412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лора Жюно » Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне » Текст книги (страница 48)
Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 23:58

Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"


Автор книги: Лора Жюно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 96 страниц)

Глава VI. Расшитый золотом мундир Наполеона

В самый день праздника, вечером, Жюно получил от императора приказания, которые должен был незамедлительно исполнить. Он сказал мне, что мы отправляемся на другой день тотчас после завтрака и, не имея ни минуты лишнего времени, не сможем остановиться на день в Кале, как он мне обещал.

– Разве, – прибавил он, – ты согласишься ехать тотчас после бала, тогда мы приедем в Кале рано утром, напьемся чаю совершенно по-английски, погуляем с час и отправимся дальше. Итак, если хочешь пожертвовать сном, я согласен свернуть с дороги и показать тебе Кале и знаменитую гостиницу Дессена.

Разумеется, я согласилась. Мы приехали в Кале около семи часов утра. Хотя время года было самое лучшее, погода оставалась неудачной, и серое небо, влажный воздух и туман, сгустившийся над морем, не могли придать очарования прогулке по пескам.

Заведение Дессена и в самом деле удивительно. Оно долго пользовалось общеевропейской известностью, и его превосходное устройство особенно привлекало англичан; в нем могли найти все, что только можно найти за деньги. Мы застали там глубокую печаль (причиной был разрыв Амьенского договора), тем более неприятную для хозяев, что, положившись на мирный договор, они пошли на большие затраты, желая сделать свой дом достойным особенного внимания англичан, больших любителей шампанского и бордо. Расплатившись по счетам, англичане видели, что у них не остается денег на продолжение поездки, садились на первый же пакетбот и возвращались в свои края хвастаться путешествием во Францию.

Когда я опять увиделась с императором, он спрашивал меня, хорошо ли окончилось мое ночное путешествие, как показались мне Кале и гостиница Дессена и, наконец, правда ли, что вид этого дома изумляет всех путешественников. Он задал мне множество других вопросов о том, что я видела по дороге туда и обратно. Конечно, он не имел никакой надобности ни в моем мнении, ни в моих замечаниях обо всем, что относилось к этому побережью Франции; но у меня были два глаза и два уха, я была свободна от всякого предубеждения, в отличие от любого из его военных, и могла беспристрастно судить о городах, виденных мною. Этого было ему довольно. В пять или шесть минут, потерянных со мной, он собрал много мыслей, которые трудно было бы мне скрыть от него, если б даже я хотела этого. Впрочем, он знал эти края так же хорошо, как я, знал, что Вимерё и Амблетез получили новую жизнь благодаря заботам генерала Сюше, а Булонь никогда еще не бывала в таком цветущем состоянии. Но Кале находился не на пути императора и нисколько не входил в его расчеты, потому-то бедность и уныние заметны были в нем больше, а Наполеона благословляли меньше.

По возвращении в Аррас я заметила удвоенную активность во всем, что относилось к обучению армии. Жюно ездил в Париж на несколько часов и, получив приказания императора, возвращался. В его отсутствие заменяли его попеременно генералы Дюпа и Макон, оба принадлежавшие к императорской гвардии. После одного из этих путешествий Жюно рассказал мне новость, которая не удивила меня тогда, но теперь, я думаю, произвела бы совсем иное действие. Это был закон, регулирующий расходы на наряды придворных дам. Наряд почти таков же и теперь; мантия и юбка такие же, с той разницей, что раньше шитье на мантиях не могло быть шире четырех дюймов. Таковы были сначала приказания императора, умные и ознаменованные отеческим вниманием. Он не хотел, чтобы при его дворе, составленном из множеств людей, известных своими заслугами, но большей частью небогатых, тщеславие какой-нибудь женщины лишало спокойствия ее мужа. Он сказал Жюно: «Мы должны подавать пример умеренности, а не приводить в смущение непрошенным великолепием жену какого-нибудь небогатого офицера или почтенного ученого». Это точные слова Наполеона. В то же время графу Дюбуа он говорил: «Как можно больше заботьтесь о строительстве рынков, о красоте и чистоте хлебных и винных рядов. Надобно, чтобы у народа был свой Лувр». «Господин Дюбуа, – сказал он ему в другой раз, отвечая на какую-то просьбу, – надобно, чтобы человек красил место, а не место человека».

