Текст книги "Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне"
Автор книги: Лора Жюно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 96 страниц)
Глава XXXIX. Рассуждения о «бегстве из Египта»
Я уже сказала в начале этих Записок, что я не обвинительница и не восхвалительница. Я описываю все события и случаи, которые наблюдала в продолжение тридцати лет своей жизни. Некоторые из них, я знаю это, окажутся против мнений, или, лучше сказать, против дерзкой болтовни некоторых людей. Сожалею об этом; но, разумеется, путь, который предначертала я себе с самого начала, не оставлю. Может быть, только в некоторых случаях – впрочем, скорее смешных, нежели оскорбительных, – я изъявлю больше негодования; да и можно ли сохранить умеренность, слыша и читая нелепости? Да и возможно ли это, прислушиваясь к лаю, кваканью и карканью над памятью великого человека, великого настолько, что если бы эти пигмеи вздумали измерить его высоту взглядом, у них сделалась бы болезнь шеи? И вот почему стараются они уменьшить, умалить это величие. Наполеон может быть не любим, и я понимаю, что есть много причин для такого мнения, а говоря вернее, для такого чувства, потому что не следует смешивать одного с другим. Так, например, когда его называют Аттилою своего века, опустошителем мира или даже Антихристом, как говорила добрая моя сестра Розалия, все это еще можно объяснить разными периодами его жизни. Но нестерпимо, когда люди совершенно безвестные, чьи имена остаются во тьме для отечества, выглядывают из низеньких окошек своих и кричат: «Бонапарт? Да что он сделал?! Принес бедствия Франции, вот и все! Да и что в нем такого необыкновенного?»
Бедные! Другой аршин надобен для измерения такого человека. Вы не понимаете его; оставьте же его славе и сидите в своем ничтожестве. Его слава тяготит вас? Так не приближайтесь к ней. Но она окружает вас, она теснит вас со всех сторон; она блещет тысячью искр из громады наших развалин, которые попираете вы каждый день и берете из них материал для постройки нового здания. Вы встречаете эту славу везде, и Наполеон все еще неотделим от Франции. В Лионе это шелковые ткани; в Руане – бумажные изделия и прядильни; в Дуэ – литье пушек; в Брюсселе – кружева и шитье; в Сент-Этьенне – оружейные заводы; в Лилле – промышленность, умершая пятнадцатью годами ранее; в Валансьене – полотно и батист; в Ангулеме – еще один пушечный завод; в Сен-Кантене – батист и органди; в Гренобле – перчаточные и шелковые фабрики, а в Париже – беспрерывная торговля, которая охватывает такое множество областей.
Прошу заметить, что превосходные современные умы не только не думают, но и не говорят дурно о Наполеоне. Они увидели, как смешно положение человека, который не понимает его. Шатобриан, Ламартин, Виктор Гюго, Казимир Делавинь, аббат Ламенне – эти люди видели в нем колосс; они видели и порицали его ошибки, но признавали и великие его качества. Широко раскрытое око их глядело прямо на блестящую звезду, и слово их, ученое, но правдивое, не удалялось от критики, потому что было справедливо в одобрении. Только посредственность не поняла его.
Клебер, которого почитали врагом Наполеона, защищал его от посредственности со всей силой и благородством своего дарования. У меня есть больше восьмидесяти писем Клебера, и я представлю некоторые из них. Эти письма замечательны своей определенностью, ясностью, удивительным дарованием, которое показывал этот человек, между тем как в Англии считали его погибшим безвозвратно. Жюно чувствовал к нему неприязнь очень естественную: он знал, что Клебер не любит Наполеона. Но в то же время он умел ценить его таланты. Во время экспедиции в Сирию Жюно все время находился под началом Клебера и мог наблюдать мужественный и прекрасный характер его. Тогда-то большей частью и состоялась у них переписка, которая находится теперь в моих руках. Эти письма драгоценны, даже для истории Египта. Такие документы гораздо важнее тех, которые можно всегда найти в военных архивах и которые иной генерал берет, комбинирует из них книгу и ставит на ней свое имя.
