Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 79 (всего у книги 96 страниц)
Глава LI. Наполеон. То же имя, но человек уже не тот
Мы дошли до эпохи, очень важной в летописях Франции: судьбы ее омрачаются, оружие не так победоносно, как прежде, когда одно появление Наполеона заставляло отступать целые народы. Теперь она, Франция, будет отступать перед своими неприятелями!
Тот человек, который отступает теперь перед англичанами, это победитель при Эслингене, при Риволи, герой Генуи и Аустерлица. То есть это то же имя, но человек уже не тот.
Может быть, скажут, что я мало говорила о Наполеоне в последних главах своего сочинения[220]220
Речь идет о главах, опущенных в данном издании. – Прим. ред.
[Закрыть], но представить в настоящем виде и прояснить темные места испанской истории значит тоже заниматься Наполеоном. Вскоре все отношения соберутся вокруг него лично, и он станет единственным предметом, на который устремится внимание всего, что дышало во Франции и даже в Европе.
Жюно возвратился из Саламанки. Он видел Массена и возобновил старую дружбу. Оба эти отца, один молодой, другой почти старик, были на одной черте, сближаясь чувствами к своим детям и намерением соединить их. Так юные поколения сближают старшие.
Прежде чем Массена оставил командование Португальской армией, он выдержал посещение, очень неприятное для него. К нему явился маршал Бессьер, бывший в Сьюдад-Родриго с дивизией императорской гвардии.
– Если бы император дал мне такие войска! – говорил Массена герцогу Абрантесу. – Если бы он дал мне взрослых людей, а не мальчишек, не конскриптов, из которых составлена часть и твоего корпуса… Хм!..
В досаде он обыкновенно протирал свой глаз, как будто желая этим безмолвно упрекнуть Наполеона[221]221
Известно, что однажды на охоте у императора, кажется в лесу Рамбулье, когда многие из присутствовавших составили полукруг, одна дробинка попала Массена в глаз, которого он и лишился. Император говорил, что выстрелил Бертье; Бертье сваливал вину на других. Но виновным был сам император.
[Закрыть]. Впрочем, князь Эслингенский говорил об этом предмете только с теми, к кому испытывал особенную доверительность, и не любил, чтобы люди, известные ему лишь с недавнего времени, вынуждали его говорить о том, что явно было для него тягостно.
Массена отправился во Францию и оставил Португальскую армию 15 мая 1811 года; маршал Мармон занял его место. Император личным письмом объявил Жюно, что он получает иное назначение, на север, а восьмой корпус будет разделен между другими корпусами при переформировании Португальской армии; следовательно, он мог оставить Испанию и возвратиться во Францию.
Надобно выстрадать продолжительное изгнание вдали от отечества, чтобы постичь волшебное сочетание этих слов: «Лора! Мы возвращаемся во Францию…»
Я прыгнула на шею Жюно, я целовала его, плакала и в то же время смеялась; было какое-то сладостное сумасшествие в этой минуте, все горести были забыты, все…
Приготовления к отъезду совершались быстро, это легко понять. Маршал Мармон приехал повидаться со своим старым другом, соратником, военным братом, который, будь он еще жив, и по сию пору сохранял бы к нему, так же как и я, уважение и дружеское чувство, потому что всегда видел бы в нем то, чем он был, – человека с дарованиями, мужественного и благородного. Но судьбой этого человека владели обстоятельства, и он всегда становился жертвой глупости одних и деспотизма других.
Да, прежде чем поспешите вы поднять камень, чтобы кинуть его в несчастного человека, естественно было бы, кажется, хоть немного сообразить, оглянувшись на прошедшее, как протекала его жизнь. Тут необходима справедливость, и если все же требуется возмездие и нужно кинуть камень мести, то его должна кинуть чистая рука, как сказал наш Спаситель! О, если бы следовали этому закону, сколько камней выпало бы из рук мстителей! Иногда я слышу обвинения против изгнанника, старого солдата, но кто говорит это? Люди, которые поседели при двадцати двух правительствах, бывших у нас за последние сорок лет, и которые присягали каждому из этих правительств!