Сначала этот запретительный закон (потому что трудно придумать для него другое название) соблюдался строго; но императрица сама ходатайствовала за молодых женщин, которые хотели носить мантию, хоть и ужасно тяжелую, чтобы демонстрировать красоту ее шитья.

Рассказывая о шитье, вспоминаю случай, не существенный, но любопытный своими подробностями, потому что император является тут в новом освещении.

Все современники мои, конечно, помнят красный мундир из тафты, вышитый золотом и почти весь покрытый символическими ветвями, оливковыми, дубовыми и лавровыми. Первый консул носил его с сапогами, черным галстуком и, вообще, с военным нарядом. Этот мундир называли, не изыскивая причин, лионским, и история его происхождения так любопытна, что о ней нельзя не упомянуть.

В Париже в то время процветал торговый дом, управляемый почтенным господином Леваше; он был некогда придворным поставщиком. Я очень хорошо знала Леваше потому, что мать моя покупала все шелковые ткани у него. Он любил свое отечество и был убежден в той полезной истине, что процветание торговли составляет прямое богатство народа. Он принял обновленную Францию, готовую занять первое место на европейском рынке; но она не имела еще того огромного преимущества, которое дает торговля, восстанавливаемая и покровительствуемая сильною рукою великого человека. Лион умирал; надобно было оживить его. В заведениях, где занимались вышиванием, не осталось работы. Приближался последний вздох второго по величине города республики. В голове господина Леваше родилась прекрасная мысль возобновить в нем промышленную жизнь. Он вошел в переписку с главными швейными заведениями города и послал им рисунок, о котором я упомянула. Все делалось почти тайно. Когда мундир был закончен, его прислали господину Леваше вместе со свидетельством, подписанным почти всеми значительными людьми города и особенно хозяевами пошивочных заведений. Как только Леваше получил его, он явился к министру внутренних дел господину Шанталю, уже славному не только своими выдающимися способностями и высокой ученостью, но и покровительством торговле и искусствам. Министр был поражен удивительной красотой произведения.

– Но, – сказал он господину Леваше, – подумайте, ради бога, на что Первому консулу этот шитый мундир? Вы знаете, что он никогда не носит и генеральского мундира!

– Не нужно разочаровываться! – сказал негоциант-патриот двум своим спутникам. – Я поставщик госпожи Бонапарт; она так добра ко мне; пойдемте к ней.

Госпожа Бонапарт изумилась, увидев это образцовое произведение лионской промышленности, но не скрыла от господина Леваше, что не надеется на успех у Первого консула, хоть и обещала сделать для этого все возможное. Леваше сложил мундир и печально укладывал его в картон, когда небольшая дверь со стороны кабинета Первого консула отворилась и вошел Наполеон. Леваше сначала смутился, но тотчас понял: удача его зависит от умения воспользоваться этим обстоятельством; он развернул мундир и представил его от имени лионской промышленности. Вскоре, воодушевленный самим предметом разговора, он еще больше осмелел и начал с жаром говорить об оживлении несчастного города, который умирал посреди возрождающейся Франции. Первый консул слушал его с заметным вниманием. Намерения Бонапарта относительно города Лиона, конечно, предшествовали этому приношению, но, несомненно, разговор с Леваше послужил предлогом к тому, чтобы носить и заставить носить шитые костюмы, чего не мог он приказывать без основательной причины при дворе чисто республиканском. Как бы то ни было, Наполеона растрогало это приношение, и, оценив идею о том, что роскошь помогает благосостоянию государства, он сказал Леваше:

– Ступайте в павильон Флоры и скажите дежурному адъютанту, чтобы он ввел вас ко мне. Скажите это моим именем; я хочу говорить с вами подробнее.

Леваше возвратился к своим спутникам, которые уже почитали дело неудавшимся и удивились неожиданному успеху. Они все трое вошли к Первому консулу. Когда их ввели в ту гостиную, где он обыкновенно принимал депутации, они увидели его, облокотившегося на карту и окруженного генералами, словом, в подходящем положении для того, чтобы принять подарок второго города государства. Леваше едва начал свою речь, как Евгений Богарне, который также был там, не удержался и заметил вполголоса, что этот мундир похож на театральный костюм. Замечу, что полковник Богарне говорил правду, а кроме того, он был так весел и остроумен тогда! Но Первый консул, понимая всю важность этой аудиенции, благосклонно заявил, что очень симпатизирует городу Лиону и в доказательство будет носить мундир, подаренный ему.