Мы помним еще то время, когда было в моде критиковать Наполеона не только за его ошибки, но и за славные годы жизни. Говорили, что бегство его из Египта было поступком недостойным. Хорошо было бы отвечать на такие глупости, потому что это досадно до смешного; но гораздо лучше отказаться от маленького мщения, чтобы отомстить вполне. Надо с доказательствами в руках представить то, что само собою должно было бы прийти на ум людям, нападающим на его славу потому только, что она высока и блестяща. Но мыши не могут изгрызть ни мрамора, ни бронзы.
С тех пор как я повзрослела и могла понимать Бонапарта, с того дня, как мой юный слух начали поражать его планы и предприятия, я всегда видела, что самым пламенным желанием его было устроить переворот и великое движение на Востоке. Египетский поход был замышлен и произведен именно им. Неужели в самом деле думают, что блистательная мысль водрузить знамя Франции на пирамидах принадлежала Директории? Совсем нет[93]93
Только Наполеону принадлежит мысль эта, столь же великая, сколь блестящая. Директория хотела сбыть его с рук (так же как Гоша, когда посылала его в Ирландию) и потому дала Наполеону все – с тайной мыслью, что он уже не возвратится с убийственных берегов Египта.
[Закрыть]. Идеи о Востоке беспрерывно теснились в его уме: иногда он по три часа говорил об этом предмете и часто говорил даже безрассудства, да еще с таким важным видом, которого нельзя себе представить без улыбки; но чаще из этого вулкана вылетали потоки искр, предшественники лавы, которую некогда он должен был разлить. Бонапарт часто говорил о Востоке с нашим другом, контр-адмиралом Магоном, он расспрашивал его об Индии; а тот, Шахерезада в мужском платье, был радехонек отвечать на бесконечные вопросы. Наполеон слушал его с жадностью, страстно глядел на адмирала и, казалось, пожирал каждое его слово. Иногда он восклицал: «Так, точно так! На могущество Англии надобно напасть в Индии! Там до́лжно поразить его. Россия не хочет пропустить нас в Персию? Ну так мы пойдем другой дорогой! Я знаю эту дорогу и пойду по ней!»
Сначала он хотел идти в Турцию; потом мысль его остановилась на предприятии более существенном. Когда решено было идти в Египет, Наполеон говорил Жюно и некоторым другим из своих приближенных офицеров: «Я иду вознаградить бедствия наших колоний, разоренных или потерянных. Египет – вознаграждение великолепное. Целью экспедиции должно быть освоение Францией этой богатой страны».
Такова была главная мысль его во время прибытия в Египет и во все время, пока он оставался там. Каково же было видеть ему, что флот сожжен и все средства внутренней безопасности отняты этой потерей!
Надобно самому быть существом мелким в понятиях и даже, скажу больше, глупым, надобно быть слугой самых мелких страстей, чтобы приписывать кому-нибудь такие намерения, какими награждают Наполеона при отъезде его из Египта. Решая такой важный предмет, судили только по предположениям. И вообще, чего нельзя доказать, о том надобно судить по предположениям; иначе запутаешься.
Но что говорят предположения? Первое: Бонапарт возвратился во Францию за пособиями, в которых Директория так долго отказывала ему. Второе: Бонапарт, узнав, в каком ужасном состоянии находится Франция, и, слушаясь честолюбия, зажженного в нем четырьмя годами беспрерывных успехов, отправился в Европу захватить власть, вырвав ее у тех, кто угнетал отечество его своим железным скипетром.
Вот два объяснения: одно явное, другое скрытное; я полагаю, что на последнем до́лжно основать суждение. Читатели видят, что я говорю не без оснований.
Бонапарт узнал об истинном состоянии дел в Европе от Сиднея Смита; он узнал, что русские покрыли трупами французов поля Италии, театр его побед, на котором солдаты его взрастили столько лавров; он узнал, что безначалие открыло иностранцам границы Франции, а наши деревни, опустошаемые разбойниками, оказались на краю гибели от бедствия еще ужаснейшего – от насильственного займа. И вот когда, оглядываясь вокруг себя, он увидел, что спасение армии зависит от пособий, тщетно ожидаемых им из Европы, он принял решительные меры. Он решился пройти сквозь тысячу опасностей и потребовать от Директории отчета в бедствиях отечества и в том забвении, на какое осудила она Восточную армию. Таковы были тогда помышления Наполеона, и если в ту минуту, когда он ступил на корабль, уносивший его во Францию, к этим соображениям присоединялась еще мысль стать некогда главою ее, то слава поставила его уже так высоко, что он мог глядеть на эту власть и не быть обвиняемым в тщеславии.
