Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 96 страниц)
Глава V. Генеральные штаты. Неккер. Мирабо
Заседание Генеральных штатов открылось 5 мая 1789 го-да. Я была тогда еще так мала, что не могла чувствовать всего величия зрелища, какое представили в Версале сословия, идущие в церковь слушать обедню накануне открытия заседаний. Но я еще вижу бесчисленное множество радостного народа, который занимал три аллеи и окружал дорогу, где должны были идти депутаты; вижу, как женщины в нарядных уборах машут платками и как все воодушевлены одинаковым чувством, упоены радостью и надеждой. У матери моей было много друзей во всех трех сословиях, и она желала видеть первые шаги их на том поле, которое шли они выполоть, говорила она.
Образ мыслей матери моей был в это время таков же, как у многих особ, находившихся в одном с нею положении: она происходила из знатной семьи и была замужем за человеком, служившим по финансовой части. Она каждый день видела то, чего не заметила бы другая и что ей казалось притеснением; она желала равноправия.
Забавнее всего, что отец мой, коренной простолюдин, думал совсем иначе: казалось, будто они поменялись ролями; потому-то отец мой и не поехал в Версаль. Он не одобрял проводимой тогда политики и, хотя не оспаривал у народа права располагать налогами, однако справедливо замечал, что еще не время отваживаться на такую попытку. В Америке он был особенно любим Вашингтоном, находился с ним в тесной связи во время Войны за независимость и не мог теперь всерьез сопротивляться мерам, которые стремились к соединению частей, слишком долго бывших разделенными. Но, повторяю, он полагал, что для этого еще не настала пора.
И в это время, и после он часто советовался с Неккером, которого чтил и уважал за благородный характер, хотя, может быть, и желал другого направления, о чем даже осмеливался говорить ему самому. Неккер, честный и прямодушный человек, отвечал моему отцу и хотел разуверить его. Вскоре отношения их сделались так искренни, что отец заслужил доверенность Неккера и отправился в Голландию и Англию для выполнения двух важных финансовых поручений. Он имел обширные виды и сообщил о них министру. В частности ему хотелось отправиться в Америку: там любили короля и Францию, и он утверждал, что найдет большую поддержку и для Людовика XVI, и для его королевства. Но тут надобен был человек искусный, и личные качества отца моего ставили его в наилучшее положение для такого дела. Неккер не согласился; у него были тогда другие планы, которые он и сообщил моему отцу. Отец после очень жалел, что услуги его тогда не приняли.
Наполеон говорил, что великой ошибкой того времени было начинать, не обеспечив себя ни в чем. При дворе трепетали, думая о сословиях, и не приняли никаких предосторожностей против этого бурного потока. Надобно было отложить открытие Генеральных штатов, говорил после Наполеон. Дело в том, что трудно понять, какое головокружение овладело людьми, принимавшими власть, и каким смешным и бесполезным образом они употребили ее!
После отделения третьего сословия от двух других трудно было всем примириться; но в первое время для этого оставалось еще много средств, и в числе главных было привлечение Мирабо. Этот удивительный человек, без сомнения, есть величайшее политическое лицо нашей Революции. Его рисовали во всех видах, но между тем мало старались вникнуть глубже в душу этого человека, полагая, что все сказано о нем, если повторять вместе с тысячами голосов: «Удивительное дарование! Какой остроумный человек! Но какая безнравственность! Ни малейшей добродетели!» и проч., и проч. Я ничуть не думаю представлять характер его достойным уважения. Мирабо всю жизнь свою играл нравственностью и должен подвергнуться за это строгому осуждению потомства. Мне кажется, однако, что по мере удаления от нас его эпохи это обстоятельство, сильно действовавшее на частные отношения и, может статься, даже на все поколения современников его, исчезает с каждым днем соразмерно успехам нравственности. Только действия колоссального дарования его остаются для удивления нашего и заставляют извинять тени, омрачающие столь прекрасную картину. Алкивиад, судя по тому, что мы знаем о нем, имел гораздо больше недостатков, чем те, которыми злой дух наделил Мирабо. Но не в этом освещении предстает ныне исполинская фигура Алкивиада, когда желают начертать ее портрет.