– Не скрою от вас, – прибавил он, – что мне трудно будет привыкнуть к этому костюму, но моя решительность будет в таком случае иметь еще большую цену.

Вот история о красном мундире, который показался нам таким удивительным в первый раз, когда мы увидели его на Первом консуле. Тогда не было сегодняшнего двора и ничего, что могло бы позволить предположить подобное. Но Наполеон всегда радовался, когда видел кого-нибудь из нас в одежде из Лиона.

Глава VII. Коронация и новый двор

Генерал Удино заменил моего мужа в командовании аррасскими гренадерами. Когда мы оставляли Аррас, куда сумели привлечь изобилие и где жители принимали нас с братским радушием, Жюно печалился – он полюбил этот город.

Разговор с императором в тот вечер, когда состоялся смотр его дивизии, остался драгоценным воспоминанием для его сердца.

– У тебя много качеств, Жюно! – сказал ему император. – Твоя храбрость не знает границ, и только твоя горячая голова мешает этой храбрости. Ты доказал мне, с тех пор как находишься здесь, что ты можешь сделать. Когда я встречаю такие качества в человеке, на которого могу положиться, как на тебя, это, мой друг, счастье для меня!

Жюно соединял с воспоминанием об этих словах какое-то очарование, отблеск которого освещал в его глазах и город Аррас, и армию, и всё, что связывало с ней. Когда мы отправились в Париж на коронацию, Жюно не предполагал, что увидится со своим благодетелем только на поле битвы; однако он был растроган, прощаясь с ним. Шестого брюмера XIII года он получил два официальных письма с приглашением присутствовать на коронации. Слог этих писем так мало известен и так замечателен, что я помещаю их целиком.

«Господин Жюно, великий офицер Почетного легиона!

Божественное провидение и законы Империи сделали императорское достоинство наследственным в нашей фамилии, и мы назначили одиннадцатый день будущего месяца фримера днем нашего посвящения и коронования. Мы желали бы в этом случае соединить всех граждан, составляющих французский народ; но, не имея возможности совершить это дело, столь драгоценное сердцу нашему, и желая, чтобы этот торжественный день сиял блеском собрания выдающихся граждан, посылаем вам это письмо, дабы вы находились в Париже не позднее 7-го числа будущего месяца фримера и о приезде своем дали знать нашему обер-церемониймейстеру. Просим Бога, да хранит Он вас под своим святым и великим покровом.

Наполеон.

Писано в Сен-Клу, 4 брюмера XIII года».

Другое письмо с идентичным содержанием было обращено к Жюно как к великому офицеру Империи.

Таким образом, коронование должно было совершиться 11 фримера (2 декабря). Однако оставалось еще не только закончить некоторые приготовления, но и выполнить некоторые обязанности. Папа приехал в столицу Империи освятить и благословить владение троном, занятым не силою произвола, но заслугами истинными, которые оказал умирающей Франции тот, кто готовился быть единогласно признан законным ее властителем. Все, что было тогда великого в Европе, все, что было возвышенного в науках, искусствах и литературе, собралось на этой удивительной церемонии. В самой Франции опустели целые области, и Париж сделался городом легендарным: в продолжение двух месяцев до и после коронования он представлял собой зрелище, какого уже не представить больше никогда. Там, конечно, и впредь будут фейерверки, раздача напитков и народные празднества; будут, может быть, даже папы, приезжающие короновать королей, но не увидят больше целого народа, сплетающего венок, который должен благословить папа римский, призванный желанием этого самого народа. Не увидят и человека, превосходящего воспоминания и надежды, вызывающего столько любви и преданности. Об этом чувстве можно вспоминать, но трудно описать его – оно останется услаждением и очарованием моей старости.

Оставляя Аррас, мы искренно сожалели, что расстаемся с семейством префекта. Я уже говорила о господине Лашезе, и всякий раз, когда имя его и достойной супруги его всплывает в моей памяти, меня охватывает доброе чувство. Они заботились о нас во все время нашего пребывания в Аррасе, и без них грустно было бы нам в этом городе, где еще не остыли страсти партий и тяжелые воспоминания. В высшем классе были семейства, претерпевшие, конечно, большие страдания; но безумная ненависть этих семейств простиралась на все, что касалось революции. В некоторых из городских домов разместили офицеров, и жившие там благородные семейства полагали, видимо, что к ним пришла чума. Но ужас и гнев их сделались более чем смешны, когда было объявлено о короновании. Я провела еще три или четыре недели в Аррасе после отъезда Жюно в Париж и видела самые нелепые сцены.