Опасности, какие должен был преодолеть он для возвращения во Францию, были бесчисленны: англичане, турки, русские, но всего больше корсары, наводнившие западную часть Средиземного моря, представляли столько опасностей, сколько было волн, ударявшихся в его корабль. Он презрел все. А какой жребий ожидал его? Плен всюду, рабство в одном случае и смерть в другом. И от какой ужасной участи бежал он, когда оставлял Египет? Он только что одержал важную победу и после выигранной под Абукиром битвы, появившись перед жителями Египта в грозном положении, мог собрать большую часть контрибуционных денег, не заплаченных прежде. Говорили, что 20 марта 1799 года Бонапарт получил официальное известие из Европы о континентальной войне. Это можно прочесть в книге, которую я уважаю, потому что большей частью она говорит правду (сочинение господина Монгальяра). Но здесь я вынуждена поправить его. Генерал Бонапарт не получал никаких известий в означенное время – последние, какие дошли до него, были посланы из Генуи французским консулом при Лигурийской республике за десять месяцев до получения их в Египте. Следовательно, он решился в ту самую минуту, когда получил известие через англичан.
Можно упрекать его только за то, что он взял с собой трех человек, которые были важнее тысяч солдат: Ланна, Мюрата и Мармона. К ним можно прибавить еще и Бертье: его имя имело большое влияние на настроения солдат. Но Клебер, Дезе, Ренье, Рампон, Фриан, Даву, Ланюсс, Дама́, Дюгуа, Мену, множество отличных генералов оставались там, знали в совершенстве страну и, следовательно, могли искусно предводительствовать оставшейся армией.
Пламенное желание Бонапарта сохранить Египет настолько известно всем, кто был близок к нему, что я просто не постигаю, как мог найтись ум, который не видел, что возвращение в Европу было порывом сохранить эту колонию, которую в мечтах своих делал он средоточием силы, откуда вскоре полетели бы молнии против англичан! Разве ничего не значит его намерение соединиться с армией друзов у горы Ливан и его виды на присоединение тамошних племен, способных к управлению? С ними и с тридцатью тысячами друзов планировал он проникнуть в Персию[94]94
В военном министерстве имелись модели масок и капюшонов, сделанных, говорят, в 1812 году. Они предназначались, по словам одних, для предохранения солдат от жестокого холода; другие, напротив, утверждали, что эти маски император хотел использовать для предохранения лица и особенно глаз солдат от мелкой песчаной пыли в степях между Россией и Персией, куда собирался он идти, если бы поход в Россию окончился иначе.
[Закрыть].
Однажды, говоря о Египте и своих друзах, он использовал выражение, очень простое, но которое после показалось необыкновенным; я, смеясь, напомнила ему о нем за три дня до коронации:
– Как жаль, – сказал он, – что я не мог присоединить к своей армии друзов. Это расстроило все мое счастье.
Я представлю один случай, по которому можно судить, насколько дорожил он сохранением Египта. Когда генерал Виаль, посланный Мену, приехал из Египта, Первый консул, занимаясь в кабинете с Бертье, Жюно и Бурьеном, которые распечатывали множество пакетов, привезенных генералом и пропитанных уксусом, говорил о своем намерении сменить главнокомандующего Восточной армии. Он хвалил любезность Мену и приятные его рассказы[95]95
Вот краткая справка о генерале Мену. Известно, что во время революции он уже давно служил. Он много путешествовал и вывез из Индии вкус к рассказам, которые изобретал очень забавно, но на которые никак нельзя было полагаться. Этот самый генерал Мену, маркиз Мену, заявил в Законодательном собрании 19 июня 1790 года представителям арабов: «Господа! Аравия дала Европе первые уроки философии; теперь Франция принимает на себя обязательство заплатить свой долг, наделяя вас уроками свободы». Он начальствовал над республиканскими войсками и был разбит под Сомюром вандейцами. Тринадцатого вандемьера он руководил войсками в Париже, но тотчас вышел в отставку. Мену был уже не молод, но страсть к приключениям заставила его тотчас, как только он услышал о походе в Египет, проситься туда, и он участвовал в этом походе. Когда после битвы под Гелиополисом Клебер был убит, командование досталось Мену как старшему летами, и он искусно управлял делами, пока руководил армией. Он был остроумный и совершенно светский человек; но этим напоминал генералов госпожи Помпадур и госпожи Дюбарри, которые очаровывали за ужинами и были стыдом для армии. Аберкромби с восемнадцатью тысячами англичан совершил высадку на берег у Абукира. Мену проиграл битву под Канопом, а с нею и Египет. Возвратившись в Европу, он даже не мог утешить себя тем, что заключил Каирскую капитуляцию: это сделал генерал Бельяр. Мену, запертый в Александрии, не общался с армией; им подписана только окончательная капитуляция. Тем не менее Наполеон принял его в Париже хорошо и назначил главным правителем в Пьемонте.