С моей стороны было бы глупо стараться придать образу Мирабо такой оттенок, который, может быть, сделал бы его еще менее похожим на самого себя: я говорю только, что, рассуждая о нем, не следует начинать в виде предисловия с длинного исчисления упреков его характеру. Какое дело нам до супружеских раздоров господина и госпожи Мирабо? Какая надобность до кошельков его кредиторов? «А нравственность?» – скажут мне. Вот это совсем другое дело. Но я желала бы, чтобы в наши дни, когда время изгладило неровности характера Мирабо, занимались немного менее частной его жизнью и немного более – общественной, отдельно от первой.
Я уже сказала, что не буду повторять о Мирабо тех порицаний, которыми сопровождают имя его, по большей части не зная, от чего происходили они первоначально. Свергнутый с той ступени, на которую он был призван рождением, Мирабо поклялся вновь получить ее, чего бы ни потребовала за то судьба; он готов был взять ее приступом, как Сатана, низвергнутый с неба, хотел опять взойти на него, предводительствуя легионом адских духов. Презираемый, выброшенный из дворянского сословия в своем краю, где, однако же, были имена по крайней мере столь же сомнительные, как его[7]7
Баррас, конечно, был не нравственнее Мирабо и бесконечно далек от него даровитостью.
[Закрыть], Мирабо пришел от этого в бешенство и поклялся отмстить своим противникам. Он занял скамью в Генеральных штатах, сжигаемый пламенем ненависти.
В самый день открытия, входя в зал, он устремил дерзкий, проницательный взгляд на эти ряды, к которым ему запрещали приближаться. Горькая усмешка мелькнула на губах его, обыкновенно выражавших иронию и презрение. Он перешел зал и сел на одну из тех скамей, с которых должны были вскоре полететь гром и молнии, сокрушившие трон.
Граф Р., человек приверженный двору и в то же время приятель Мирабо, заметил этот насмешливый взгляд и сказал, что его положение в свете запирает для него двери всех гостиных.
– Ты знаешь: общество хочет, чтобы для него делали то, чего само оно не делает никогда; трудно поворотить его к себе, когда оно оскорблено. Ты виноват перед ним: если хочешь, чтобы тебя простили, ты должен не презирать ничего и даже просить пощады.
Пока граф говорил, Мирабо слушал его с нетерпением; но при слове пощада он вспыхнул, вскочил и сильно топнул ногою. Его длинные волосы как будто стали дыбом, маленькие глаза метали молнии, губы побелели и дрожали. Так всегда случалось с ним, когда он был взволнован.
– Просить пощады придут ко мне, а не я пойду просить ее! – вскричал он громовым голосом.
Эти слова передали в тот же вечер королеве. Знали, что Мирабо можно подкупить, а значит следовало привязать его к себе. Потребовалось много осторожности и искусства, однако интрига была проведена очень ловко и подавала надежду на успех в то время, когда опасения становились более и более основательны и ужасны. Но можно ли думать, что человек рожден быть несчастливым? Вопрос о предопределении, оспариваемый давно и с разных сторон, но все темный, как прежде, должен был бы сделаться яснее при наших постоянных бедствиях. Что бы ни делали, что бы ни предпринимали, но чья судьба ознаменована бедствием, тот не может от него освободиться никогда. Печать приложена к диплому, данному несчастьем и написанному его железным пером. Напрасно этому приговору судьбы противопоставляют соображения, какие только может изобрести ум человеческий, побуждаемый желанием счастья. Счастье! Чего бы не сделали для счастья! Что покажется невозможным для достижения этой цели? Вероятно, сделано было все. И что же говорит толпа, видя перед собою несчастливца, требующего сочувствия? «Нечего жалеть о нем! Он сам является причиной своего несчастья! Это глупец, простак!» Часто называют несчастливца даже преступником!