Вот что всегда возмущает меня! Бедный герцог Рагузский! Он, всегда верный дружбе, укрепленной на поле битвы; он, чье имя пробуждает столько знаменитых воспоминаний, он осужден к замалчиванию теми людьми, которые должны бы краснеть перед ним! О, это гадко и вместе с тем глупо!
Итак, Мармон приехал к нам в Торо обедать. Когда он увидел нашу длинную гостиную с дубовым паркетом и панелями, почерневшими от времени, и другую комнату, маленькую и мрачную, где находилась моя спальня, он сказал мне с растроганным видом:
– Как? И вы здесь живете?
– О, вы еще ничего не видали! – отвечала я смеясь. – Если бы вы приехали в Сьюдад-Родриго, в Сан-Феличе, даже в Ледесму, тогда-то могли бы вы сравнивать мое жилище с будуаром парижской щеголихи.
– И вы смеетесь? Вы веселы?!
– Я не всегда была весела, но теперь мы возвращаемся во Францию.
Ему показалось почти тюрьмою это жилище мое, а между тем я говорила правду – оно было дворец в сравнении с теми домами, в каких я жила со времени отъезда моего из Саламанки.
Наконец мы отправились! Жюно сам руководил нашим прикрытием, которое состояло по большей части из солдат его корпуса, а он взял с собой многих, обрадованных случаем безопасно совершить путь и получивших дозволение ехать с нами, так что мы составляли небольшую армию. Это было и необходимо: дорога от Бургоса до Байонны считалась чрезвычайно опасной.
Мы застали Францию еще в упоении радости, самой безумной, которую возбудило рождение короля Римского. Увы, то была последняя улыбка счастья для Наполеона! Но как он чувствовал блаженство этой последней благосклонности! Как он наслаждался им! Надобно было видеть его подле сына, видеть, как он пожирал ласками эту прелестную головку, и во взгляде его выражались все блага, какие такой человек мог обещать своему роду! Тогда понимаешь страдания несчастного отца на скалистом острове, где глядел он лишь на портрет сына, с которым уже не было суждено ему свидеться…
Добравшись до Байонны, я должна была спешить в Париж, потому что новая беда заступила место моей радости. Беспрерывный страх кормилицы моего сына во время дороги произвел на нее действие, которого я опасалась: у нее пропало молоко. Со слезами показывала она мне свою грудь, где бедный ребенок находил только безвкусную, слабую жидкость.
Но, видно, было суждено, чтобы в своих путешествиях я часто встречала любезных, заботливых людей, и я все еще храню большую признательность в отношении них. То же следует сказать о короле Жозефе – одном из первых в этом списке; моя привязанность к нему, дружба, преданность, все оставалось таким же, как в дни моего детства и юности. Пусть же представят себе мое приятное изумление, когда, приехав на какую-то почтовую станцию близ Пуатье, я увидела подле дверей гостиницы множество экипажей и толпу народа, которая расступилась перед одним мужчиною, и этот человек шел прямо к моей карете. Это был король Испанский. Жюно прежде меня узнал его и бросился к нему из кареты. Я хотела сделать то же, но Жозеф не допустил этого: он сам взошел в карету, сел напротив меня, и я опять увидела в нем друга моей матери, друга моего брата, человека, всегда доброго, одинакового и на улицах Аяччо, и на троне Испании. Я увидела в нем ту же доброту, любезность и сердечное благородство, которые в дни гонений судьбы сохранили ему столько же друзей, сколько было их у него, когда он носил корону.
Жозеф ехал в Париж, где должен был присутствовать на крещении короля Римского как один из крестных отцов его. Он сказал нам, что невозможно представить ребенка более прелестного, нежели маленький король, племянник его. Это настоящий амур, прибавил он.
Король Испанский был не встревожен, а опечален, и видно было, что он страдает. Жюно задал ему несколько вопросов о Париже, об императрице, и когда спросил об императоре, лицо Жозефа приняло странное выражение.
