Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 96 страниц)
После этой охоты, на которую приезжала великая герцогиня, случился другой визит, гораздо более приятный для меня, потому что я уже предчувствовала, как пагубна будет чрезвычайная благосклонность великой герцогини для будущности Жюно. Увы, я не ошиблась! В этом можно найти причину его смерти…
Нас удостоила своим посещением императрица Жозефина. Она приехала провести большую часть дня в Ренси и была любезна со всеми, кто находился у нас. Моя свекровь была так счастлива, так радостно счастлива вниманием и матери и жены Наполеона! И с каким сердечным движением говорила она Жозефине, что Жюно любит императора больше всех. Императрица с чувством поцеловала ее говоря: «Я тоже люблю вас, хотя бы за то, что вы показываете мне, до какой степени еще любят Бонапарта старые друзья его».
Во время завтрака рассуждали о происшествии, которое привлекло тогда внимание целой Европы – о деле княгини Харцфельд. Императрица рассказывала нам о нем. Она получила накануне известия из Берлина, и маршал Дюрок описывал ей любопытные подробности. Она также получила письмо от императора и привезла его Жюно. Здесь надобно заметить, что со времени отъезда императора она стала еще добрее к Жюно.
Дюрок писал императрице по приказанию императора, как объяснял он это сам в первых строках. Император и сам писал, но несколько слов, впрочем замечательных. Должна сказать, что видела и читала его письмо: оно нисколько не похоже на то, которое приводит в своих Записках Бурьен. В нем было едва четыре строчки, и я помню их отлично, потому что там встречалось достопамятное слово о счастье играть роль Траяна. Но я не помню точных выражений письма и потому не могу переписать его и выдать за оригинал.
Думаю также, что издатель Записок господина Бурьена ошибся, заставив Мюрата подписаться Иоахим в 1806 году. Такое могло случиться, и я не говорю, что это ложь; но мне кажется, что такая царственная подпись не приличествовала ни Мюрату, ни Бернадотту, ставшему через несколько месяцев князем Понтекорво.
В словах Наполеона не было ничего изящного, но они были мощны. Его выражения были блестящи, молниеносны, в его речи присутствовало какое-то волшебство, роскошное, упоительное, и весь этот букет всякий раз оказывался, так сказать, брошен слушателям. Наполеон был большой охотник рассказывать. Часто он повествовал о Востоке, о Персии или о горах Ливана – там находил он своих героев. Помню, однажды он рассказывал историю о Горном Старце[173]173
Горный Старец – персонаж из средневековых легенд об ассасинах, исмаилитах-низаритах. Низаритов представляли как террористическую секту, члены которой – одурманенные наркотиками фанатики – совершали многочисленные убийства на политической и религиозной почве. К середине XIV века слово ассасин приобрело в итальянском, французском и других европейских языках значение «профессиональный убийца». – Прим. ред.
[Закрыть], и в самой середине повести в комнату вошел архиканцлер. Император подошел к нему и поинтересовался, к какому законодательству надобно отнести такое производство дел, какое применял Горный Старец.
Я никогда не видела человека, смущенного вопросом более, нежели Камбасерес. Сначала он подумал, что с ним шутят; но император не шутил, и архиканцлер быстро понял это. Потому-то, когда Наполеон повторил свой вопрос, Камбасерес отвечал ему:
– Государь! Горский закон кровавой мести не принадлежит никакой стране; они не управлялись никаким законом, кроме воли кровожадного фанатика. Горный Старец был убийца!
Император усмехнулся и поглядел на архиканцлера со странным выражением. Несколько секунд молчал он и потом прибавил с важным видом:
– Не то, совсем не то, господин архиканцлер. Горный Старец был злодей, но не кровожадный убийца; вы не понимаете этого человека.
Я не смогла понять, что хотел выразить император, делая различие между кровожадным убийцей и злодеем. Через несколько недель, говоря с кардиналом Мори, я поделилась с ним своим недоумением.