Говорю это в защиту Бурбонов особенно потому, что нельзя найти звезду более несчастливую, нежели звезда этой семьи с половины последнего столетия. Есть страны, где жалость сопровождала бы их бедствия; у нас, напротив, почти каждый поступок их привлекал к себе порицание самое язвительное и никогда ошибки не были выказаны так ясно для того только, чтобы не жалеть о несчастьях, которые были их следствием.
Одно из доказательств рока, тяготевшего над этой несчастной фамилией, заключается в следующем происшествии, малоизвестном и весьма важном.
С 7 мая 1789 года королева уже знала о неприязненных намерениях Мирабо[8]8
То есть тогда знали уже наверное, из собственных слов его, что хотел он сделать и чего требовал. Бумаги об этом событии находились в моих руках, они целы и теперь.
[Закрыть]. Посоветовались с Неккером: тот полагал, что Мирабо обладает замечательным дарованием, но у него мало рассудительности, и потому не следует всерьез его опасаться. Неккер начинал тогда рассуждать не так дальновидно, как раньше, и слова его тут оказались неосновательны и безрассудны. Он должен был знать французов и, следственно, предвидеть, какое зло могло произвести блестящее красноречие; Неккер знал это лучше всякого другого. Как бы то ни было, он отказался от участия в переговорах и только сказал королеве, что будет иметь в ее распоряжении сумму денег, необходимую для исполнения ее намерения.
Выслушав наставления королевы, граф Р. явился к Мирабо однажды утром с полным бумажником. Он начал свою речь очень искусно и объявил предложения в полной уверенности, что их тотчас примут. Но, по несчастью, неизбежному во всем, на что покушались Бурбоны, надобно было, чтобы человек, никогда не имевший денег, жадный и постоянно мучимый толпой заимодавцев, никогда не знавший излишеств, именно в то время был с деньгами и был уверен или, по крайней мере, надеялся, что ему вот-вот заплатят. Поэтому Мирабо отказал графу Р., спросив еще, за кого он его принимает. Тот не посмел отвечать и только повторил свои предложения. Мирабо расстался с ним как старший Гракх и сказал, что не хочет даже слышать о деньгах. Граф понимал, как нужно все это трактовать, и не противоречил. Он ушел в досаде на свою неудачу и надеялся, что ситуация изменится. Зная Мирабо довольно хорошо, он твердо верил, что не нужно будет ждать долго.
В тот же вечер от Мирабо пришел доверенный человек. Это был некто Жулеве, помощник народного трибуна, замешанный в деле с госпожой Ле Монье, который с этого времени следовал, хоть и издали и все время рискуя, за своим любимым покровителем.
Жулеве сказал графу Р., что Мирабо предлагает двору свои способности, но для этого необходим благородный договор, а не торг; что он не хочет сгонять с места Неккера и уважает его дарование (это было неправдой: Мирабо беспрестанно смеялся над ним), но что ему годится всякое другое министерство, и за эту цену он готов совершенно предаться двору. Граф Р., честное и доброе создание, вообразил, что человек переменился в силу своего честолюбия и эта страсть возвысила душу его, хотя прежде он редко жертвовал своей пользой для других. Глядя со своей точки зрения, граф почитал должность министра величайшим ужасом и пришел от решения Мирабо в глубокое недоумение. Явившись к нему на другой день, он был принят как нельзя лучше, выслушал все причины, которые заставляли великого человека жертвовать собою, принимая министерство в такое время, и заключил, что надобно решиться на это. В тот же вечер граф явился к особе, которая должна была говорить с королевою. При первом слове о том, что Мирабо сдался (это и в самом деле была важная крепость), она тотчас хотела провести графа к ее величеству. Сначала дама вошла к ней лично и объявила счастливую новость. Граф ожидал недолго. Королева, когда он вошел к ней в кабинет, приблизилась к нему с радостным видом и с выражением счастья на лице.
– Король будет признателен вам за ваше усердие, граф! – сказала королева своему уполномоченному. – Однако скажите, как сторговались вы с этим человеком? Дорого ли он стоит нам?