– Говорят, он теперь совершенно здоров, – сказала я, чтобы отвлечь его от тягостных мыслей.
– Да, – отвечал испанский король, – он здоров… больше, нежели когда-нибудь… но, госпожа Жюно, вы найдете в нем разительную перемену.
При этих словах он с грустью улыбнулся, и легко было понять, какую перемену разумел он, говоря, что она поразит нас. Пробыв еще несколько минут в карете, он распрощался со мной, поцеловав меня больше как брат, нежели как король. Жюно пошел провожать его и некоторое время разговаривал с ним. Когда мы сели опять в карету и покатили дальше, Жюно сказал мне, что Жозеф в самом деле был поражен переменой в императоре со времени его второго брака.
– Ты уже не найдешь больше Бонапарта Итальянской армии, мой бедный Жюно! – сказал он ему. – Нет, он уже не тот человек!
О, сколько раз я припоминала потом эти слова!
Наконец мы приехали в Париж. Я увидела свой дом, расцеловала детей. Они были здоровы все трое. Мой сын Наполеон выглядел прекрасно, и я прожила в этот день сладостные часы! Увы, немного ожидало меня таких дней в будущем: ребенок, который явился на свет среди беспокойств и горестей, а теперь составляет мою радость, мое счастье, этот ребенок заставил меня провести много дней и ночей в слезах и терзаниях матери, опасающейся за жизнь своего дитя. Но эти страницы предназначены не для моих семейных отношений. Станем продолжать рассказ о делах общих.
И в самом деле я нашла в Париже чрезвычайную перемену. Общество до такой степени приняло другой вид, что я чувствовала себя в какой-то новой для меня стране, а не на родине. Я не могла не сказать этого своим друзьям, спрашивая у многих из них, где тот веселый, приятный, очаровательный двор, который существовал при мне, а теперь являлся, повторяю, непохожим на себя?
Многие причины способствовали этой перемене, но самой главной из них стал брак императора. Из числа придворных дам и прежде многие принадлежали к Сен-Жерменскому предместью; но тогда, при императрице Жозефине, они хоть и пользовались покровительством ее, но не были уверены в силе этого покровительства и потому не показывали себя тем, чем явились теперь, когда Сен-Жерменское предместье сочло себя твердо укрепившимся. Как только император женился на немецкой принцессе, она сделалась надменна, и, к несчастью, император терпел это. Сен-Жерменское предместье играло в свою игру, и делало это хорошо. Наполеон же действовал дурно и даже не играл ни в какую игру.
Во время бракосочетания императрице представили весь двор, я же, удаленная в то время от Парижа, была вынуждена подвергнуться ритуалу отдельного представления. Тотчас после своего приезда я написала герцогине Монтебелло и просила ее сообщить мне приказания императрицы. Почти сразу получила я ответ: для меня и Жюно представление назначалось через день.
Двор был тогда в большом трауре по королю Датскому; следовательно, мне понадобился бы специальный наряд; а ведь черное при дневном свете отвратительно! Я заказала себе длинное платье из черного крепа на черном атласе, убранное широкими блондами. Такой придворный костюм, весь черный, оказался очень красив. Аудиенция была назначена на два часа. Сначала я приехала вместе с Жюно к обер-гофмаршалу: там ожидали мы своей очереди вместе с другими представлявшимися особами. Жюно должен был идти прежде меня.
Признаюсь, когда меня позвали, я шла поспешнее, чем обыкновенно в подобных случаях, потому что мне не терпелось наконец увидеть нашу повелительницу, сменившую Жозефину, увидеть ту, которую Бог и люди назначили составить счастье человека. В ту минуту, когда я входила в большую желтую гостиную, где Жозефина всегда принимала нас – и не только по утрам, но даже и вечером, – я чувствовала сильное волнение.
Мария Луиза была тогда девятнадцати лет. Она обыкновенного роста, и если б плечи и грудь ее не были слишком велики, она могла бы отличаться приятной наружностью. Но чего недоставало ей больше всего, так это приятности. Я не видывала женщины, больше нее лишенной этого свойства. В ней было все как-то смешано, а гармонии ни малейшей. Это были отдельные части Рубенсовой фигуры, но руки и пальцы ее, худые и слишком маленькие, нарушали всякую соразмерность.