Приехав в Париж, я нашла свой дом наполненным семейством Жюно. К генералам, сенаторам, государственным советникам – ко всем, кто принадлежал к правительству, – приезжали из городов и деревень их друзья и родственники. Париж, всегда и так оживленный, представлял собой в это время, особенно в некоторых кварталах, одну беспрерывную толпу, радостную и спешащую. К кому-то торопились за билетами для церемонии; у другого нанимали окна, из которых можно было видеть процессию. (И в этом отношении любопытство было так велико, что одно известное мне семейство из Артуа, приехавшее поздно, когда уже нельзя было достать билеты в Нотр-Дам, заплатило за одно окошко во втором этаже триста франков! А это было семейство доброе и почтенное, не имевшее никаких особых желаний и надежд, и, следовательно, его побуждало только одно любопытство.) Потом бежали к Дальманю, мастеру вышивания, в самом деле чрезвычайно искусному; ему поручено было вышить мантию императора, для которой Леваше доставил бархат. Оттуда спешили к Фонсье: он как раз изготовил короны для императора и императрицы (и вставил знаменитый алмаз, названный Регентом, в рукоять шпаги, сделанной известным оружейником Буте). От него опять бежали за билетами в собор, чтобы увидеть приготовления внутри храма. Все ремесленники заняты были: швеи, цветочницы, портные, сапожники, ювелиры, обойщики, торговцы всякого рода. Все работали, продавали и получали деньги.

Среди этого движения, этой безумной радости и надежды на будущее, блиставшее для Франции славой и величием, в Париж приехал папа римский. Он мог воочию видеть единодушное желание народа. Ему тотчас отвели павильон Флоры, и император, сам подавая пример, хотел, чтобы его святейшеству оказывали почести, сообразные не только его достоинству верховного отца церкви, но и личным его добродетелям. Наполеон хотел таким образом загладить оскорбления, жестокость и безумное, бесцельное святотатство, в каком была виновна Директория против его предшественника.

Пий VII – чрезвычайно примечательный исторический характер. Его надобно изучать как властителя и человека, имевшего сильное влияние на ту эпоху, которой мы достигли теперь. Никакие портреты не смогли точно отобразить его лица, живого и вместе с тем кроткого, хоть их и было сделано во время его пребывания в Париже штук сто. Чрезвычайная бледность и совершенно черные волосы изумляли при первом взгляде на этого старца, одетого в белое с красным, придававшим наряду его оттенок какой-то странной изысканности. Признаюсь, что когда меня представили ему[149]149
  Известно, что папа дает аудиенцию женщинам только как бы случайно: он принимает их в Сикстинской капелле или где-нибудь на прогулке. Это придает встрече вид нечаянной встречи.


[Закрыть]
, я, кроме должного почтения к главе церкви, почувствовала еще какое-то благоговение и участие. Он подарил мне прекрасные четки с мощами и, казалось, был очень доволен, что я благодарила его на итальянском языке.

Дело, довольно важное для общества, занимало умы во время моего приезда в Париж: образование нового двора. Интриги уже распространялись с непостижимой энергией. Зная чрезвычайную слабость и необыкновенное добродушие госпожи Бонапарт, искатели со всех сторон осаждали ее просьбами о месте придворной дамы, камергера, шталмейстера, словом, обо всем, что составило бы часть многочисленной толпы, ставшей, впрочем, столь пагубной для императора в 1814 году, когда ее составляли почти все враги его. Во время коронации толпа эта еще была терпима к истинно приверженным ему: тут видели людей, которые проливали свою кровь за Францию и были преданы не только отечеству, но и самому императору. Он уже мечтал о деле невозможном, о своей системе смешения людей разных взглядов. На острове Святой Елены он часто говорил о ней, признавая огромную ошибку, которую совершил, окружив себя людьми, еще за несколько лет до того говорившими о его гибели и падении как о лучшей своей надежде. Да, он совершил ошибку. Люди, истинно привязанные к нему, видели и говорили ему это; но он не любил возражений, и если бы Сенат последовал примеру Конвента, я не знаю, как принял бы он эти возражения.