Граф отвечал, что Мирабо, в припадке величия души, отвергает денежные предложения и хочет совсем иного – министерства.
Едва было произнесено это слово, королева побагровела и тотчас побледнела как смерть. Она закрыла глаза, схватилась рукой за лоб и сильно сжала его.
– Министерство! – вскричала она. – Министерство для Мирабо!.. Никогда!.. Никогда не позволю я, чтобы порог Королевского совета осквернили стопы такого человека! – Она дрожала от гнева. – Дайте денег ему!.. Сколько он хочет денег?!.. Но министерство?! И такое постыдное дело советуют мне друзья мои?!
Королева ходила по комнате большими шагами, беспрестанно повторяя: «Министерство!.. Министерство!..»
Конец этой истории весьма любопытен. Сумма, которую предлагали Мирабо, довольно значительная сама по себе, казалась особенно большой в то время, когда деньги уходили во все стороны и были в Версале довольно редким товаром. Мирабо отказывался три раза, а потом бросил перчатку и после этого требовал и денег, и министерства. А еще через несколько дней случилось известное происшествие в Зале для игры в мяч, и все было кончено[9]9
Имеется в виду первое открытое выступление третьего сословия против короля в самом начале Французской революции. В версальском Зале для игры в мяч 576 депутатов (из 577) во главе с Мирабо присягнули собираться, пока не будет принята Конституция. – Прим. ред.
[Закрыть].
Достойно особенного замечания, что Мирабо желал непременно увидеться с королевой. Начиная говорить об этом предмете, он становился почтительным и обещал все; но королева не соглашалась на свидание с ним без графа Р. или графа Прованского, а Мирабо не соглашался на эти условия. У меня в руках оказалась подлинная записка Мирабо, писанная им к Жулеве, со следующими словами: «Будь гибок во всем, что уже ты предложил, не отказываясь ни от чего. Особенно добивайся свидания: это теперь главное твое дело. Не вздумай умничать и постарайся добиться успеха».
Чего мог ожидать Мирабо, так упорно добиваясь свидания? Не основывал ли надежды на даре обольщения, который природа соединила в нем с множеством недостатков? Сердечный друг его, тот, кто показывал мне эту записку, верил, что это так, хоть и соглашался, что Мирабо никогда не подавал ему повода к подозрениям[10]10
Ничего нет лживее слухов о мнимой любовной связи Мирабо с королевой. Это клевета.
[Закрыть].
Окончание этого дела не принесло выгоды ни двору, ни Мирабо. Между ним и двором была объявлена война, и мирный трактат мог быть подписан только на могилах. Впрочем, Мирабо не ненавидел двор: его дарования возносили его так высоко, что он не мог поддаться ненависти; да и королевская семья не снизошла бы до нее. Кардинал Мори, который, конечно, не любил его, не мог не отдавать ему полной справедливости в этом отношении и соглашался, что к Мирабо были слишком строги. Сколько примеров, взятых между самими придворными, можно было противопоставить тому, что порицали в народном трибуне! Это не извиняет никого, но заставляет думать, что Мирабо имел право в обществе находиться подле маршала Ришелье, господина Лозена и многих других, которых терпели, если не уважали, хоть они и не были так талантливы, как Мирабо.
Но буря приближалась; горизонт день ото дня становился мрачнее; все видели опасность, соглашались в ее существенности, трепетали – и не предпринимали никаких мер: все оставалось в том неподвижном положении, которое почти всегда возвещает бурю. Наконец несчастья последовали одно за другим так скоро, что не хочется следовать за ними даже в описании. Им предшествовали великие ошибки, и одной из главных является королевское заседание 23 июня. Можно также счесть роковой ошибкой отставку Неккера. Никто более меня не отдает справедливости этому деятелю. В его политической жизни есть события, любое из которых в Древнем Риме стало бы достаточным основанием для гражданского триумфа. Но чем замечательнее одно, тем ярче другое, невыгодное для его славы.