[Закрыть].
– Но, – прибавил он, – это не служит к пользе главнокомандующего. Клебер со своими циничными разговорами и грубыми манерами был бы гораздо полезнее для Египетской армии в теперешнем ее положении.
Наконец, после долгого молчания, он стал как будто говорить сам с собою:
– Ренье?.. Дама́?.. Фриан?.. Нет, его не надо… Бельяр?.. Это дитя, но храброе дитя… Старый Леклерк?.. Нет… Ну, видишь, Бертье, опять-таки всех лучше Абдалла-Жак Мену! Только надобно дать ему хорошего начальника штаба или, лучше сказать, второго главнокомандующего. Надо выбрать…
Эти слова Первого консула как будто поразили Жюно внезапной мыслью.
– Генерал! Вы, конечно, знаете, что делать, – сказал он, – но я со своей стороны знаю, кого назначить на это место.
Первый консул посмотрел на него с вопросом.
– Я назначил бы генерала Ланюсса.
– О, о! Ты не злопамятен.
– И для чего же быть мне злопамятным, генерал? Я дрался с Ланюссом из-за глупой ссоры в игре, которая, впрочем, была только предлогом. Я полагал, что он не любит вас и разделяет чувства Дама́…
– О, этот точно не любит меня!.. А его-то я и хочу назначить.
– Генерала Дама́?
– Да. Ланюсс – человек с дарованиями и храбрый; Дама́ таков же, но как генерал он гораздо выше Ланюсса; сверх того, у него имеются дьявольские демагогические идеи. Он, так же как и брат его, состоит в связи с таким безнравственным человеком, который вредит даже тем, с кем видится как знакомый. Посуди, какова рекомендация такого друга, как Тальен! Я не люблю Тальена, этого злобного развратника… Оба Ланюсса – игроки, и это он воспитал их. Но Дама́… О, это Аристид!..
Глава XL. Мальмезон
Я еще не говорила о Мальмезоне, а между тем туда ездили – может быть, еще чаще, чем в Тюильри, – все принадлежавшие к ближнему кругу семейства Первого консула. Теперь это место лишилось всех своих украшений, всех убранств, и потому я хочу описать его, каким оно было, когда госпожа Лекутё только продала его Жозефине Бонапарт, и каким оно стало при Наполеоне.
Мальмезон – имение богатой семьи, которая любила пышность и гордилась подражанием англичанам с их замками, – был уже прелестным жилищем, когда госпожа Бонапарт решила купить его. Сам дом был не так велик, как, например, Меревиль: он был размером с Морфонтен или Эрменонвиль; к нему тогда еще не пристроили двух флигелей, которые ныне выходят во двор.
Парк, несмотря на близость его к горе, довольно бесплодной, казался очаровательным. Нельзя представить себе ничего свежее, зеленее и тенистее той части его, которая граничит с дорогой и полем, отделяющимися от парка только рвом. Соседство реки, несмотря на то что парк располагался выше дороги и крутого берега, всегда придавало благодетельную свежесть кустам и деревьям, и в этой части деревни Рюэль все росло гораздо лучше, нежели в верхней.
Первый консул хотел по возвращении из Египта увеличить Мальмезон и его парк и потому просил соседку свою мадемуазель Жюльен, чрезвычайно богатую старую деву, жившую в Рюэле, уступить ему за любую цену парк, или, лучше сказать сад, отделенный от основного только проселочной дорогой. Это дало бы ему парк, размеры которого по крайней мере не заставляли бы его краснеть, глядя на великолепное поместье Жозефа.
У Бонапарта был свой отдельный садик, к которому вел мост с тиковым навесом в виде шатра и который заканчивался подле самого его кабинета. Там-то дышал он чистым воздухом, когда, утомившись от работы, чувствовал необходимость в небольшой прогулке, потому что в это время и в два следующие года он отдыхал не больше, чем требовала сама природа. Я упомянула о мосте: он был устроен как небольшой шатер и служил ему комнатой. Иногда он приказывал вынести туда стол и работал совершенно один. Бонапарт говаривал: «Я чувствую, что на воздухе мысли мои летают выше: там лучше им и просторнее. Не понимаю, как иные могут с успехом работать подле печки и без всякого сообщения с небом».
Однако он не мог переносить ни малейшего холода, не чувствуя тотчас неприятного ощущения. А потому заставлял разводить огонь в июле месяце и не мог постичь, как это малейший холодный ветер не беспокоит других так же, как его.
Во время моего брака в Мальмезоне вели жизнь, какую обыкновенно ведут во всех замках, если собирается там много гостей. Покои наши состояли из спальни, кабинета и еще комнаты для нашей служанки, как принято во всех загородных домах богатых людей. Мебель в них была самая простая, и комнаты Гортензии, подле моих, отличались только створчатой дверью; но и эти занимала она, кажется, уже после своего замужества. Паркета не было нигде, и это изумляет меня, потому что я знаю, как госпожа Лекутё сама любила изысканность. Двери из всех комнат вели в коридор, оставляя направо половину госпожи Бонапарт и небольшую гостиную, где завтракали. Этот коридор, очень тесный и выстланный каменными плитами, вел во двор.
Поутру вставали в какой угодно час и до одиннадцати часов, обыкновенного времени завтрака, могли делать, что хотели. В одиннадцать часов собирались на первом этаже правого флигеля, в небольшой, очень низкой гостиной, которая выходила окнами во двор. Мужчины не приходили туда (так же как и на завтраки в Париже), исключая разве Жозефа, Луи или Феша. После завтрака разговаривали, читали газеты, приезжал кто-нибудь из Парижа на аудиенцию, потому что, несмотря на строгий запрет Первого консула госпоже Бонапарт как-либо влиять на общественное мнение, она давала аудиенции и исполняла просьбы. Хотя гнев мужа заставил, помню, ее плакать, и очень горько, за то, что она сделала надпись на прошении о покупке лошадей. Впрочем, она думала, что сделала хорошо: человек предлагал две или три тысячи лошадей за цену, которая была гораздо ниже поставочной в министерстве, и дело казалось чрезвычайно соблазнительно. Но Наполеон ясно видел, что значит эта внешняя выгода для государства. Он понял, что существенная польза останется только для округа Мальмезон и особенно для Рюэля… Он знал все эти ухищрения, и строгое прямодушие заставляло его ненавидеть и преследовать их так, что к концу его царствования уже редко встречались жадные взяточники, истинная язва для государства. Госпожа Бонапарт не была столь дальновидна и даже никогда не анализировала, что может выйти из покровительства тому или другому. И если этот человек со всей возможной вежливостью подносил еще жемчужное ожерелье или рубиновый браслет, особенно через Бурьена или какого-нибудь иного друга, то прелестная вещь эта казалась ей слишком далекой от конюшни или связки сена, и Жозефина никогда не думала, с какого прииска шла она.
Первый консул никогда не являлся раньше обеда. В пять или шесть часов утра он шел в свой кабинет, работал с Бурьеном, министрами, генералами, государственными советниками, и эта работа продолжалась до обеда, который бывал всегда в шесть часов. Редко случалось, чтобы не приехал кто-нибудь приглашенный. Тогда все окружавшие Первого консула женились и составили его новое семейство, уже и без того многочисленное. Полковник Савари женился на девице Фодоас, родственнице госпожи Бонапарт. Этот брак стал неожиданным счастьем для человека, у которого не было в жизни никакого иного желания, кроме желания почестей. Жена его могла бы считаться очень хорошенькой, если б между ртом и носом ее не было большого расстояния, всегда неприятного, и если бы зубы ее, несмотря на ее молодость, не были уже совершенно испорчены.
Истинно прелестной женщиной была госпожа Ланн. Ее очень любили в Мальмезоне и в Тюильри, и она стоила этого, не только за своего мужа, но и за самое себя. Она была кротка, нисколько не завистлива и никогда не жертвовала дурному острому слову чьим-нибудь спокойствием или именем, как это часто видела и слышала я, когда десять или двенадцать из наших новобрачных, к которым, впрочем, принадлежала и я, собирались в Мальмезоне. Но в оправдание свое и на случай, если б смешали меня с некоторыми из этих милых дам, скажу, что я чаще защищала, нежели нападала.
Госпожа Ланн была копией одной из прекраснейших дев Рафаэля или Корреджио: та же чистота в чертах лица, то же спокойствие во взгляде, та же ясность улыбки. В первый раз я увидела ее на балу. Она танцевала мало или даже совсем не танцевала, хотя стан ее был прелестен и легок. Бал давала одна из наших общих знакомых, госпожа Итье. Девица Геэнек поразила меня как одна из прекраснейших женщин, каких я встречала. Увидев ее после уже госпожою Ланн, я нашла, что она сделалась еще приятнее и ее обращение стало свободнее. Я очень любила Луизу Ланн. После мы часто встречались, но никогда не сталкивались. На той высокой ступени, на какую поставила ее судьба, герцогиня Монтебелло не совершила ни одного поступка, достойного хоть малейшего упрека. Она была, напротив, благосклонна и услужлива, сколько могла согласовать это со строгостью императора, который стал бы тотчас смотреть дурно на дело, где заступницей выступает женщина. Чуть раньше я упомянула об аудиенциях, которые давала госпожа Бонапарт после своего завтрака. Это была единственная минута, когда надзор Первого консула оставлял ее в покое; тут он полагался на Бурьена, а тот «счел бы постыдным надзирать над женою своего друга».
Таким образом, приближенный секретарь Первого консула отказался от всякого надзора за политическим и финансовым поведением Жозефины; он только скрывал от Первого консула приобретения, иногда слишком большие, например жемчужного ожерелья и других драгоценных вещиц, которые были не куплены, а подарены. Надо сказать, что госпожа Бонапарт большей частью не знала об этих махинациях. Она только писала Бертье, который был расположен к ней за то, что она просила, чтобы госпожу Висконти допускали в Мальмезон; но Первый консул постоянно отказывал ей в этом и даже довольно строго. Бертье сделал для госпожи Бонапарт гораздо больше, нежели все другие министры, на которых она не имела ни малейшего влияния, и если добивалась чего-нибудь, то единственно настойчивостью. Девица Богарне могла бы достичь гораздо большего, когда б только хотела этого.
Но если госпожа Бонапарт не имела никакой силы у министров, то и репутация ее получала иногда жестокие удары по собственной ее вине. Вот один случай, который произошел в описываемое мною время.
С тех пор как счастье ей улыбнулось, она нашла множество прежних друзей, которые и не узнали бы ее, оставайся она вдовою храброго и несчастного генерала Богарне. Но когда она сделалась почти государыней, многие аристократические дамы пришли к ней с раскрытыми объятиями, восклицая: «Вы из наших!» Между тем в Фонтенбло во время первого изгнания дворянства многие из этих дам удалялись от нее, говоря: «Она не была представлена ко двору!..»
Среди них, однако, встречались и истинно привязанные к ней; по крайней мере хочу верить этому. У одной из них, госпожи Гудето, был брат, господин Сере, которого ей очень хотелось двинуть вперед. Она говорила об этом госпоже Бонапарт, а та, по известной своей привычке, не хотела отказывать. Она согласилась на просьбу госпожи Гудето и обещала ей заняться ее протеже. На этот раз исполнение последовало за обещанием. Не знаю, а если и знала, так забыла, каким образом в это дело вмешался полковник Савари, но так или иначе господин Сере, умный, приятный обращением и привлекательный внешне (что не мешает никогда), сделался почти другом семьи у Первого консула. Ему дали поручение, и он тотчас отправился с миссией.
Тем не менее верные сведения, которые имею я о господине Сере, говорят также, что юная голова его не поняла всей важности своего положения. Первый консул не был обыкновенным покровителем: он требовал отличного поведения от всех людей, окружавших его; и если даже немногие шалости Жюно, которым мог служить извинением двадцатисемилетний возраст его, не прощались Бонапартом, то можно вообразить, как строг был он к незнакомцу, человеку чужому и рекомендованному женой его, которой он не очень верил в делах такого рода. Удивительно ли, что поступки господина Сере, легкомысленные и столь громкие, что дошли до Первого консула, вдруг лишили его всей значительности, какую приобрел он у него своим привлекательным видом и сообразительностью? Ему следовало ехать в Бордо и возвратиться оттуда в назначенное время. Не отвечаю за число дней, знаю только, что он промедлил двумя неделями. Один из друзей моих встретил его в Бордо, когда у Сере сломался кабриолет, и оказал ему услугу, привезя с собой. Сверх того, он дал ему добрые советы, как поступить в этом затруднительном положении. Он говорил, что если Савари знает его и покровительствует ему, так же как госпожа Бонапарт, то он должен увидеться с ним немедленно по своем приезде. Сере последовал совету. Но Савари был не очень силен тогда и не мог возвратить господину Сере благосклонности, приобретенной им таким способом. Даже госпожа Бонапарт сказала с досадой: «Ну почему он оставался втрое больше, нежели следовало? Теперь друзья ничего не смогут сделать для этого глупого креола». (Сере был креол.)
Молодого человека хотели назначить адъютантом Первого консула, если бы он исполнил свое поручение, но этого не случилось. Наполеон рассердился из-за промедления и запретил Сере являться к себе. Сестра его делала все возможное, чтобы поднять его опять в глазах госпожи Бонапарт: тщетно.
Но воспоминание о том, что потерял он, тяжело лежало у Сере на сердце. Он не мог видеть, как проезжает мимо него блестящая толпа, окружавшая Первого консула, и не сказать: «Я мог бы быть там!..» Наконец, через много месяцев он решился сделать новую попытку и, возвратившись в Париж из какого-то путешествия, просил через свою сестру и Савари аудиенции у госпожи Бонапарт. Тогда жили в Мальмезоне. К величайшей радости своей, он услышал, что его примут на другой день, что он должен привезти просьбу о своем деле, ясную и вразумительную, и что Жозефина обещает подать ее.
В восторге от такого поворота дела Сере приказывает, чтобы лошади его были готовы в десять часов на другой день и заботится о своем наряде: как симпатичный молодой человек, он не хотел терять ни одного из своих преимуществ, а хороший наряд – дело совсем не лишнее. Чрезвычайно довольный собой Сере спускался с лестницы, когда вдруг, к величайшему своему неудовольствию, был остановлен портным. Тот узнал о его возвращении и пришел требовать денег по старому счету. Сере рассказывает ему, что едет в Мальмезон, и велит прийти через несколько дней, обещая заплатить тогда. Портной подал ему свой счет, и Сере сел в кабриолет, досадуя, что этот человек задержал его, и боясь опоздать к назначенному часу. Вскоре после он уже думал только о своей будущности и забыл о портном и его счете, как будто никогда и не слыхивал о них.
Приехав в Мальмезон, он нашел госпожу Бонапарт прелестной и ласковой, как всегда. Она сказала ему, что Первый консул уже предупрежден и, конечно, легко забудет ветреность, которую Сере обещал загладить своими стараниями и хорошим поведением. Наконец она взяла его прошение и велела приехать через несколько дней за ответом. Сере отдал ей бумагу и возвратился, довольный своей поездкой, в мечтах обо всем, что только может выдумать честолюбивая, молодая и горячая голова. Он побывал у своей сестры и у своих друзей, рассказывал им о своем счастье и провел день в совершенном упоении. Возвратившись домой очень поздно и раздеваясь, он был неприятно пробужден из своего сладкого забвения запискою портного, которую утром положил в карман своего фрака.
«Черт возьми! Надобно поскорее заплатить этому мошеннику. Кажется, Первый консул не любит долгов… Так же, как и я. Если б только были деньги!.. Но, проклятые, они тают в моих руках… Буду теперь умнее. Ну, посмотрим, сколько я должен этому разбойнику. Какой длинный счет! Точно прошение к министру… Ах, боже мой!»
И точно, бумага не просто была похожа на прошение, это и было его собственное прошение. Он подал Жозефине счет портного.