Необыкновенная свежесть и прекрасные волосы – вот что пленило, очаровало Наполеона, который, впрочем, привык смотреть на хорошенькие лица. Но что бы ни говорили, а он был влюблен, страстно влюблен в Марию Луизу – это несомненно.
Я шла быстрыми шагами, чтобы скорее увидеть императрицу, но, подойдя к двери, должна была умерить свое нетерпение и вспомнить, что перед урожденной австрийской принцессой нельзя забыть ни одного из придворных обрядов, изученных мною при чужестранных дворах. Таким образом, я вошла чинно, как богатая наследница, сделала три обычных поклона и в молчании ожидала благосклонного отзыва ее величества.
Она внимательно и довольно любезно поглядела на меня и спросила, сколько времени провела я в Испании. Была ли я в Мадриде? Жарко ли там? Сама ли я кормила свое дитя? Была ли я вместе с Жюно, когда его ранили?
Я была очарована тем, что разговор начался вопросами, относившимися лично ко мне. Боже мой, сколько в нашей бедной природе мелочных чувств, которые так легко расшевелить! И как я понимала госпожу Севинье, которая вскричала, потанцевав с Людовиком XIV: «Какой великий человек наш король!»
– Ну, что скажете вы о ней? – спрашивало у меня человек тридцать в тот день.
– Она очаровательна, – отвечала я. – Она кажется мне даже прекрасной. Как могли вы говорить мне, что она не хороша?
Тот, к кому я обратилась с этим упреком, усмехнулся и не отвечал ничего.
Через некоторое время при дворе было назначено собрание, но все еще оставались в трауре. В день представления мне сказали, что императрица отозвалась обо мне как об одной из немногих дам во Франции, которые умеют делать поклон. Сказала ли она это в самом деле, не знаю; но, разумеется, это еще больше утвердило мои чувства, и, когда я опять увидела Марию Луизу в придворном собрании, она показалась мне очаровательнее со своими русыми волосами и белой лебединой шеей. Она опять говорила со мной об Испании, и я находила слова ее умными и кстати сказанными, потому что всякая государыня удваивает приятность свою уменьем выбрать предмет для разговора. На третьем балу опять Испания была предметом ее вопроса, и на этот раз я нашла, что предмет наш уже слишком повторяется.
Когда император увидел меня в первый раз по приезде, он сказал:
– А, госпожа Жюно! Так вы были в Испании… Очень боялись гверильясов? Говорят, вы были храбры, как солдат?
Тем и кончилось. А потом он еще раз или два говорил со мной об Испании.
В день моего представления я с удовольствием увидела позади императрицы единственную женщину, которая достойна была стать почетной дамой: герцогиню Монтебелло. Я уже знала о назначении ее, но, признаюсь, с каким-то особенным чувством увидела ее прелестное лицо, улыбающееся мне с выражением искренней, доброй дружбы. Она была при Марии Луизе, так сказать, представительницей всей императорской армии. Я уже высказывала свое мнение о герцогине Монтебелло, и это мнение остается неизменным, потому что основано на истине. Я знаю герцогиню очень давно и всегда думаю о ней только по-доброму.
Что касается госпожи Люсе, она, конечно, была кротка и вежлива, но в ней проглядывало как-то жеманство, соединенное с безграничной предупредительностью, если только можно употребить здесь это слово, и оно отнимало у нее простоту и естественность благородства, которым следовало бы отличаться ей на высоком ее месте. Впрочем, императрица, кажется, чувствовала то, что говорю я, потому что к госпоже Люсе она не привязалась так, как к герцогине Монтебелло.
Начав говорить о герцогине, я должна сказать, что по приезде в Париж узнала я ключ к загадке, найденной в одном из писем господина Нарбонна, полученных мной за несколько дней до отъезда во Францию.