– Я понимаю разницу, обозначенную его величеством, – ответил он мне. – Горный Старец не был ни кровожаден, ни жесток в своих владениях; он, напротив, соблазнял, показывая рай прежде смерти, а это не признак свирепого в душе человека. Если этот человек обольщал, действовал он ради ангелов своего рая, ради избавления Востока от завоевателей-крестоносцев, угрожавших его владениям, это не требует никакого объяснения, хоть и не заслуживает похвалы. Но такого человека нельзя назвать кровожадным. Я очень хорошо понимаю его величество.
– А я, признаюсь, не поняла его тогда, не больше понимаю и теперь. Злодей не всегда гнусный кровопийца, но гнусный кровопийца всегда злодей…
Но вот как заболталась я в своем отступлении! От Берлина и госпожи Харцфельд я перенеслась к Горному Старцу, который, я думаю, не прощал, имея в руках доказательства преступления. Поступок императора в этом случае тем более удивителен.
Дюрок играл вторую роль в истории княгини Харцфельд; его поведение было безупречно. Он, как я уже говорила, очень часто писал Жюно после отъезда императора. Тогда курьеры Государственного совета ездили из Парижа в Берлин, как теперь ездят из Парижа в Сен-Клу, и известия приходили к нам обыкновенным путем, а сам Лавалетт доставлял нам письма наших друзей. Бертье писал тогда еще довольно часто; но Дюрок был вернее всех своему обещанию. Рапп тоже писал три или четыре раза, исполняя слово, данное им на завтраке, куда многие съехались прощаться к своему ратному брату.
Известно, что князь Харцфельд оставался в Берлине после отъезда короля и королевы Прусских. Вполне естественно, что такого важного человека окружили тщательным надзором. Князь отправил королю письмо, в котором содержался отчет обо всем, что происходило в Берлине, и сообщал о передвижениях, числе, и настроении французских войск; это, конечно, был большой промах. Император, прочитав письмо Харцфельда, разгневался. (И именно за такие вспышки и называли его самым страстным человеком в мире.) Он тотчас же велел создать военную комиссию и предать уже арестованного князя Харцфельда суду. Комиссия должна была вынести приговор немедленно.
Услышав это ужасное известие, бедная жена князя, вне себя от отчаяния, вспомнила, что во время многочисленных путешествий маршала Дюрока они с князем всегда радушно принимали его в Берлине. Чуть ли не в беспамятстве она стала искать Дюрока, не нашла и узнала, что император в Шарлоттенбурге, но Дюрока с ним нет. Она продолжила поиски и наконец нашла свою последнюю надежду. Положение князя растрогало Дюрока. Он понял, что тот погибнет, если госпожа Харцфельд не повидается с императором в тот же день. Дюрок постарался успокоить княгиню, сколько мог, но он знал также императора, знал великодушие его в подобных случаях и почитал себя вправе ручаться, что мягкость в этом деле сделает больше, чем лишние сто тысяч солдат в Пруссии. «Вы увидите императора, – сказал он госпоже Харцфельд, – положитесь на меня».
Император делал большой смотр своим гвардейцам, которые переживали, что не участвовали в Йенской победе. (Увы, в дальнейшем они могли жаловаться разве что на противоположное.) Наполеон, стараясь предупредить малейшее их неудовольствие, поехал на смотр и потому отлучился из Берлина. По возвращении он с изумлением увидел, что Дюрок ожидает его с видимым живейшим нетерпением. В самом деле, отчаяние госпожи Харцфельд вселило тревогу в доброго Дюрока, и после разговора с нею, до возвращения императора, он виделся с двумя судьями несчастного ее мужа: жребий его казался несомненным. Дюрок попросил у императора минутной аудиенции и пошел за ним во внутренний кабинет. Едва войдя туда, император устремил пристальный взгляд на Дюрока и сказал ему, с выражением довольно строгим:
– Ты утверждал, мне кажется, что Берлин в смятении: не удивляюсь; но завтра они увидят страшный пример, который излечит их от желания бунтовать.