Я часто спорила о нем с Наполеоном. Жюно хотел избавить госпожу де Сталь от изгнания и знал, что мне известно много подробностей о Неккере; он просил меня воспользоваться благоприятной минутой и в удачный для Наполеона день расписать ему некоторые прекрасные черты Неккера. Но Наполеон не любил его и зажимал мне рот, указывая на допущенные им во время правления ошибки.
Здесь я припоминаю, что однажды Наполеон заставил меня повторить разговор моего отца с Неккером и восклицание Неккера о созвании Штатов: «Не я виновен в этом, не я должен и отвечать». Я принуждена была повторить ему эту фразу три раза. Еще помню позу Наполеона при этом. Мы сидели за столом, он держал свой бокал, подносил его ко рту, смачивал губы и ставил его на стол, потом опять отпивал немного; он повторил эти движения семь или восемь раз, все произнося вполголоса слова Неккера. Наконец Наполеон быстро встал из-за стола и произнес: «Конечно, он должен был отвечать! Потому что, не принимая еще на себя бремени, надобно было представить себе свои силы».
Что бы ни стало тому причиной, но потом дела получили ужасное развитие, и взятие Бастилии явилось первым актом кровавой, продолжительной драмы[11]11
Страницы, описывающие ужасы революции и террора, здесь опущены. Адресуем читателя к другой книге издательства «Захаров» – «История жирондистов» Альфонса Ламартина. – Прим. ред.
[Закрыть].
Глава VI. Бонапарт под судом
В Тулузе мать моя была жестоко опечалена письмами брата: он уведомлял ее, что Бонапарт под судом; писал и за что именно. Все это возбуждало негодование Альберта: он находил, что Салицетти действовал тут, не спрашиваясь сердца, и не так, как бы должен был действовать соотечественник и старый друг. Брат мой находился тогда у Салицетти, представителя Конвента, на должности секретаря. Он являлся, как называют их ныне, конституционным либералом, однако не разделял демагогических мнений Салицетти и его единомышленников. Бонапарт изумился, когда увидел его в кабинете представителя, и выразил это восклицанием: «Ты здесь!» Он произнес это с насмешкою, которую умел делать весьма выразительной, когда хотел.
Тотчас по получении этих писем в начале осени 1794 года мать моя написала Салицетти, изъявляя все свое прискорбие по поводу взятия Бонапарта под стражу. «Не печальте меня мыслью, – говорила она, – что мать его будет иметь еще одну новую горесть».
Брат мой отдал это письмо Салицетти, а тот сказал ему, прочитав: «Отвечай гражданке Пермон, что, к сожалению моему, не могу сделать для генерала Бонапарта того, о чем она просит. Да ты сам знаешь, что это невозможно. Бумаги, присланные с Корсики, заставили бы меня поступить точно так же, если бы и не было еще генуэзского дела. Ты, верно, так же думаешь, Пермон?» Брат не мог отвечать да, потому что не был согласен с Салицетти. Бонапарта обвинили в шпионаже, а Альберт не почитал его виновным и даже способным к тому. Он думал, что уж во всяком случае не Салицетти обвинять Бонапарта в якобинстве; он смолчал.
С давнего времени знала я о корсиканских делах, о которых говорили Салицетти и Альберт, но только в последнее время получила новые подробности о них от очевидца, близкого, деятельного и весьма способного по уму и сведениям судить обо всем, что происходило в тот период. Вот эти события.
Весной 1793 года, еще до отправки в Тулон, Бонапарт взял отпуск и поехал на Корсику. По прибытии в Аяччо он тотчас поселился у Морских ворот, у старой графини Росси, приятельницы его семейства. Не знаю, почему не жил он у своей матери. Как бы то ни было, в казармах, за городом, выше Морской площади, составился клуб, где отличались многие ораторы и часто выступал Бонапарт. После на острове Святой Елены он сказал, что во время революции путали его с Люсьеном. Но Люсьен был тогда еще так молод, что его никак не могли путать с Наполеоном. Именно Наполеон ораторствовал тогда с тем ясным, решительным красноречием, которое после узнали мы все. Люсьен говорит совсем иначе, и я повторяю, что ошибки тут быть не может.