Нарбонну, драгоценному другу, в то время наконец отдали справедливость: император стал оказывать ему благосклонность и большое доверие. Всем известно, что он имел значительное влияние в устройстве брака с Марией Луизой, и император, почти покоренный этим человеком, у которого в сердце был ум, а в уме было сердце, хотел видеть при молодой императрице господина Нарбонна, одаренного всеми качествами, необходимыми для гофмаршала ее двора.
Император сообщил свою мысль маршалу Дюроку, и тот пришел от нее в восхищение. Когда я приехала в Париж, дело еще было не кончено, однако уже находилось очень близко к окончанию. Нарбонн вверил мне его, как вверил бы своей дочери, и только просил не говорить никому, и я сдержала слово, так что даже Жюно не знал ничего об этом назначении. Новость хотели объявить в День святого Людовика. Накануне я увидела Нарбонна еще утром, потому что в то время мы виделись с ним каждый день. Он казался встревоженным; он, всегда веселый и приятный, был чем-то удручен. Я вызвала его на откровенность, и он сказал, что только что принял решение отказаться от места, предлагаемого ему при дворе императрицы. Он объяснил мне свои причины, и я одобрила его решение.
Он узнал (не знаю, какими средствами, но узнал), что императрица долго плакала, услышав о назначении гофмаршала. Схожие чувства испытывала и герцогиня Монтебелло, которую очень любила императрица.
В придворном царстве, как на войне, надо осматриваться и защищаться, если предвидишь нападение. А герцогиня Монтебелло почитала себя в опасности, занимая важное место, на которое всегда мог совершить нападение человек, облеченный новой должностью. Она говорила об этом императрице и убедила ее действовать. В самом деле, увидев ее слезы, император заколебался. Однако он никогда не подчинял своей решимости – в чем бы то ни было – слезам и просьбам женщины; он не поддался и тому, что говорила ему Мария Луиза. Но Нарбонн, услышав все это от Дюрока, принял тотчас свое решение и приехал сообщить его мне.
– Я не хочу быть в раздоре с любимицей, – говорил он. – Она добра, готова на все приятное, и, кажется, я знаю ее достаточно, чтобы не опасаться от нее удара. Но она живет в такой стране, где нельзя ручаться ни за кого. Личная польза – это везде яд, разрушающий самые святые привязанности, а здесь она змей, который заставляет нас кусать и душить отца и мать. Едва император отличил меня, как мне уже надобно завоевывать благосклонность его и бороться с врагом, потому что моим противником делается герцогиня, а потом и императрица. Нет, нет! Отказываюсь, и решение мое твердо.
Как сказал, так и сделал. Император, пленяясь все больше и больше умом и дарованиями Нарбонна и видя в этом поступке новое тому доказательство, назначил его своим адъютантом. Если бы он чаще делал такой выбор в Сен-Жерменском предместье, его не упрекали бы в неразборчивости.
Вскоре я узнала, что граф Жюст-Ноайль назначен камергером, а жена его придворною дамою императрицы. Это привело меня в восторг. Я любила графиню Ноайль с давних лет и никогда не слушала императора, который советовал и для нее, и для графа Нарбонна запереть двери. Это позволило мне сделать императору замечание, которое, впрочем, я давно имела наготове.
Двор был на балу у королевы Гортензии, если не ошибаюсь. Я не танцевала, а сидела на скамье и только глядела на танцующих. Шел англез. Нарбонн в первый раз явился в тот день с аксельбантом. Он стоял неподалеку и тоже глядел на танцы. Император устремил на него взгляд в одно время со мною.
– Ну! – сказал он мне с тем выражением своим, которого я никогда не могла описать. – Ну! Довольны ли вы? Это ведь один из ваших друзей!
