я сказала господину Ивэну:
– Не правда ли, приятно быть женой такого мужа, услужливого, как сильф, и щедрого, как Абул-Казем?
Я прочитала ему письмо Жюно и показала все свои богатства. Он был совершенно ослеплен, хотя, право, не от чего было, потому что весь убор никогда не стоил огромной суммы. Господин Ивэн поздравил меня с подарком и уехал. Не обвиняю его в преувеличении увиденного, но знаю, что императрица и все женщины, которые уже завидовали моему положению в свете, завопили, что это невыносимо, если жена императорского наместника получает как заурядный подарок от своего мужа целые ящики бриллиантов! Именно так: через неделю эти ящики размножились настолько, что адъютанту принца Евгения уже не под силу было привезти их на своей лошади. Я смеялась над этим, но дело вышло совсем не забавное, и мне вскоре пришлось узнать об этом.
Основываясь с тем, что писал мне Жюно, я начала искать себе загородный дом и нашла прелестный в Нейи. Этот очаровательный дом был полностью меблирован. После его опустошили, так что он теперь неузнаваем, и я не могу проехать мимо него без чувства горькой печали: мне кажется, я вижу страдающего друга, который знавал лучшие времена!
Весь этот дом напоминал большой павильон, но в нем имелось все, что было нужно: прекрасная гостиная, большая столовая и перед нею музыкальный зал, с другой стороны гостиной – прелестная спальня, небольшая рабочая комната, ванная и уборная. Последние комнаты выходили окнами в цветник, отделенный со стороны сада решеткой на швейцарский манер, а с другой стороны – каналом, обсаженным липовой аллеей, которая вела от двери моего рабочего кабинета к гроту у реки. В теплице, одной из лучших в окрестностях Парижа после мальмезонской, вырастало по триста ананасов в год. Кроме того, в ней было множество чужеземных и наших растений, удивительных по своей красоте.
Крыльцо павильона составляли два схода по двенадцать ступенек, на которых садовники всегда ставили этрусские вазы с цветами из теплицы.
Близость к Парижу позволяла мне ездить в театр. После обеда я садилась в карету с госпожою Лаллеман, которая все еще жила со мной; с нами бывало еще несколько дам, и мы отправлялись в Париж, а возвращались в полночь.
В то время в Париже проживало множество иностранцев. Общественное положение мое заставляло меня видеться со многими из них, а император приказывал, чтобы особенно с русскими обходились как можно дружественнее и гостеприимнее. Через несколько недель произошло знаменитое свидание с императором Александром в Эрфурте. В то время Наполеон обладал могуществом твердым и непреложным, а Россия действовала прямодушно. Несмотря на то что император начал дело в Испании, он остался бы первым властителем в Европе, сохрани он союз с Россией.
В начале сентября император возвратился в Париж. Он пробыл в Байонне дольше, чем хотел, но дела Испании двигались не так быстро, как предполагал он вначале. Не все обошлось без препятствий внутри государства: он увидел сопротивление не только в совете Кастилии, но и среди испанских грандов, составивших Хунту, которых Наполеон, привыкший все сгибать своею железной волей, почитал достаточным средством для успокоения умов. Гранды подписались, однако, потому что Наполеон, направив на них свой горящий взгляд, произнес тихим, но звучным голосом знаменитые слова, соответствующие настрою его высокой, сильной души: «Делайте то, что я хочу!» А когда он глядел и говорил таким образом, право, нельзя было сопротивляться. Гранды подписали все, что он хотел, и король Жозеф вступил в Испанию, а Наполеон возвратился в Париж.
Возвратившись, он мог бы сказать, что в первый раз его прекрасная столица не похожа на ту, какой он оставил ее. Он сковал нашу волю, но мысль! Мысль оставалась свободной, и она была с этого времени всегда занята делами Испании. Даже простой народ начал рассуждать об этом. Кроме того, от португальской армии не было ни малейшего известия, и уже два месяца никто не получал оттуда писем.
Я была в смертельном беспокойстве о Жюно. Пока не приехал император, я много раз виделась с архиканцлером, но находила его в таком неведении, что не могла поверить справедливым уверениям его, будто Жюно не пишет даже императору, и начала воображать, что с ним случилось какое-нибудь несчастье. Тогда мы не имели понятия, какой может стать война в Испании, и эта полная неизвестность казалась невероятной. Один из моих искренних друзей, который имел средства через Англию узнавать о событиях в Португалии, тоже не получал никаких известий. Можно было сойти с ума! Потому-то, когда возвратился император, я написала ему, желая знать, нет ли сведений о Жюно, и умоляла известить меня хоть одним утешительным словом.