Общество в Аяччо встревожилось, когда увидело, какую силу приобретает клуб. Составилось другое собрание, куда вступили многие знакомые мне люди и между прочими один флотский офицер, корабль которого стоял на рейде. Он, смелый, умный, решительный, смог бы сопротивляться деятелям первого клуба, если бы они вздумали попасть на собрание, заседавшее в большом доме ниже площади. Целью этого собрания было поддерживать спокойствие и предупреждать беспорядки. Наконец клуб сделался так неудобен для общественного спокойствия, что умеренное собрание решилось послать туда нескольких своих членов, чтобы напомнить, какие чувства должны воодушевлять его, и показать, какое зло может он причинить своему отечеству.
Флотский офицер, о котором я упомянула, был главным в депутации, составленной из четырех членов собрания. Они просили клуб оставаться мирным, в частности ждать решения дел во Франции, дабы следовать политике правительства республики. Бонапарт тотчас взошел на трибуну и произнес пламенную речь, смысл которой сводился к тому, что во время революции надобно быть или другом, или врагом; что Солон казнил всякого, кто оставался сторонним наблюдателем в гражданских междоусобиях, и что, следственно, истинные патриоты должны почитать всех умеренных своими врагами. Увлеченный пылкостью своей речи, он заявил, что надобно сжечь место собрания умеренных.
Заседание кончилось, Бонапарт вышел на площадь; он был в сильном воодушевлении и казался мало расположенным слышать слова мира. Но его вид не устрашил моего знакомца, который находился в числе депутатов. Он подошел к нему и, поскольку отношения их были довольно близки, стал укорять его за произнесенную речь.
– О, – возразил Наполеон, – все это не более чем клубный стиль! Но вы сами человек умный; можете ли вы не видеть, что надобно твердое положение, надобен широкий путь, а не тропинка?
– Моя тропинка ведет прямо и, может быть, прямее вашего широкого пути, где можете вы погибнуть, Бонапарт. Именем дружбы заклинаю: перемените ваши мнения и поступки!
Бонапарт нахмурился, повернулся на каблуках и отошел к буйным товарищам своего клуба.
Через несколько дней знакомец мой узнал от своих корреспондентов, находившихся во внутренних районах острова, что дня через три сойдут с гор четыре тысячи крестьян. Они были особенно настроены против Бонапарта, его семейства и семейства Салицетти. Знакомец мой тотчас пошел сообщить Бонапарту, в какой он опасности. Наполеон хотел знать, откуда получил тот эти известия, однако не преуспел в своем желании. Он хотел уже шуметь, но наш моряк пугался нелегко, и Бонапарт принужден был удовольствоваться тем, что тот сказал ему. Они расстались с некоторой холодностью. На следующий день, рано утром, к знакомцу моему прибежал его гондольер с известием, что видел, как Бонапарт, переодетый в матросское платье, сел в гондолу и отплыл на Кальви. В то же время семейство Бонапарта бежало в Каржес.
В Записках Бурьена сказано, что Бонапарта обвинили и взяли под стражу не за приверженность к террористам. Но событие это положительно верно, и я знаю о нем подробности, потому что брат мой был секретарем Салицетти, а сам Салицетти, спасенный нами от эшафота, шесть недель жил в наших внутренних комнатах и беспрестанно рассказывал об этом деле, стараясь оправдать свое участие в нем. Следовательно, я знаю истину в этом отношении лучше других и могла бы даже сказать: лучше самого Бонапарта. Он не любил рассказывать об этой истории, и, кажется, нет надобности добавлять, что в «Дневнике» Бонапарт ничего не говорит об этом периоде жизни. Такое молчание кажется непостижимым.