В это время госпожа Ноайль приближалась в англезе, и, кажется, муж ее также танцевал. Я взглянула сначала на господина Нарбонна, потом на госпожу Ноайль, улыбнулась, и, глядя в глаза императору, заметила:
– А если б я в точности исполнила повеления ваши, государь, что вышло бы из этого? Какое имя заслуживала бы я в эту минуту? Ведь ваше величество советовали мне раз двадцать запереть свои двери и для госпожи Ноайль, и для зятя ее, господина Муши! Я всегда имела честь отвечать, что они друзья мои, и, следовательно, не могут быть вашими врагами, и что я отвечаю за них. Ваше величество, конечно, увидели, что я говорила правду, когда назначили их к себе?
Император не отвечал ни слова, но лицо его не предвещало бури, несмотря на то что речь моя была так длинна.
В День святого Людовика большой прием был назначен у императрицы, и двор получил приглашение съехаться в Трианон. Императрица предпочитала этот загородный дворец другим, и император, желая угодить ей во всем, хотел, чтобы день ее тезоименитства казался ей еще веселее в том месте, которое она любила. Не подумали, как досадно будет дамам проехать десять лье в парадном туалете, и послали всем приглашения в Трианон. При воспоминании об этом дне в уме моем всплывают довольно любопытные подробности.
Жена маршала Нея, герцогиня Рагузская и я были вместе, когда речь зашла об этом празднестве в Трианоне и о необходимости ехать в такую даль для того только, чтобы побывать на придворном балу.
– Сделаем вот что, – сказала госпожа Ней, – поедем в Версаль в белых платьях и соломенных шляпах, а парадный наряд наш отправим туда с горничными. Отправимся из Парижа довольно рано, погуляем в парке, потом оденемся и, свежие и хорошенькие, явимся в Трианон.
План был так хорош, что мы его одобрили, и тогда герцогиня Рагузская предложила вот что. У нее был старый приятель по имени Рикбург, когда-то метрдотель короля, если не ошибаюсь. Он жил в Версале и был приятелем господина Перрего-отца, следовательно, знал госпожу Мармон с детства. Герцогиня предложила нам обедать у него, старого холостяка, в доме его, всегда приличном для светских людей, одеться там и от него ехать в Трианон. Об этом плане сказали Рикбургу, и он принял его с восхищением, потому что, надобно сказать, мы все были с ним в приятельских отношениях.
Двадцать пятого августа 1811 года маршал Ней с женой, Жюно и я, герцогиня Рагузская и господин Лавалетт (в качестве нашего доброго друга заменявший герцога Рагузского, который был в Испании), баронесса Лаллеман и господин Рикбург – все мы собрались в столовой нашего хозяина и в наилучшем расположении духа сели за стол, где ожидал нас обед, самый вкусный и самый изящный.
Думаю, никогда не бывало собеседников более искренних и более веселых. Жюно и маршал Ней в восторге, что они уже не в Испании, хохотали и шалили как двое мальчишек. Я уже говорила о пленительном уме Лавалетта. Жюно – всякий раз, когда хотел этого, – был в обществе истинно любезный человек. Маршал Ней был тоже замечательный и очень приятный собеседник. В этот день он воодушевлялся искренним желанием весело провести время; а в таком случае успех непременно награждает желание. Короче, все мы в отличном настроении готовились ехать на придворный праздник. Но тут-то и явилась сцена, совершенно комическая, однако имевшая свою нравоучительную сторону.
После обеда госпожа Ней сказала нам, что до сих пор тщетно старалась уговорить своего мужа одеться хоть раз в придворное платье; но теперь, в надежде, что он согласится на это в такой веселый день, она велела привезти для маршала модный камзол с манишкой и манжетами из английских кружев. Сложность заключалась не в том, чтобы велеть горничной привезти из Парижа в Версаль модный камзол, а в том, чтобы заставить самого маршала привезти его на себе из Версаля в Трианон, и мы вскоре увидели, что это дело совсем не легкое.
– Друг мой! – сказала маршальша своим нежным голосом и подошла к нему, боясь решительного отпора. – Ты знаешь, что времени терять нельзя и мы почти готовы. Не надобно ли поправить чего-нибудь в твоем платье?
– Как поправить? – спросил маршал. – Да я вчера надевал его и обедал в нем у архиканцлера.