Дюрок понял, что дела князя хуже некуда. Он понял также, что сама княгиня – лучший ходатай за виновного, и ему удалось выпросить позволение ввести княгиню. Когда эта несчастная женщина увидела человека, от которого зависело убить или спасти ее мужа, она имела силы только броситься к ногам Наполеона. Он тотчас поднял ее и начал говорить чрезвычайно благосклонно. Госпожа Харцфельд рыдала и могла только повторять: «Ах, государь, муж мой невиновен!»
Император, не отвечая ничего, подошел к своему бюро, вынул письмо князя и, по-прежнему не говоря ни слова, поднес его госпоже Харцфельд. Она взглянула на несчастную бумагу, залилась слезами и, сжав виски судорожно сжатыми пальцами, вскричала: «Ах, это его рука!»
Император, как видно, был тронут этой откровенностью, которая заставила госпожу Харцфельд в самую минуту опасности объявить всю истину, что было лучшим ходатайством за ее судьбу. Он, вложив пагубное письмо в ее руки, сказал с благосклонностью, которая удваивала цену благодеяния:
– Я отдаю его в ваше распоряжение. Пусть не будет этого письма, единственного доказательства, по которому могут обвинить вашего мужа, и тогда я не смогу судить его.
И он указал ей на пылающий огонь в камине. Письмо сожгли немедля, и мгновенный пламень его стал радостным знаком для князя. Не знаю, был ли признателен избавленный – желаю этого для чести человечества.
После я узнала от Дюрока, до какой степени растрогала императора откровенность госпожи Харцфельд. Глубокая скорбь ее и преданность мужу проникли в душу благородного человека и тронули ее. Что бы ни говорили, это случалось, и, может быть, гораздо чаще, чем думают.
Этот рассказ о сожженном письме напоминает мне одно происшествие, которое случилось с императором и Жюно в Египте, но я пропустила его в начале книги. Хорошо, что в Записках можно возвращаться к прошедшему, если только дело стоит того.
Я говорила, как Жюно любил Дюпюи, полковника знаменитого 32-го полка, о котором Бонапарт как-то сказал: «Я оставался спокоен: там был тридцать второй полк».
Эта привязанность была взаимной. Дюпюи любил Жюно как брата, и оба они знали это. По приезде в Египет Дюпюи имел некое поручение, вынуждающее его воспользоваться средствами, запрещенными главнокомандующим. Но экспедиция его была безуспешной и даже имела пагубные последствия. После расследования протоколы представили главнокомандующему, и он учредил комиссию для суда над Дюпюи.
Тот был человеком, исполненным чести, и, узнав о приказании главнокомандующего, сказал Жюно:
– Что ж, надобно признаться, я скучал в Египте. Я люблю здесь только тебя. Теперь я решился: пущу пулю в лоб, и все кончено. Это все-таки лучше, чем оказаться перед военным судом.
Жюно выслушал его, нахмурился и, не отвечая ничего, пошел к главнокомандующему. Добившись у него аудиенции, он сказал прерывающимся голосом:
– Генерал! Вы верите моему честному слову, не правда ли?
Бонапарт поглядел на него с некоторым удивлением, но отвечал не задумываясь:
– Так же, как своему собственному. Но для чего этот вопрос?
– Следовательно, когда я скажу вам: даю честное слово, что это так, вы поверите мне?
– Ну, конечно!
– Хорошо, генерал. Я даю вам не только честное слово, но ручаюсь головой своей, что Дюпюи невиновен.
– Дела такого рода не касаются тебя, – заметил Бонапарт с досадой и строгим голосом. – Это не твое дело.
– Это не твое дело? – вскричал Жюно и дал волю своему громовому голосу. – Это не мое дело?! Когда мой друг, мой военный брат говорит мне: «Брат! Я убью себя, если они вздумают меня судить». Это не мое дело?..