Он, правда, упоминает об этом деле, но как? Это не умолчание, не забывчивость, не ошибки, а целые пропуски, вполне умышленные: он не мог забыть таких важных в его жизни событий. Как же мог он совершенно умолчать об этом периоде своей жизни, который имел влияние на будущность его и, следовательно, на судьбу мира? Он говорит об этом взятии под стражу по приказу представителя Лапорта (а Лапорт был тут ноль) как об аресте на одни сутки, под какой часто попадают подпоручики за ссору с товарищами. Как он не упоминает об истинных виновниках всего, что начато было против него?! А между тем приказ о взятии его под стражу был составлен соотечественником его Салицетти; исполнителем стал другой его соотечественник, генерал-адъютант Арена. Рассматривал бумаги его (после Салицетти) комиссар Деннье, которого позже Наполеон сделал военным интендантом своей гвардии. Я могла бы прибавить, что Бонапарт, обыкновенно столь полный презрения к человеческому роду, нашел бы некоторое утешение, вспомнив о том времени своей жизни, когда он видел прекрасные поступки и великодушную преданность. Такой предмет для разговора, кажется, был бы не хуже другого. Императрица, мать Наполеона, никогда не упускала случая рассказать мне о чувстве дружбе и признательности к Жюно, которое навсегда запечатлелось в сердце ее во время этого дела.
Все, кто знал Наполеона, не узнают во многих частях мемуаров ни его слога, ни его способа повествования, и даже не в отношении выражений, а в расстановке событий. Кто имел счастье пребывать с ним в дружеской связи, как, например, я, те были поражены этим обстоятельством.
Дело в том, что если бы Наполеон стал говорить о столь затруднительном предмете, то должен был бы подробно объяснить весьма щекотливую сторону: свои тогдашние политические взгляды. А это одна из самых слабых частей его мемуаров.
Таким образом, удивительное молчание Наполеона объясняется только тем, что это была самая запутанная эпоха его жизни. Говорить о собственном аресте по приказу Салицетти и с помощью Арена́, за справедливое или несправедливое обвинение в якобинстве значило взяться говорить о своих взглядах, а он не хотел этого. Здесь, как верно заметил Бурьен, Бонапарт действовал для потомства. Он думал так: «Дневник» будут читать сто миллионов человек, а из них едва ли сыщется тысяча знающих о событиях, которые не нравятся мне; эта тысяча сохранит их лишь по устным преданиям; следственно, «Дневник» будет неопровержим. Вероятно, так рассуждал Наполеон, не предугадывая, что скоро наступит время моды на мемуары и они взволнуют все умы.
Мои воспоминания об этой эпохе многочисленны, и почти все так или иначе относятся к Наполеону Бонапарту. Он был очень дружен с Робеспьером-младшим, так же как и Жюно. Младший брат Робеспьера был, что называется, славный малый и не с дурными чувствами; он верил – или притворялся, что верит, – будто его братом владеет толпа дурных людей, которых он, оказавшись на его месте, услал бы в Кайенну. Жюно видел многие письма Робеспьера-младшего к брату, и все они были в одном духе. В самом ли деле он думал так, как писал? Здесь невозможно сказать да, и я только представляю читателю достоверные события. Письма Робеспьера-младшего имели главную цель – заставить выслать проконсула Лебона из Арраса, общей их родины.
Во время осады Тулона Бонапарт проявил себя как истинный патриот. Жюно часто рассказывал мне, что генерал, умеренный в своих мнениях, сначала имел некоторое предубеждение в отношении молодого офицера, потому что в нем ощущался сильный революционный дух. Но таков был образ мыслей всего семейства его. Если бы этого не было, то представитель народа Фрерон не избрал бы для своего общества в Марселе дом госпожи Бонапарт, которая жила там в это время с дочерьми и двумя младшими сыновьями, Луи и Жеромом.
Поручение, данное Бонапарту представителем Рикором 25 мессидора II года, было не столько военное поручение, сколько род надзора и исследования. Явно, что проконсулы, тогда всемогущие, верили ему совершенно и доверенность их могла быть только следствием известного им образа его мыслей. Ему исполнилось тогда двадцать пять лет; следовательно, Рикор совершенно полагался на него. Салицетти сменил Рикора, и следовало ожидать, что он станет покровительствовать Бонапарту. Они были земляки и даже друзья, несмотря на разность лет; и хотя Салицетти приехал вследствие противодействия, однако знали, что представлял он мнения, так сказать, террористские, потому что принадлежал к партии Горы.