Таким образом, двор Жозефины и принцесс образовался больше под влиянием консульского, нежели императорского духа. Впоследствии, после вступления на престол Марии Луизы, Тюильри заполнили жители Сен-Жерменского предместья, которые занимали места только для того, чтобы оставить их себе при другом дворе, и каждый день насмехались над императором и его семейством. Этот новый порядок назначений несправедливо приписывали императрице, что не соответствовало действительности. Во-первых, двор был образован до ее прибытия, а кроме того, она нежно любила герцогиню Монтебелло, которая принадлежала столько же к республике, сколько к империи. Но мы будем говорить обо всех этих подробностях чуть позже.

Придворные дамы во время коронования были выбраны, как я уже сказала, из нашей юной толпы, то есть из числа жен генералов. Госпожу Ларошфуко назначили почетной дамой. Я никогда не понимала, с каким намерением император возвел ее на столь высокую ступень. Конечно, она во всех отношениях была достойна занимать это место; но мне достоверно и положительно известно, что она нисколько не дорожила им, так что Жозефина вынуждена была буквально принуждать ее занять его, и после этого много раз она просилась в отставку. Она была мала ростом и уродлива. Замечательный и особенно верный и острый ум ее создал для нее положение при дворе, самом пышном и модном во всей Европе. Имя ее было, конечно, знаменито, но в старинном дворянстве и даже в числе придворных дам, назначенных императором, встречались имена, пробуждавшие еще больше исторических воспоминаний, – Монморанси, Мортемар, Серан, Булье…

Наша партия гордилась тогда славой другого рода, которой женщины занимаются так же, как мужчины своею, – славой красоты и щегольства. В числе молодых женщин, составлявших двор императрицы и принцесс, трудно было назвать хоть одну безобразную. А сколько было таких, красота которых без преувеличения служила первым украшением праздников, бывших в Париже каждый день в это волшебное время!

Меня поразила перемена, которая произошла в парижском обществе во время десятимесячного моего отсутствия. Любовь к императору еще усилилась, если только можно, чтобы его любили больше, чем в три первые года консульства; но наряду с этой любовью проявилось при виде императорской короны и другое отношение. В обхождении даже с лучшими друзьями стало меньше откровенности и прямодушия. Каждый думал, чего мог бы добиться и как мог бы вытеснить своего собрата, чтоб получить место при дворе. Это был истинно волшебный призрак! Война предвиделась только в нескором будущем, по крайней мере для большей части, а честолюбие, возмущенное предшествовавшими годами, неизбежно должно было – для поддержания себя – найти какую-нибудь новую пищу. Тогда-то Париж и превратился в зрелище поистине странное для наблюдателя. Под восходящим солнцем Империи множество людей, более или менее ничтожных, старались сделаться придворными. Страсть к этому воспламенила даже самых благоразумных, и чудно было видеть, как люди, порожденные и воспитанные республикой, сами построившие лучшие части этого неоконченного здания, ниспровергали его, не довершив, и спешили поклониться новому идолу. Хорошо помню, какое действие произвела во мне эта удивительная перемена. А видел ли это император? Не думаю…

Дворы принцесс образовали гораздо решительнее, нежели двор императрицы Жозефины, в смысле знаменитого смешения, потому что мужчины как главы семейств иногда диктуют свое мнение, а иногда и бесславят свой дом. Так у принцессы Каролины появился господин д’Алигр, имя и огромное состояние которого казалось императору поводом к объединению партий. Он не обманулся бы в этом, если бы не увлекался внешними поступками камергера Каролины, который носил в кармане пару белых башмачков, чтобы она могла переменить их на балу. Впрочем, в это время Сен-Жерменское предместье было многим обязано принцессе Каролине. Она просила за маркиза Ривьера и спасла ему жизнь – как императрица Жозефина спасла жизнь господам Полиньякам.

Принцесса Элиза, скорее угрюмая и неподвластная воле брата, окружила себя дамами, не принадлежавшими к Сен-Жерменскому предместью, кроме одной из них, госпожи Б.; но она оставалась с нею недолго и перешла ко двору принцессы Боргезе. В числе других была госпожа Лаплас, жена геометра, готовая рассуждать о науках с принцессою, которая в этом отношении очень напоминала герцогиню дю Мен. Впрочем, не только в этом она имела с нею большое сходство: ее честолюбие, желание повелевать и сделать мужа первым своим придворным, решительный тон, каким она у себя дома приказывала веселиться, – все сближало этих двух женщин.