Он ответил мне через несколько дней и передать ответ свой поручил архиканцлеру; а тот сделал мне выговор, сказав, что император весьма удивлен, как могла я позволить себе спрашивать его о делах, которые относятся непосредственно к политике. Я изумилась этому замечанию, но видела, что и сам архиканцлер так думает, и решила промолчать. Сделав вид, что спокойно принимаю данный мне урок, и не отвечая архиканцлеру ничего, я, тотчас как он уехал, отправила императору письмо, в котором умоляла дать мне аудиенцию в тот же день, имея необходимость просить у него одной милости. Император был в Сен-Клу, я жила в Нейи.
Побуждение мое было очень важно. С тех пор как Жюно сделался парижским губернатором, при нем и без него я всегда бывала хозяйкой на празднествах в ратуше. И в этот раз случилось то же: мне принесли список дам, которые должны были встретить императрицу, и я была обязана представить его обер-гофмаршалу. Я находила очень естественным хозяйничать на праздниках ратуши, то есть исполнять обязанность парижской губернаторши, когда жизнь моя была обычна. Но тут настали совсем иные обстоятельства, и я решилась просить у императора аудиенции.
Наполеон велел, чтобы я приехала в Сен-Клу в девять часов вечера. Он был в своем дальнем кабинете, том, что выходил окнами в маленький сад. Когда я зашла в комнату, дверь была отворена; император стоял на крыльце и рассеянно глядел вдаль, как человек озабоченный, который смотрит невидящим взором. Услышав скрип двери, он вздрогнул, с живостью обернулся ко мне и как бы с досадой спросил, почему я не хотела верить, что он сказал мне правду через архиканцлера.
– Муж ваш здоров! К чему эти чертовы ваши выходки?
– Государь, я спокойна, с тех пор как ваше величество благоволили сказать мне, чтобы я была спокойна. Но теперь я вынуждена просить ваше величество позволить мне не быть завтра в ратуше.
Он стоял около двери в сад, но, услышав слова мои, сделал два шага в мою сторону и произнес странным голосом:
– Что это значит? Не быть в ратуше? Почему же?
– Потому, государь, что я страшусь, не случилось ли с Жюно какого несчастья. Прошу ваше величество простить меня, – продолжала я с твердостью, потому что нахмуренные брови его грозили бурею, – но я не имею известий от Жюно, ваше величество также не имеет их. Я не хочу, чтобы известие, может быть о его смерти, пришло ко мне посреди бала.
Не знаю, где я взяла столько смелости, но я выговорила все это. Император поглядел на меня гневно, пожал плечами, но сдержался.
– Я сказал вам, что муж ваш здоров. Почему не хотите вы мне верить? Я не могу представить вам доказательства, но даю слово, что это правда.
– Этого, конечно, довольно для меня, но я не могу послать циркуляра четырем тысячам особ, которые будут на празднике города и найдут очень странным, что я праздную в то время, когда имею все причины беспокоиться.
– А каким образом эти четыре тысячи особ узнают о причине вашего беспокойства? – вскричал он страшным голосом и кинулся ко мне с такой запальчивостью, что почти испугал меня. – Вот следствие ваших совещаний в гостиных… вашей болтовни с моими врагами! Вы сплетничаете обо мне. Вы нападаете на все, что я делаю. Как можно, чтобы прусский посол, ваш друг, недавно говорил у вас о моей тирании против его короля? В самом деле, я тиран – очень жестокий. Если бы их Фридрих Великий был на моем месте, он не поступил бы так, как я. Да, кроме того, Глогау и Кистрин будут лучше охраняться моими войсками, чем прусскими, потому что ими нельзя гордиться после такой обороны, какую они показали.