Политический портрет Салицетти 7 и 19 термидора в одном и том же году замечательным образом различался, хоть между этими двумя эпохами и прошло всего одиннадцать дней. Это различие могло повести к важным последствиям, не потому что после смерти Робеспьера менее угнетали человечество, но потому, что о нем более говорили. Салицетти был не зол, но старался произвести иное впечатление. Он находился в большой дружбе с Бонапартом в предшествовавшем году, во время корсиканских дел.
Бонапарт слишком выставил себя, много выступал на трибуне в клубе и хотя после всячески старался заменить себя Люсьеном, но тогда не могли обмануться в этом отношении. Он был взят под стражу. Жюно любил его так горячо, с такою преданностью, что хотел хитростью или силою освободить из заключения. Казни Террора еще не прекратились, и человек, обвиненный в чем бы то ни было, возбуждал живейшие опасения. Но Бонапарт запретил Жюно действовать. «Я невиновен, – говорил он, – и должен вверить себя законам».
Вот и письмо Наполеона к Жюно, написанное из тюрьмы в ответ на его предложение. Оно, конечно, написано самим Бонапартом: у него тогда не было секретаря.
«Узнаю дружбу твою, мой милый Жюно, в твоем предложении. Ты давно знаешь и всю мою дружбу к тебе; надеюсь, ты уверен в ней.
Люди могут быть несправедливы ко мне, но довольно, если я не виновен: призываю мое поведение на суд совести. Совесть моя спокойна, когда я обращаюсь к ней. Не делай же ничего: ты повредишь мне.
Прощай, мой милый Жюно.
С приветом и дружбой.
Бонапарт».
Это был ответ на письмо Жюно, которое ему доставили через солдата в первые двадцать четыре часа заключения, потому что Жюно не мог добиться права увидеть его в тюрьме, не помню уже почему.
Письмо, составляющее защиту Бонапарта, доставленное представителям и написанное самим Жюно под его диктовку, также показывает истинную причину заключения. «Объявить подозрительным патриота, – говорил тогда Бонапарт, – значит отнять у него самое драгоценное: доверенность и уважение сограждан». Следовательно, оскорблен патриот, человек, принадлежащий к партии, какова бы она ни была, потому что оскорбить человека, так что он теряет от этого и доверенность и уважение, можно только подвергнув осуждению честь его или другую уязвимую часть его души. «Разве не был я всегда приверженцем правил Революции с самого начала ее?» – говорил он далее.
Нет, не следует обвинять Бонапарта в терроризме. Он никогда не был террористом по двум причинам: во-первых, потому что не был зол, и это неоспоримо; во-вторых, потому что рассудок его был здрав и верен, и мог ли он не видеть, что разрушительные силы не годятся для нашего народа? Но Бонапарт был республиканцем, несмотря на свое восклицание 10 августа при виде, как говорил он, слабости Людовика XVI. Он был республиканцем, а этого довольно для мстителей, которые вооружались против него.
Но чем же окончилось это странное судопроизводство, где вероятным следствием должна была стать казнь Бонапарта? Всякий поймет, что если бы его привезли в Париж и судили в Комитете общественного спасения, друг Робеспьера-младшего был бы непременно приговорен к смерти Билло-Варенном и Колло д’Эрбуа. А так процесс кончился оправданием обвиняемого. Бонапарта даже хвалили в приказе, которым возвращалась ему свобода, – в уважение пользы, какую может оказать генерал Бонапарт Республике, сказано было там. Это какое-то предвидение, второе зрение! Но после, когда, вероятно, были приняты дополнительные меры безопасности, Комитет общественного спасения исключил Бонапарта из списка генералов, и (замечательный случай!) одним из подписавших это исключение был Камбасерес, предназначенный судьбой сделаться его коллегой в Консульстве. Достоверно лишь то, что это темная история. Желаю, чтобы подробности, какие представлю я далее, могли служить читателям освещением в лабиринте этого дела.