Несчастный был поражен как громом. В самом деле, удар оказался жестоким. Прошение, теперь уже не превосходное, а проклятое, будет вручено госпожою Бонапарт самому Первому консулу, без всякого посредничества. Ничто не могло спасти его! И это в то время, когда он только что обещал себе быть благоразумным и рассудительным!
Хотя уже пробил час ночи, Сере тотчас пошел к господину Бори де Сен-Венсану, который жил в одной с ним гостинице. Он рассказал ему о своем несчастном случае и просил у друга мнения и совета.
– Теперь делать нечего, – ответил полковник, – потому что уже ночь. Но, мой милый, следуйте прямой дорогой: она всегда самая лучшая, особенно в затруднительных обстоятельствах. Завтра же поезжайте в Мальмезон, поскорее добейтесь свидания с госпожою Бонапарт и расскажите ей свою историю. Да тут же и нет ничего ужасного для вас. Госпожа Бонапарт знает, что вы не сами шьете себе платье. До отъезда повидайтесь с полковником Савари и тоже расскажите ему все: может быть, он даст вам добрый совет.
Бедный Сере не смыкал глаз всю ночь. Он поднялся до свету и побежал к Савари. Тот тоже думал, что нечего делать, кроме как рассказать все госпоже Бонапарт, не теряя времени. Сере поправил свой щегольской наряд и полетел в Мальмезон. Госпожа Бонапарт только что вышла из-за стола после завтрака и входила в гостиную нижнего этажа. Едва завидев господина Сере между колоннами комнаты, она поспешила к нему и сказала, подавая руку:
– Я счастлива, Сере! Я отдала прошение ваше Первому консулу; мы вместе читали его: оно превосходно и произвело на него сильное впечатление. Он сказал мне, что велит Бертье подать рапорт, и через две недели все будет кончено… Уверяю вас, мой милый, это успех, потому что дело можно почитать оконченным, и я счастлива.
Сере онемел, и если бы настоящее прошение не лежало у него в кармане, он подумал бы, что ночью в бреду сделал неправильный вывод и прошение его точно оказалось у Первого консула. Он хотел вынуть его из кармана и вручить госпоже Бонапарт, но можно ли сказать женщине, которая произнесла речь с тремя риторическими разделами и заключила тем, что читала бумагу, поданную вами вчера: «Сударыня, да вот же она!» Для такой дерзости надобно иметь больше наглости, нежели имел господин Сере. Он чувствовал, что госпожа Бонапарт никогда не простит его за такое положительное обличение. К тому же он понял, что она не хочет вмешиваться в его дело и что, вероятно, счет просто кинули в огонь вместо его прошения.
Не знаю, как пережил Сере этот несчастный случай, но вы видите, что госпожа Бонапарт, при всей своей доброте, при всем радушии и желании помогать, часто оказывалась ненадежным покровителем. Она была приветлива и в самом деле любила одолжить; но это желание уступало легчайшему страху рассердить Первого консула, и, сверх того, она всегда соглашалась с тем, кто последний приходил к ней. Я видела неприятные последствия этой слабости, которая приводила в отчаяние Наполеона.
Он очень любил Мальмезон. Я уже рассказывала, как проводили там начало утра. Наполеон чуть ли не приказывал, чтобы все держались там совершенно свободно, и всегда препятствовал госпоже Бонапарт вводить сложные обряды, налагаемые этикетом: она хоть и тяготилась ими, но любила их. Я смеялась, читая у одного современного автора, будто Жозефина сказала однажды: «Ах, как все это скучно мне! Я создана быть женою земледельца!»
Вероятно, особа, которая написала это, никогда не слышала разговоров госпожи Бонапарт – ни Жозефины, ни императрицы – и не следовала за нею на всех этапах ее жизни. Особенно туалет был одною из важнейших частей жизни госпожи Бонапарт. И она заботилась о нем гораздо больше, нежели о самой своей жизни. День не удался, если она не переоделась утром три раза. Впрочем, нельзя осуждать этой склонности в женщине, которая близка к высшему могуществу. Кто не пожелал бы, чтобы вкус французских королев никогда не оказывался для народа тяжелее, чем страсть Жозефины к туалетам! Для оплаты ее счетов не были нужны огромные налоги, даже если Первый консул находил, что жена его издерживала на несколько тысяч франков больше, нежели он определял ей на расходы.