Сравнение это принадлежит не мне, а императору. Он сказал это в Сен-Клу после жестокого спора со своей сестрой об одной пьесе времен Людовика XIV, а именно о «Венцеславе» Ротру. Император заставил Тальма прочитать целый акт этой трагедии, а после разговора об удивительном искусстве, с каким произносил он многие стихи, начали рассуждать о новой пьесе. Император решительно заявил, что Венцеслав – глупый старик, а Владислав – недостойный сын и брат, и вообще пьеса не стоит ничего. Потом он говорил о «Цинне», о «Сиде», о других образцовых произведениях Корнеля и выразил свою мысль восклицанием: «Вот трагедии!»

Принцесса Элиза тотчас начала критиковать Корнеля с помощью цитат из Вольтера, а известно, что они небеспристрастны и даже весьма несправедливы. Император, со своей стороны, конечно, рассердился, что его опровергают, приводя доказательства, которые он находил крайне безрассудными. Раздражительность вмешалась в разговор, было сказано несколько жестоких слов, и наконец Наполеон вышел из гостиной, бросив:

– Это становится несносно. Ты еще хуже герцогини дю Мен.

В гостиной Сен-Клу, где происходила описанная мной сцена, за несколько месяцев перед тем я наблюдала зрелище, которое со временем должно было показаться странным совсем в ином смысле, чем сначала оно представилось мне.

Госпожа Леклерк овдовела. Первый консул знал свою сестру и не хотел, чтобы она оставалась в трауре. Он поручил своему брату Жозефу и почтенной, достойной его супруге позаботиться о молодой вдове. Она жила в нижнем этаже того дома, который занимал Жозеф и который после был отдан как свадебный подарок супруге маршала Сюше. Там-то я увиделась с нею по возвращении ее из Америки и подумала, что она погибла, когда заметила на руке ее ужасную рану (ее залечили тогда, но после она снова вскрылась, несмотря на все усилия медиков). Госпожа Леклерк носила черные одежды очень степенно и была в них удивительно мила. Но она скучала; боже мой, как она скучала!..

– Я умру здесь, Лоретта! – сказала она мне. – И если брат не позволит мне видеть свет, я убью себя.

Жюно заметил ей, что до сих пор говорили о многих Венерах – Медицейской, Капитолийской (не знаю, упомянул ли он о Каллипиге), но еще никто не знал Венеры-самоубийцы. При этих словах Полина развеселилась и протянула руку Жюно со словами:

– Почему вы не ездите ко мне, Жюно! Приезжайте, вы же мой старый друг. Ведь ты не ревнива, Лоретта? К тому же я снова скоро выйду замуж!

В самом деле, Наполеон, бывший еще тогда консулом, устроил брак своей сестры с принцем Камилло Боргезе. Через некоторое время я увидела принца у Полины, которая жила уже в своем доме. Прелестное лицо жениха поразило меня. Я не знала, что под этой южной оболочкой скрывается совершенная посредственность; мне казалось, что эта голова, с черными глазами и волосами цвета воронова крыла, должна заключать в себе идеи не только пламенные, но высокие и благородные. Правду сказать, я не смотрела пристально; а иначе этот испуганный, хоть и быстрый взгляд, и эта вечная улыбка обличили бы совершенную ничтожность принца Камилло, которую после видели мы все и которую, впрочем, доказал он хотя бы своим браком.

Но одна сцена, виденная мной, утешила меня всего более: это визит принцессы Боргезе после брака к невестке.

В Сен-Клу принцесса приехала к ней зимою, вечером. Надобно знать, как знала я, не только неприязнь между этими двумя родственницами, но и ревность Полины к госпоже Бонапарт; так шло со времен Милана. Надобно знать, как знала я, характер Полины, эту жизнь ветреную, жажду казаться не только прекрасною, но и самою блестящею. Сколько раз я видела, как она плачет от досады, видя свою невестку в бриллиантах и жемчугах, достойных царского великолепия. Принцесса Боргезе имела характер мелочный до такой степени, что самая ничтожная чепуха делалась для нее предметом интереса. Для меня характер ее был как книга, где я всегда могла найти новую и поучительную страницу. Тот вечер, когда она приехала в Сен-Клу и представилась госпоже Бонапарт принцессой Боргезе, – одно из самых поразительных воспоминаний моих о Полине.