– Ах, милый друг, ты не о том говоришь. Ты знаешь, император хочет, чтобы вы все носили французские камзолы, и надобно…
– Как?! – вскричал маршал. – Так ты опять говоришь мне об этом маскараде? Я уже сказал, что не напялю на себя маскарадного костюма. Не хочу быть смешон, как многие, над которыми я сам смеюсь. Не говори мне больше об этом!
– Но, друг мой, это невозможно! Император…
– Ну и чего хочет император? Чтобы лионские мануфактуры и швейные заведения получали доходы, не правда ли? Хорошо, я куплю десять нарядных камзолов, если ему угодно, но чтобы он заставил меня носить их – это другое дело!
Госпожа Ней отчаялась убедить своего мужа словами и решилась лучше воздействовать на его зрение: она велела горничной принести знаменитый камзол. Но и эта попытка оказалась неудачной: когда маршал увидел шитый костюм, он вскрикнул, как будто ему показали костюм, взятый у Бабена[222]222
Бабен – знаменитый художник маскарадных и театральных костюмов.
[Закрыть]. Он призвал на суд всех нас. Камзол был, однако, недурен, изысканно вышит разными нитками, украшен букетами розовых бутонов и, кажется, даже васильками, которые, правду сказать, не шли Нею, как и светлый цвет самого камзола. Все это, однако, было хорошего вкуса; только мог ли маршал не предпочесть ему своего генеральского, шитого золотом мундира, который столько раз блистал в глазах неприятелей, под картечным огнем? Камзол казался ему и смешным и неудобным. Госпожа Ней тщетно говорила в пользу камзола – Ней оставался при своем. Наконец, выведенный из терпения нашими советами, он подбежал к горничной жены, схватил ее за руки и, прежде чем бедная успела опомниться, всунул их в рукава камзола, поставил ее, как манекен, и спросил у нас, можем ли мы, не шутя, советовать ему надеть на себя такое дурацкое платье? В эту самую минуту Жюно, уходивший одеваться, возвратился, одетый во французский камзол, чрезвычайно богатый, однако без роз и васильков. Маршал рассердился, когда увидел его.
– Как? – сказал он ему. – Ты соглашаешься носить это?! Эх, Жюно, Жюно!.. – И он сложил руки, как будто говорил о страшном проступке! Может быть, и справедливо.
Жюно, развеселившись, как и мы, от этой маленькой сцены, которая вполне показывала благородный, воинственный характер маршала Нея, объяснил ему, что с 1808 года он часто бывал при дворе во французском камзоле, но на Нея ничто не действовало. Он все-таки надел свой мундир, а прекрасный шитый камзол спрятал опять в коробку, к величайшему своему удовольствию и к большому сожалению жены.
Все эти дурачества заставляли нас смеяться до слез. В самом деле, радостно было видеть четырех молодых женщин, веселых, смешливых, увенчанных розами, окруженных счастьем и всем, что только может дать счастье. И что сделала жизнь с этими четырьмя женщинами! Как печально свершилась их судьба!.. А ведь времени прошло совсем немного…
Мы отправились в Трианон, обещая друг другу не расставаться там, и сдержали свое слово. В галерее мы встретились с графиней Дюшатель, и она тоже гуляла с нами по прекрасным аллеям Трианона, которые в тот вечер казались пленительнее, чем когда-либо, потому что в галерее было слишком жарко. Императрица ужасно медленно обходила зал, и это удерживало нас на местах; но едва прошла она, едва спросила меня: «Так ли жарко бывает в Испании?» – мы тотчас перешли из галереи в благоухающие аллеи прелестного парка. Там гуляли мы, обсуждая, какая разница между приятным умом императрицы Жозефины, которая умела всегда найти изящное слово, прямо относившееся к той, с кем говорила она, и этим вечным повторением одного и того же, этим всегда одинаковым мотивом.
На этом празднике в Трианоне видела я в первый раз всех мужчин в парадных французских камзолах. Боже мой! Что за странные фигуры были там! Нет, правда, никакая злая карикатура не сравнится с тем, что часто видим мы в реальности!