Может быть, в десятый раз со времени моего возвращения из Португалии император повторял мне то, что говорилось у меня в гостиной. Я знала, что до этого он слышал правду. Но прусский министр, всегдашний мой посетитель, не произнес ни слова, похожего на то, что сейчас утверждал император. Барон Брокгаузен был человеком чрезвычайно осторожным, скромным, не болтливым и вообще самым надежным в общении. Он находился в затруднительном положении, оттого обыкновенно вооружался полным молчанием, и, хотя приезжал он ко мне каждый день, мы иногда говаривали, смеясь, после его отъезда: «Барон сказал семь слов за вечер». Впрочем, это был человек отличный: почтенный отец семейства и один из самых уважаемых мною пруссаков. Дети его часто ходили играть с моими детьми, потому что мы были соседями.
Так хорошо зная характер посла, я тотчас поняла, что император хочет только выведать у меня нужное ему. Поэтому я с твердостью отвечала, что информация его величества неверна и никогда слова, о которых говорит он, не были сказаны у меня.
Он топнул и, как молния, подлетел ко мне:
– Стало быть, я лгу? – закричал он снова.
– Я имела честь отвечать, – сказала я с величайшим спокойствием, – что информация, доставленная вашему величеству, неверна.
– И конечно! Вы все так говорите, когда к вам обращаются, как я теперь.
– По словам вашего величества можно заключить, что я не одна обвиняемая. И я могу уверить, кажется, что обвинения против других так же несправедливы, как против меня.
Слово все не ускользнуло от меня.
Когда император, волнуемый чем-нибудь сильно, молчал, он сосредотачивал во взгляде всю поразительную свою силу. И в этот раз он устремил свой тяжелый взгляд на меня. Я потупила глаза, но, он мог видеть, что не от робости; мне только неприлично было состязаться с ним. Когда я взглянула на него снова, он все еще не сводил с меня глаз, но выражение их переменилось и, правду сказать, было странно: никогда в жизни не была я меньше способна перенести это выражение, а еще меньше понять, что значило оно.
– Я ожидаю приказаний вашего величества, – сказала я, отступая к двери.
Император отвечал не тотчас, но наконец сказал:
– Я запрещаю вам повторять сказанное мной здесь, слышите? Помните, что мне надобно повиноваться, или вы ответите мне за это.
– Буду повиноваться, государь, но не из страха перед вашим гневом, а чтобы не краснеть перед побежденными чужеземцами за наши домашние недоразумения.
Я поклонилась и хотела выйти; мне надобно было удалиться скорее. Но, еще не выходя, я хотела окончить то дело, ради которого пришла, и сказала императору, что почитаю более приличным не быть на балу в ратуше, где должна представлять первое лицо после императрицы, а теперь, прибавила я, такие слухи о португальской армии…
Император опять принял воинственную позу.
– Какие же это слухи? – спросил он пронзительным голосом, который доходил до глубины души и заставлял содрогаться. На этот раз я почувствовала какой-то страх и отвечала вполголоса:
– Говорят, что армия погибла, что Жюно вынужден был сдаться, как Дюпон, и англичане увезли его в Бразилию.
– Это ложь, говорю вам, ложь! – Он ударил по столу так сильно, что с него полетели разные бумаги. – Это ложь! – кричал он, бранясь, как поручик. – Жюно сдался, как Дюпон?! Все это выдумки! Но именно потому, что это говорят, вы должны ехать на бал. Вы обязаны ехать туда. Слышите? Если б вы были нездоровы, то и тогда должны были бы ехать. Это моя воля. Прощайте!
Сев в карету, я заплакала как ребенок: мне казалось, что император очень жесток и ко мне, и к Жюно. Но, обдумав все хорошенько, я поняла, что и самом деле с моим мужем не случилось ничего неприятного, если Наполеон так настойчиво хотел, чтобы я была на этом балу. Возвратившись в Нейи, я нашла там одного из моих друзей; он ожидал меня, желая знать, чем кончилось мое посещение, и также разуверил меня. Когда, после долгой прогулки вдоль канала, под благоухающими липами, он уехал в Париж, я пошла спать гораздо больше спокойная и обнадеженная.
Итак, 10 августа город Париж опять поднес мне букет. На этот раз букет был в преогромной фарфоровой корзине и состоял из прелестнейших искусственных цветов. Меня трогал не сам подарок, а воспоминание о Жюно, потому что именно его видел в моем лице город Париж. В такие минуты я гордилась его именем. Может быть, я и сама значила что-нибудь при этом. Но все достоинство относила к нему.