Главнокомандующий остановился, услышав эти странные слова, и пристально поглядел на Жюно, который не обратил на это ни малейшего внимания, потому что был слишком взволнован. Он повторил свою просьбу, но снова безрезультатно. Не сказав Дюпюи ничего о своем неуспехе, он пришел к главнокомандующему на другой день опять. Но, может статься, Бонапарт был слишком убежден в виновности Дюпюи или находился в том сердитом расположении, когда сердце не слышит никаких просьб, – он вновь отверг мольбы Жюно, который убеждал его привести к себе бедного Дюпюи, чтобы тот мог сам объяснить все дело.
– Пусть объясняет его судьям своим, – сказал Бонапарт. – Это нисколько не касается меня.
Жюно чрезвычайно оскорбился этим упорным отказом. Он пришел к Дюпюи, снова расспросил его обо всех подробностях дела и сам устроил следствие на месте. Когда все, что задумал Жюно, было кончено, он явился в последний раз к главнокомандующему и опять заговорил с ним о деле Дюпюи. Бонапарт нахмурился, и глухой рык вылетел из уст его. Это уже был гнев Юпитера:
– Я сказал, что запрещаю тебе вмешиваться в дело Дюпюи; оно дурно во всех отношениях. Завтра состоится суд.
– Нет, генерал, его не будут судить.
– Как, не будут судить?
– Нет, генерал.
– А почему бы это? – спросил Бонапарт, почти развеселившись от резкого тона своего бывшего адъютанта.
– По причине самой простой: обвинителю необходимы бумаги дела, и только по ним может он написать свое донесение; а у него не будет ни одной.
Бонапарт бросился к своему бюро, начал искать дело Дюпюи: оно исчезло. Он повернулся к Жюно: глаза его сверкали. Конечно, надобно было очень любить его, чтобы раздражать таким образом.
– Генерал! – сказал Жюно спокойно (потому что теперь дело шло уже только о нем самом). – Я взял все бумаги, которые относились к делу моего друга… Я взял их и сжег: они теперь погибли. Если вам угодно мою голову, возьмите ее. Я не столько дорожу ею, как своим другом, и особенно другом невиновным.
Главнокомандующий сначала не сказал ничего; он глядел на Жюно, который не показывал гордыни, но и не отводил взгляда.
– Вы останетесь на неделю под строгим арестом, – сказал наконец Бонапарт.
Жюно поклонился и тотчас вышел.
На другой день Евгений зашел к нему по делам службы и, с удивлением узнав, что тот под арестом, спросил у него, за что. Жюно отвечал, что причина самая пустая и он даже о ней не вспоминает. Евгений заявил, что будет просить у отчима отмены ареста, потому что на другой день дает большой завтрак, а Жюно должен быть там. Жюно не хотел просить милости, но вечером Евгений принес освобождение из-под ареста, данное главнокомандующим. Жюно оставался убежденным, что это Бонапарт прислал к нему своего пасынка, чтобы иметь случай освободить его из-под ареста. Что касается дела Дюпюи, оно оставалось в том же состоянии. Жюно предоставил необходимые сведения и новые доказательства следствию и Бонапарту о том, что Дюпюи невиновен.
– Это, – сказал он мне, – был один из лучших дней моей жизни.
Можно с гордостью носить имя такого человека.
Глава XXV. События зимы 1807 года
На наших балах в 1806 году сказывалось отсутствие штаба Бертье и многих других маршалов, однако это не мешало министрам давать праздники, как уже я упоминала раньше. Зимой наступающего 1807 года великая герцогиня Бергская была царицею на них, потому что отсутствие королевы Гортензии и возраст императрицы Жозефины, которая не танцевала больше, оставляли поле деятельности свободным. Она являлась там не печальной принцессой, а, напротив, владычицей, уверенной в своем успехе. В самом деле, она была тогда очень хороша, свежа, и недостатки ее, описанные мной в предыдущих главах, больше относились к нравственности, нежели к наружности, за исключением слишком полных плеч. Она была женщиной самой модной; открывала балы с парижским губернатором, играла в вист с парижским губернатором, ездила верхом с парижским губернатором, принимала парижского губернатора наедине, так что наконец этот бедный парижский губернатор, человек, а не ангел, голова которого и сердце принадлежали мне и детям его, однако были доступны мимолетным впечатлениям, не смог противиться обольщению, окружавшему его так же, как христианских рыцарей во дворце Армиды. Он влюбился и влюбился страстно. В великую герцогиню Бергскую! И не то чтобы принцесса отвечала любви его, она уверяла меня в противном, и я должна верить ей.
Я пишу Записки свои не для подобных историй и даже не говорила бы здесь об этой, если б не необходимость объяснения разных обстоятельств жизни Жюно, которые иначе останутся темны. Не обвиняю никого. Буду только рассказывать и покажу, как опасно любить принцесс. Например, господин Канувиль, который недавно лишился головы[174]174
Арман-Жюль де Канувиль (1785–1812), фаворит Полины Бонапарт и последняя ее любовь. – Прим. ред.
[Закрыть]; господин Ф., который был изгнан; герцог Абрантес, который также был изгнан, потому что место губернатора или вице-короля Португалии, называйте как угодно, было не что иное как изгнание, позолоченное, но, однако изгнание; господин Сетёй потерял после ногу, оттого что не мог больше любить принцессу Боргезе… О, любовь таких дам доставляет не только наслаждение. Я объясню причины, породившие всю эту интригу, но теперь хочу говорить о других особах императорского двора, весьма известных лицах и именах.
Я упоминала уже Реньо де Сен-Жан д’Анжели, но еще ничего не сказала о его жене, а я виделась с нею часто, даже была дружна, и знаю ее достаточно.
Госпожа Реньо хорошего происхождения. Мать ее, госпожа Бонней, была самая восхитительная женщина, какую только я видела. Дочь не имеет с ней ни малейшего сходства, хотя тоже прекрасна: у одной вздернутый носик, другая есть самый чистый античный образец, с изящными размерами и округлостями. Волосы госпожи Реньо, совершенно черные, волнистые от природы, не было нужды завивать щипцами. Зубы ее, ровные и белые, имели лишь тот недостаток, что выступали немного над нижней губой, но и это бывало заметно только в разговоре. Ее стан был совершенство соразмерности. Никогда госпожа Реньо не надевала корсета, даже для выезда ко двору. Руки ее и пальцы могли и еще могут быть образцом для художника. Ноги, маленькие и полные, также замечательны. Словом, госпожа Реньо очень красива, и она справедливо пользовалась славой красавицы.
Но надо еще показать ее в семействе и в сношениях со своими друзьями. Госпожа Реньо – женщина очень остроумная, образованная и не только без всяких претензий, но даже слишком скромная в этом отношении, так что надобно долго жить с нею, чтобы узнать все ее разнообразные дарования. Например, она владеет странным для женщины искусством: она скульптор, и с большими способностями. Она поет, и поет прекрасным голосом. Она сохраняет верность и постоянство в дружбе с теми, чьи несчастья стали для нее как бы новым поводом к привязанности. Молодая, прекрасная, она и в самые счастливые минуты жизни никогда не жертвует им обязанностями жены, дочери или сестры.
Характер у нее сильный, она доказала это в тот год, когда после изгнания, возвратившись наконец, встретила на границе отечества преследование, даже несчастье – и в какую минуту? Когда муж ее, как и мой, склонял свою голову под железным скипетром бедствия беспримерного. Задержанная незаконно в стране, где могла почитать себя свободною, она бежала, переодевшись мальчиком и показав удивительное присутствие духа и мужество, столь редкие в женщине.
В последние минуты жизни несчастного своего мужа она вновь была удивительна. Реньо, прежде чрезвычайно крепкого здоровья, был поражен болезнью мозга и другой ужасной болезнью, которая и свела его в могилу. Опасно было даже приближаться к нему. Но госпожа Реньо не страшилась, вернее, не показывала этого, и все это время оставалась самой усердной сиделкой. Они жили тогда в Брюсселе, Монсе, Антверпене и в других городах, откуда гнали их и где бедная госпожа Реньо просила только одной, печальной и ничтожной милости: дать несколько часов сна своему умирающему мужу. Один наш общий друг встретил ее во время этого горестного перемещения. Увы, он сам был изгнанник!
Император, несмотря на свой неизмеримый гений, принадлежал к тем правителям, кто порой, несмотря ни на что, остается предубежденным против какой-нибудь женщины своего двора. Знаю, что источником этого оказывались почти всегда впечатления ложные, ибо предметы представлены ему были в ложном свете. Госпожа Реньо имела несчастье принадлежать к числу тех, кто не нравился Наполеону.
Все знают, каковы при дворе весьма многочисленные собрания; знают этот тройной круг женщин, окруженный тремя кругами мужчин, столь же любопытствующих услышать комплементы и дерзости императора в отношении женщин. Теперь можно говорить все, что угодно, ибо легко демонстрировать мужество после битвы. Что касается меня, я, вероятно, не так храбра, как многие из этих дам, хоть и бывала под огнем неприятеля. Вот почему скажу я, что, когда император выходил из двери в дни больших собраний и бывал при том с нахмуренным лицом, все пугались: сначала женщины, потом мужчины, потом и группа придворных, всегда располагавшаяся в углублении среднего окна… В этой группе многие мужчины, украшенные драгоценными камеями и кавалерскими орденами, трепетали, да, трепетали. Я видела и понимала их трепет перед этим небольшим человеком, который выходил быстрыми шагами из своих комнат в скромном мундире конно-егерского полковника. Если представители могущественных стран склоняли свое чело перед ним, то как же слабым бедным женщинам показывать храбрость, которой я никогда не видала в них?
Впрочем, давно говорят, что исключения подтверждают правила, и это справедливо. Я видела многих женщин (и почитаю себя в числе их), которые, сохраняя все должное почтение к своему государю, встречали, однако, императора с благородством и достоинством, и это нравилось ему больше, чем глупый страх или низкопоклонство. Когда он обращался со строгим словом к женщине и она отвечала ему с умом и почтением, он уже никогда не возобновлял своих упреков. Что касается меня, вот доказательство: когда, бывало, я отвечала ему слишком живо, он в продолжение двух или трех собраний не говорил со мною ни слова, но никогда и не сказал бы мне ничего оскорбительного.
Госпожа Реньо де Сен-Жан д’Анжели оказалась однажды в таком же положении на балу у великой герцогини Бергской, который та давала в прекрасных садах Нейи. Император был сердит. Он с нетерпением обходил круг женщин и, я думаю, даже не обращал никакого внимания на тех, с кем говорил. Госпожа Реньо попалась ему на глаза, так что не могла уклониться. Он остановился, взглянул на нее, измерил глазами с головы до ног, сначала рассмотрев ее наряд, который был прелестен: белая креповая юбка, убранная букетиками роз, белых и розовых, лиф из розового атласа, букет на груди тоже из розовых и белых роз; в прическе были они же. Должна сказать, что ни у кого в тот вечер не было такой прически, как у госпожи Реньо, потому что ее волосы, мягкие и блестящие, имели нежность бархата, восхитительно сочетавшуюся с этими прелестными розами. Я остановилась на подробностях, по-видимому, смешных в рассказе об императоре, но предметы связываются невольно. Если угодно теперь прибавить к наряду ее прелестное правильное личико и удивительные руки двадцативосьмилетней женщины, то, мне кажется, можно вообразить очаровательное существо. Мы стояли с нею рядом, и император прошел быстро, не остановившись передо мною. Не помню точно, но, кажется, госпожа Дюрок стояла между мной и маркизою Куаньи. Он шел сказать что-то маркизе, но вдруг остановился перед госпожой Реньо и начал разглядывать ее наряд и свежие розы. Видно, этот роскошный наряд и красота рассердили его, как иногда в Риме сердит луч солнца в прекрасный весенний день, когда в душе почему-то мрак и страдание. Наполеон горько усмехнулся и поднял глаза на прелестную женщину.
– Знаете ли, госпожа Реньо, что вы ужасно стараетесь? – сказал он ей, усиливая звучание и ясное выражение своего голоса, хоть в нем и оставалась торжественность.
Первая минута была тягостна для госпожи Реньо. Быть таким образом представленной вниманию тысячи человек, из которых, верно, сто женщин с наслаждением слышали каждое слово, это слишком для женщины, как бы ни была она умна. Но госпожа Реньо после мгновенного размышления доказала здравое суждение свое и ясный ум. Она взглянула на императора с тихой улыбкой и отвечала ему довольно твердым голосом, так что могли слышать каждое ее слово:
– Мне было бы очень прискорбно слышать слова вашего величества, если б я была в том возрасте, когда можно сердиться на это.
Ей было тогда двадцать восемь лет, как я уже сказала. Несмотря на почтительный страх, который внушал император, раздалось одобрительное, едва заметное жужжание. Наполеон поглядел на госпожу Реньо и не отвечал ей ничего; через несколько минут, проходя опять мимо нас, он взглянул на меня с коварной улыбкой и сказал, придавая своему голосу приятное выражение:
– А вы, госпожа Жюно, почему не танцуете? Разве уж слишком стары для танцев?
Эта же фраза была повторена другой молодой женщине, стоявшей подле меня, кажется, госпоже Дюрок.
Но, несмотря на такое предубеждение императора, госпожа Реньо оказывала ему удивительную приверженность, которая превратилась в явное обожание с той минуты, когда на него обрушились несчастья.
Жюно часто встречал в одном из домов наших друзей господина и госпожу Б. Госпожа Б. была невесткой госпожи Контад, Меротты, и каждый раз, когда я могла сделать ей приятное, я делала это с удовольствием; Жюно поступал так же; но различия во мнениях стали причиной того, что между нами так и не смогла укрепиться дружеская связь. У Жюно случались продолжительные споры с маркизом, всегда бесполезные, потому что, как уже я сказала словами одного очень умного человека, «спорить надобно только с теми, кто одного с вами мнения».
Помню, однажды Жюно яростно спорил с некоторыми особами из Сен-Жерменского предместья, и в числе их находился маркиз Б. Жюно вел себя с ними как нельзя лучше; впрочем, случаи, когда я могла гордиться им, были нередки. Возвратившись домой, он в тот же вечер сказал мне:
– Я рад, что овладел собой. Я спорил, но не начал ссоры. Впрочем, господина Б. трудно обвинить, и я нисколько не думаю порицать его за то, что он благородно держится старых установлений. У господина Б. твердое мнение, и я должен уважать его.
Через день после этого за завтраком мы развернули «Монитор», и в длинном списке имен увидели имена господина и госпожи Б.: она была назначена придворною дамой, а он, кажется, плац-адъютантом при Наполеоне.
– Боже мой, как досадны эти два назначения! – сказал Жюно. – Император не любит отказов, а ведь господин Б. и жена его не займут этих мест. Мнения их о Наполеоне и его правлении так резки!
В тот же вечер он встретил маркиза в одном доме. Увидев Жюно, маркиз смешался. Жюно подумал, что тот не смеет выразить перед ним своего неудовольствия за почетный выбор, который унижал его. Он подошел к нему, взял его за руки и был сама дружеская любезность.
– Император может оскорбиться вашим отказом, не понимая, что обстоятельства поставили вас в такое положение…
Господин Б., казалось, онемел и, наконец, пробормотал:
– Иногда трудно… Бывают обстоятельства… Вы понимаете, что…
Он был в таком смущении, что Жюно изумился и не смог скрыть этого.
– Но, – сказал он с улыбкой, потому что уже начинал понимать, в чем дело, – стало быть, вы приняли?..
– Да, но…
– О, так это превосходно! А я и не знал, что мы одержали такую победу! Ведь это стоит взятия в плен целого полка! Потому что если вы не служите в нашей армии, то уже не будете и в неприятельской. – И прибавил с выразительной улыбкой: – По крайней мере, я надеюсь.
Будь у меня больше времени и места, я могла бы рассказать здесь многое о маркизе Б. и его сыне, тогда вы увидели бы, сколько можно причинить зла с самыми добрыми намерениями и совершенной преданностью. Разве мы не видим этого в настоящую минуту?
Большое несчастье поразило наше семейство в это время. Я лишилась своей свекрови.
Надобно знать любовь Жюно к своей матери, чтобы постигнуть глубину его горя. Я хотела избавить его от тяжелых часов и скрывала опасность, так что известие о ее смерти поразило его совершенно неожиданно. Люди, которые говорят о Жюно и представляют его чуждым нежных и добрых чувств, эти люди должны узнать, каков он был всегда. Они увидели бы образец истинного и прямодушного друга, образец доброго сына и отца. Я упомянула, что свекровь моя выразила желание провести с нами остаток своей жизни в Ренси. Она сказала это 2 или 3 ноября, в тот день, когда у нас завтракала императрица-мать. Всегда веселая, всегда в ровном настроении, всегда желавшая видеть смех и забавы молодых людей, окружавших ее, она беспрестанно мучила меня просьбами, чтобы мы танцевали, пели и гуляли в парке. Добрая женщина, как я оплакивала ее!
Через несколько дней после завтрака с императрицей она почувствовала себя нездоровой. Но она никогда не жаловалась, и только моя заботливость могла заметить перемену в ней. Я принудила ее лечь в постель. Жюно беспрестанно занимался тогда смотрами войск, которые отправлял в Германию. Он приезжал в Ренси только обедать и возвращался в Париж рано на другое утро, если не уезжал еще в тот же вечер, чтобы провести его у принцессы Каролины, которая начинала уже очень привечать его. Он был в ужасной тоске. Я видела, что успехи французской армии смущали его, знала, что он проводил ночи без сна или спал очень тревожно, все время упрекая себя в бездействии. Могу удостоверить, что именно тогда доказал он императору свою привязанность и преданность. Я сказала это после самому Наполеону, когда мы разговаривали с ним однажды полтора часа.
Свекровь мою похоронили в Ливри, небольшой деревне, где священник принадлежал к числу наших искренних друзей. Зная необыкновенную чувствительность Жюно, я боялась за него во время похорон. В самом деле, когда надобно было окроплять тело святой водой, он упал без чувств и долго не мог оправиться после. Никогда не говорил он о матери без слез. О, это было сердце благородное, золотое сердце!
Император написал самое дружеское письмо, исполненное чувств, которые прямо идут к страдающему сердцу. Кроме того, он написал это письмо собственной рукой! Особенно замечательно также, что в нем император говорил Жюно ты и выражался, как бывало в Тулоне или в Итальянской армии.
Письмо оканчивалось фразой, достойной внимания. Чтобы понять ее хорошенько, надобно знать, что мой свекор был смотрителем лесов и вод в департаменте Кот-д’Ор. После смерти моей свекрови он почувствовал такую жестокую печаль от разлуки с подругой жизни, что не хотел заниматься ничем и отказался от своей должности. Он написал об этом сыну и просил его ходатайствовать у императора о возможности передать должность зятю своему, господину Мальдану. Жюно исполнил его просьбу. Император отвечал Жюно, как я уже сказала, с истинною добротой, с самым дружеским отношением. Но о господине Жюно он выразился так:
«Я не понимаю, почему отец твой хочет оставить свое место. Он кажется мне человеком с благородной душой и сильным характером. Что общего между его женой и его должностью? Если жена необходима ему для представительности, пусть женится в другой раз».
Из этих слов можно заключить, что в Наполеоне не было решительно никакой сентиментальности. И в самом деле, его занимало столько серьезных помышлений, что он не мог входить во множество обыкновенных мелочей жизни. Впрочем, отказав сначала в передаче должности, он согласился на нее через несколько месяцев.