Разумеется, в тот торжественный день наряд ее был заботой чрезвычайно важной. Перебрав все оттенки и посоветовавшись со всеми, она решила надеть зеленое бархатное платье, на которое, довольно безвкусно, прикрепила все бриллианты семьи Боргезе; они составляли убор, называвшийся тогда матильдою. Бриллианты были в прическе, на шее, в ушах и на руках, словом, она ослепляла, в особенности той радостью, которая едва позволяла ей говорить. Когда Полина вошла, внутреннее движение так волновало ее, что она в самом деле могла показаться молоденькой и робкой новобрачной. Никогда она не казалась мне такой прелестной и если хотела досадить своей невестке, то могла гордиться полным торжеством, по крайней мере в собственных глазах, потому что она была принцесса, прелестнейшая из женщин, имела самые дорогие бриллианты, какие только могла иметь в Европе частная особа, и сверх того два миллиона дохода.

Она подсела ко мне, потому что не упускала ни малейшего случая пройтись по комнате и блеснуть своим великолепным платьем. Это был павлин, распускающий хвост.

– Посмотри на них, милая моя Лоретта! Они бесятся от зависти! Но мне все равно. Я принцесса, настоящая принцесса!

Я вспомнила об этих словах в Риме, когда в 1818 году видела ее во дворце Боргезе. Она пользовалась покровительством, которое оказывал папа принцессе Боргезе. Она не только стала принцессою прежде других в своем семействе, но и осталась ею во время всех последовавших бедствий его.

Кто осмеливается ныне сказать, что Наполеон не был принят целым народом, тот лжет сам себе. Да, Наполеон сел на трон, но не похитил его, как после утверждали это самым недостойным образом. Он был вознесен на него руками самой Франции.

Первого декабря Сенат представил императору народное постановление (потому что можно назвать его так), где были означены голоса всей нации: шестьдесят тысяч реестров, открытых так же, как при голосовании о пожизненном консульстве. Примечательно, что против империи проголосовало только две тысячи пятьсот семьдесят девять человек, а три миллиона пятьсот семьдесят пять тысяч голосов выступили «за», между тем как по вопросу о пожизненном консульстве было около девяти тысяч голосов «против». В этот самый день я завтракала у императрицы и могу удостоверить, что несправедливы разговоры о том, будто она была озабочена предчувствиями несчастья, своего собственного или мужа. Она была очень взволнована, да и я понимаю это чувство; но счастье сверкало в ее глазах и в каждом движении. Она рассказывала мне обо всем подряд. О том, что император говорил ей в то самое утро, когда примерял корону, которую должен был возложить на нее на другой день перед лицом всей Франции. А потом глаза ее наполнились слезами, когда она говорила, как ее опечалил отказ Наполеона возвратить Люсьена.

– Я хотела тронуть его этим великим днем; но Бонапарт (она еще долго называла его так) отвечал язвительно, и я вынуждена была умолкнуть. Я хотела доказать Люсьену, что умею платить добром за зло. Если у вас будет случай, известите его об этом.

Я изумилась неумолимой строгости императора в отношении брата, которому он был обязан особенно многим. Брак Люсьена с госпожой Жуберту нисколько не противоречил чести, а это была единственная причина, по которой не хотели его простить. Я думаю, однако, что скорее серьезные республиканские идеи Люсьена мешали возвратить его.

Еще одно обстоятельство присоединилось ко всем другим и увеличило досаду императора: это поступок госпожи Летиции Бонапарт. Она горячо вступилась за своего изгнанного сына и после жестокого раздора с Наполеоном уехала из Парижа к своему несчастному изгнаннику – помогать ему и утешать его.

Я уже говорила, что покажу характер госпожи Летиции в его развитии и приведу примеры. Материнское сердце ее вдвойне скорбело в эти дни, когда во Франции гремели песни и торжества: младший сын ее, Жером, тоже перестал принадлежать к тому семейному союзу, которым Наполеон окружил себя и хотел составить из него свою будущую силу. Жером женился в Америке на девице Паттерсон. Он был еще очень молод, можно сказать, дитя; но брак его был законным, потому что на него согласились мать и старший брат. Первый консул, однако, пришел в неистовство, разозлившись на молодого мичмана, и утверждал, что поскольку он глава правительства, то и глава своего семейства. Жером оставил Америку и возвращался в Европу. Мать узнала об этом и известила императора, но он ответил тем, что велел запереть для Жерома все гавани не только во Франции, но и в Голландии, Бельгии и на всех берегах, где мы имели власть. Не прибавляю никакого размышления об этой строгости. События могут оправдать ее или осудить, а они явятся в своем месте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю