Текст книги "Избранные романы. Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"
Автор книги: Арчибальд Кронин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 345 страниц)
Октябрьский день, тихий и золотистый, был полон удивительного спокойствия. В моей старой комнате в «Ломонд Вью» косые лучи солнца падали светлым четырехугольником на обои, оживляя пожелтевшие от времени, чахлые розы и подцвечивая украшавшие кровать шишечки из высохшей травы, которые я много лет назад ободрал, пытаясь распрямить погнувшийся конек. Из окна я видел красноватые свернувшиеся листья бука, что стоят через дорогу – первые признаки осени, – а вдали, окутанные фиолетовой дымкой, – синие горбатые плечи Бен-Ломонда. В детстве я часто без всякого восторга смотрел из этой самой комнаты на далекие горы. Смотрел я на них и сейчас.
Удобно лежа на боку, я отдыхал с полным сознанием, что мое безделье оправданно и вполне законно, поскольку доктор Галбрейт, заручившись поддержкой бабушки Лекки, все время настаивал, что я должен отдыхать. Однако день был такой чудесный, что я не мог улежать в постели и решил подняться. Ведь я уже почти, выздоровел и теперь, после второго завтрака, могу и погулять часок-другой! Я отбросил одеяло и начал одеваться, впрочем, осторожно, так как еще не очень твердо держался на ногах – явное доказательство того, как медленно накапливаются силы после полного истощения. Ну что ж, поделом мне. Сам во всем виноват.
Я спустился вниз, даже не держась за перила, тем самым доказывая себе, что уже поправился. Я все еще не привык к странному чувству, что вновь живу в доме, который был для меня родным с тех пор, как я мальчиком поселился в Ливенфорде. Сейчас дом перешел в собственность моей бабушки, но в нем ничего не изменилось, и хотя населяли его главным образом тени тех, кто раньше здесь жил, привычная атмосфера убогой, но уповающей на лучшие времена респектабельности продолжала царить в нем. Меня привезли сюда после того, как я свалился, и старушка не без воркотни, но с удивительной преданностью ухаживала за мной и поставила меня на ноги. Сейчас мне было бесконечно стыдно за те небылицы, которые я рассказывал о ней.
Из гостиной убрали бумажный экран, и в камине за чугунной решеткой горел яркий огонь. Бабушка развела его, прежде чем отправиться в очередное странствие по городу, откуда она возвращалась, еле передвигая ноги, нагруженная пакетами со всякой снедью. Она с доблестным усердием пичкала меня сообразно деревенским традициям и собственным представлениям о том, что наиболее полезно в моем состоянии. Десять минут назад, перед самым уходом, она с многозначительным и многообещающим видом шепнула мне на ухо:
– Сегодня вечером я тебе сварю курицу, Роберт. – Она была решительной поклонницей вареной курицы, которую подавала с бульоном, считая, что в этом – самый «смак».
Всякий раз, как я оставался один в доме – в старом молчаливом доме, наполненном воспоминаниями прошлого, – меня так и тянуло помечтать, но я боролся с этим желанием, как и с невыносимой грустью, какую прошлое вызывало во мне. Вот здесь стоит диван, на который Дэнди Гау уложил меня, когда я вернулся домой после драки с моим школьным приятелем Гэвином Блейром. Вон там, на каминной доске, лежит старое деревянное перо, которым он переписывал юридические документы. На этом подоконнике я усиленно и тщетно зубрил, готовясь к экзаменам на стипендию Маршалла. Вот за этим самым столом мне сказали, что я не могу поступать в университет изучать медицину. А я все-таки поступил. О да, я всегда упрямо шел своим собственным одиноким путем, мучительным и извилистым, который приводил меня к тому месту, откуда я начал странствие.
Я быстро взял себя в руки и, взглянув на небо, решил совершить небольшую прогулку. В передней, вспомнив про свою остриженную голову, я поглубже надвинул шапку, сунул ключ под коврик у двери – на случай, если старушка вернется раньше меня, – и отправился на прогулку.
Хотя воздух был прохладный и бодрящий, шел я отнюдь не живо, а еле передвигая ноги и, поднимаясь в гору к Драмбакской деревушке, раза два вынужден был даже остановиться. Это была все та же тихая маленькая деревушка, притулившаяся у покатого склона поросших вереском холмов, через которую протекала речка с двумя каменными мостами. Ребятишки катали обручи неподалеку от кузницы, и их тонкие, звенящие голоса весело нарушали царившее вокруг безмолвие. Посреди деревни я присел на лужайке под большой сосной, которая стояла тут, должно быть, лет сто. Из трещин в серовато-сизой коре просочилась смола и застыла маленькими ручейками. Я отскоблил кусочек ногтем и, растерев в ладонях сероватое вещество, вдохнул свежий терпкий запах. У меня было такое ощущение, точно силы снова вернулись ко мне и жизнь еще что-то сулит мне в будущем.
Однако, обойдя вокруг Барлон-Толла, я почувствовал, что прогулку пора заканчивать. Я с удовольствием вернулся домой, сел в свое кресло, надел домашние туфли и протянул ноги к огню. Возле меня на столике лежала сложенная утренняя газета «Геральд», которую я всегда охотно читал: она была моим главным развлечением в дни выздоровления. Я взял газету и положил к себе на колени; в это время я услышал, как входная дверь открылась и снова закрылась. В передней раздались шаги, затем началась какая-то возня на кухне. Вскоре старушка вошла в гостиную. Мы посмотрели друг на друга. Я улыбнулся.
– Ну что, купила курицу?
– Даже две, – ответила она. – Я пригласила к ужину Мак-Келлара.
– Значит, у нас будет вроде как бы пир.
– Угу. – Она степенно кивнула. – Доктор Галбрейт тоже придет.
– Вот оно что.
И, прежде чем я успел возразить, она переменила тему разговора:
– Тебе пора пить горячее молоко» И не надо так близко ставить туфли к огню. Как раз подметки прожжешь.
Она отвернулась и вышла, а я, покорившись, начал размышлять.
Я уже некоторое время чувствовал, к чему идет дело, а сейчас сразу понял, что решительный момент наступил. Доктор Галбрейт старел. Его практика, охватывавшая не только Ливенфорд, но и окрестности Уинтона, стала ему не по силам. Пришла пора подумать о компаньоне, и, к моему величайшему огорчению, он намекнул, что не прочь был бы взять меня.
Да, западню эту долго и терпеливо готовили, и руки, расставлявшие силок, были добрые, дружеские руки. Однако, увы, несмотря на данное мной обещание, я всячески старался избежать своей участи. Меня глубоко трогало, что этот упрямый Мак-Келлар готов был ссудить меня деньгами, чтобы я мог купить половину практики, а тысяча фунтов – сумма весьма немалая для шотландского адвоката. Нравился мне и старик доктор с его огрубевшим на свежем воздухе лицом, с седой козлиной бородкой и слегка ироническим изгибом губ; когда-то он был резок и раздражителен, но с годами, как видно, стал гораздо мягче. Подремывая у огня, я пытался представить себе, как я еду в форде по проселочным дорогам, подпрыгивая на высохших колеях летом и пробираясь по снегу зимой, как посещаю далекие фермы, заходя со своим черным саквояжем и в уютные усадьбы и в выбеленные известкой лачуги, одиноко стоящие среди вересковых зарослей. Но сердце мое во всем этом не участвовало. Слишком хорошо я себя знал, чтобы понимать, что все во мне восстает против такой перспективы. Не годился я для роли практикующего врача и по опыту прошлого понимал, что буду просто влачить жалкое существование без всякого интереса к работе, без честолюбивых замыслов, безвестный, ко всему безразличный, как человек, потерпевший в жизни крушение.
Подавив вздох, я взял газету и, пытаясь отвлечься от своих мыслей, начал ее просматривать. Я лишь пробегал страницы глазами, читая только то, что почему-либо интересовало меня. Особых новостей не было. Я уже собирался перейти к передовой статье, как вдруг увидел одну заметку на последней странице. Заметка была совсем маленькая, в три строчки, но я мучительно вздрогнул, прочитав ее, а потом долгое время сидел неподвижно.
Под заголовком «Отплытие судов» было самое обычное объявление:
«Пассажирский пароход „Альгоа“, принадлежащий компании „Клан“, отплыл сегодня из Уинтона в Лагос и на Золотой Берег. На нем выехала группа специалистов, направляющихся на работу в Кумаси».
Я перечел объявление несколько раз, как ребенок, заучивающий текст наизусть, словно не был уверен, правильно ли я его понял, и по мере того, как я читал, в теплой комнате становилось все холоднее, а прилив бодрости, который я почувствовал сегодня днем под сосной, сразу исчез. Значит, и с этим все кончено… Кончено навсегда. С тех пор как я узнал, что Джин должна ехать на этом пароходе, я боялся услышать об его отплытии. Вот теперь и пароход ушел. Когда пароход отчаливает от берега и медленно направляется к горизонту, в этом есть что-то безвозвратное, ощущение чего-то отрубленного раз и навсегда… Одинокий маяк обыскивает пустынное море, трепетный луч гаснет. И она не пришла, даже не написала мне на прощание. Это жгло меня больше всего, мучило и терзало – ведь я так любил ее.
Долго – возможно, час, а впрочем, не знаю – я смотрел на огонь. Погруженный в грустные, мучительные думы, я все же слышал, как кто-то приехал, шаги в прихожей, голоса. Но я не шевельнулся. Был ли то Мак-Келлар или доктор, сейчас я не мог обменяться с ним дружеским рукопожатием и выслушивать тактичные изъявления сочувствия, без которых оба они, конечно, не обойдутся.
Пока я сидел так, молчаливый и неподвижный, дверь позади меня почти беззвучно отворилась. Я ждал, что вот сейчас раздастся зычный голос, и даже не потрудился обернуться, но постепенно ощущение, что кто-то стоит у меня за спиной, стоит совсем тихо, заставило меня повернуть голову. Затем я медленно поднял безучастный взгляд.
Сначала я решил, что снова заболел. Должно быть, у меня опять галлюцинации и передо мной одно из тех видений, которые являлись мне в бреду и так долго мучили. Потом в одну секунду я все понял: я увидел, что это она, и догадался, почему она пришла.
Я забыл, что уходящие суда часто пережидают ночь в устье, чтобы подобрать отставших пассажиров и дождаться благоприятного прилива. Значит, она пришла все-таки попрощаться со мной.
Глухие удары моего бедного сердца отдавались гулом у меня в ушах, глаза застилал туман, сквозь который я молча смотрел на нее. А она так же молча смотрела на меня. Хотя она все еще была очень худенькой и запавшие щеки были совсем бледны, в ее карих глазах, на этом чистом лбу и блестящих волосах болезнь не оставила ни малейшего следа. Я невольно сравнил свое состояние с ее безмятежным спокойствием. Я сидел пришибленный, понурый, истощенный, а она шла своим путем, твердо и целеустремленно, вполне оправившаяся после болезни. Даже платье на ней было новое – темно-серое, отделанное шелком более светлого тона и купленное, должно быть, специально для путешествия. Я заметил также – и сердце у меня сжалось от боли, – что на шее у нее зеленые бусы, которые я подарил ей.
Я медленно выпрямился в своем кресле. Я видел, как она приоткрыла губы, намереваясь заговорить со мной. И приготовился встретить удар.
– Как поживаете, Роберт?
– Отлично. Присаживайтесь, пожалуйста.
– Благодарю вас. – Она говорила тихим голосом, но вполне владела собой.
Она села напротив меня, прямая, сложив на коленях затянутые в перчатки руки и глядя мне прямо в глаза. Точно гипсовая статуэтка, подумал я, задетый за живое ее самообладанием, которого у меня не было. Я стиснул зубы, чтобы не выдать свою слабость и свои чувства.
– Вы уже совсем поправились, – сказал я.
– Да, мне повезло.
– А за время путешествия по морю и вовсе окрепнете.
Она как будто не заметила моего выпада. Я болезненно воспринял ее молчание. В голове у меня снова зашумело. Я хлопнул ладонью по лежавшей у меня на коленях газете.
– Я только что прочитал, что вы уезжаете. Как мило с вашей стороны, что вы зашли ко мне! Как поживает Малкольм? Он уже на пароходе?
– Да, Роберт, он на пароходе.
Колючка мягко, без всякого злого умысла, была повернута в мою сторону и теперь вонзилась мне в сердце. Я постарался не морщиться от боли. Джин была в перчатках, и потому я не видел кольца на ее руке. Но раз Малкольм едет с ней, значит они уже обвенчаны.
– Ну… – я попытался изобразить небрежную улыбку, но мои бледные губы растянула болезненная гримаса. – Мне, очевидно, надо поздравить вас. Он славный малый. Надеюсь, путешествие ваше будет приятным.
Она откликнулась не сразу, но через некоторое время с самым серьезным видом спросила:
– А как ваши дела, Роберт?
– У меня все в порядке. Есть возможность приобрести недурную практику здесь, в Ливенфорде.
– Нет!
Это единственное слово, произнесенное с необычайным пылом, заставило меня вздрогнуть.
– Что значит «нет»? Все уже решено.
– Нет, – повторила она. – Вы не должны этого делать.
Короткая, напряженная пауза. Джин была уже теперь не так спокойна, и глаза ее вдруг стали бездонными.
– Роберт, – взволнованно сказала она. – Ты не можешь, ты не должен растрачивать себя на какую-то практику в деревне. О, я не хочу ничего сказать дурного о деревенских врачах, но они – это не ты. Ты пережил горькое разочарование, страшный удар, но ведь это же не конец. Будешь снова дерзать, сделаешь более интересную, более значительную работу. Не можешь же ты вот так зарыть свой талант в землю. Ты должен, ты должен продолжать начатое!
– Где? – с горечью спросил я. – Снова на каких-нибудь задворках, в каком-нибудь сумасшедшем доме?
В величайшем волнении она наклонилась ко мне.
– Ты обиделся на профессора Чэллиса, правда? Он сделал ошибку, послав тебя в «Истершоуз». Но он старый человек, и просто у него не было никакой возможности найти для тебя что-то более подходящее. – У нее перехватило горло от волнения. – Ну, а теперь у него такая возможность есть. Скажи, Роберт, хотел бы ты читать лекции по бактериологии в Лозаннском университете?
Я смотрел на нее, едва дыша, не смея шевельнуться, а она торопливо продолжала:
– Профессор Чэллис получил письмо из Лозанны с просьбой рекомендовать им кого-нибудь получше, какого-нибудь молодого человека, который помог бы наладить работу в лаборатории. Он послал туда полный отчет о твоих исследованиях. Вчера он показал мне ответ. Если ты согласен, место за тобой.
Я прикрыл глаза рукой, словно заслоняя их от слишком яркого света. Начать все сначала, вдали от ограничений этой скованной условностями страны, в Лозанне, чудесном швейцарском городке на берегу сверкающих вод озера Леман… Но нет, нет… я уже давно перестал верить в себя… не мог я взяться за такое дело.
– Я не могу, – промямлил я. – Я не гожусь для этого.
Она сжала губы. Под маской сухой официальности я вдруг почувствовал внезапно вспыхнувшую в ней решимость. Она глубоко вздохнула.
– Ты должен, Роберт. Все твое будущее ставится на карту. Ты не можешь признать, что ты побежден.
Я молчал и невидящим взглядом смотрел на пол.
– Я побежден, – сказал я глухо. – Я дал им слово. Они придут сегодня вечером сюда. Легко бороться с врагами. Но бороться с друзьями… с их добротой… И потом, я обещал… я не могу спорить… я не могу больше бороться.
– Я помогу тебе.
В немом изумлении я поднял на нее глаза.
– Ты?.. Ты будешь уже далеко.
Она очень побледнела, и с минуту губы ее так дрожали, что она не могла слова выговорить. Она сидела и смотрела на свои крепко стиснутые руки.
– Я не уезжаю.
– А Малкольм? – воскликнул я.
– «Альгоа» отчалила сегодня в шесть часов утра. Малкольм отплыл на ней.
Наступила мертвая тишина. Потрясенный, не в силах поверить услышанному, я словно окаменел. Но, прежде чем я успел раскрыть рот, она снова заговорила, как бы через силу выдавливая из себя слова:
– Когда я была больна, Роберт… да и потом… я словно бы увидела то, чего до сих пор не замечала. – Она чуть не разрыдалась, но усилием воли заставила себя продолжать: – Я всегда признавала свой долг по отношению к родным, по отношению ко всем, с кем работала, но я не понимала своего долга по отношению к тебе… а поскольку я люблю тебя больше всего на свете, то и мой долг по отношению к тебе должен преобладать над всем остальным. Если бы у тебя все прошло успешно, если бы ты не свалился, я, возможно, этого никогда бы не поняла, а сейчас… понимаю.
Она помолчала, с трудом преодолевая волнение и глядя на меня каким-то необычайно напряженным взглядом, словно ее душила и жгла необходимость поделиться со мной темя сложными и еще не вполне сформировавшимися мыслями, которые в последнее время нахлынули на нее. Чувства с такою силой завладели ею, что слезы покатились по ее щекам. И слова полились неудержимым потоком:
– Все время, пока я лежала там в каком-то полусне, я думала, почему я отказалась выйти за тебя замуж… я ведь любила тебя… и заболела-то я из-за того, что любила тебя и не была осторожна, работая в палатах… но эту любовь заслоняли гордость, и страх, и предубеждение против твоей религии, о которой я ведь, собственно, ничего и не знаю. Бог дал тебе родиться католиком, а мне – протестанткой. Но разве это значит, что он ненавидел одного из нас и любил другого… хотел, чтобы один жил во мраке лжи, а другой – при свете истины? Если это так, то христианство не имеет никакого смысла. Ах, Роберт, ты терпимее относился к моей вере, чем я к твоей. И мне стало так стыдно, что я дала себе слово: если поправлюсь, приду к тебе и попрошу у тебя прощения.
Теперь она перестала сдерживаться и разрыдалась, а я сидел, белый как полотно, не в силах двинуться с места, не в силах разжать застывшие губы. Она прошептала:
– Роберт, дорогой Роберт, ты, наверное, считаешь меня самым трудным… самым непоследовательным человеком на свете. Но события иногда оказывают на нас совершенно необъяснимое давление. Да, дорогой мой, я уехала из Блейрхилла, я уехала от родителей, бросила все – навсегда. И если ты еще не раздумал, я выйду за тебя замуж, когда и где ты пожелаешь… Мы поедем в Лозанну… будем вместе работать… будем добры и внимательны друг к другу…
В следующую минуту я уже держал ее в объятиях, ее сердце билось у моей груди; она хотела что-то сказать, но рыдания душили ее. Губы у меня шевелились, однако я не мог издать ни звука. В сердце росла и ширилась неуемная радость – казалось, она сейчас разорвет мне грудь.
Словно откуда-то издалека, из другого мира, до меня донесся звук открывающейся входной двери, и по шуму голосов и топоту ног я понял, что прибыли Мак-Келлар и доктор Галбрейт, а потом я услышал приглушенный шепот старушки, встретившей их в прихожей.
Теперь это не имело никакого значения. Я уже был не один, тьма сменилась сиянием дня, жизнь начиналась сначала. Теперь мы вместе будем прокладывать путь в неизвестное. Да, в эту таинственную минуту, объединившую наши сердца, все казалось возможным и не было места для мысли о поражении, а счастье представлялось вечным.
Арчибальд Кронин
Замок Броуди
Часть первая
IВесна 1879 года была удивительно ранняя и теплая. По полям Нижней Шотландии ровной пеленой стлалась зелень ранних хлебов, свечки на каштанах распустились уже в апреле, а кусты боярышника, живой изгородью окаймлявшие белые ленты проселочных дорог, зацвели на целый месяц раньше обычного. В деревнях фермеры сдержанно радовались, ребятишки босиком мчались за поливальными машинами. В городах, расположенных по берегу широкой реки, лязг железа на верфях теперь не казался уже таким навязчивым и в мягком весеннем воздухе, поднимаясь к холмам, сливался с жужжанием первой пчелы и тонул в ликующем блеянии ягнят. В конторах клерки, сняв пиджаки и в изнеможении развалясь на стульях, кляли жаркую погоду, возмущались политикой лорда Биконсфильда, известием о войне с зулусами и дороговизной пива.
Над всем устьем реки Клайд, от Глазго до Портдорена, над Овертоном, Дэрроком, Эрдфилленом – городами, расположенными между Уинтонскими и Доренскими холмами и образующими как бы три вершины треугольника плодородной земли на правом берегу лимана, – и над старинным городком Ливенфордом, лежащим в основании этого треугольника, в том самом месте, где Ливен впадает в Клайд, – над всем ослепительно сияло солнце, и, пригретые его чудесным благодатным теплом, люди трудились, бездельничали, болтали, ворчали, плутовали, молились, любили – жили.
В одно майское утро над Ливенфордом в истомленной зноем вышине лениво висели редкие клочки облаков. Но к концу дня эти тонкие, как паутина, облака медленно зашевелились. Поднялся теплый ветерок и погнал их по небу, а когда они скрылись из виду, ветерок налетел на город. Первое, что он встретил на пути, была высокая историческая скала, которая стояла, словно маяк, на месте слияния реки Клайд с ее притоком Ливеном и четко рисовалась на опаловом небе, напоминая неподвижную тушу громадного слона. Теплый ветер обогнул скалу, быстро пронесся по жарким улицам убогого предместья, Нового города, а затем между высоких стапелей, подъемных кранов и каркасов недостроенных судов на расположенных вдоль морского рукава верфях «Лэтта и Ко», где кипела работа; после этого он прогулялся по Черч-стрит – медленно, как и подобает прогуливаться по главной улице, где находятся городская ратуша, городская школа и приходская церковь, и наконец, миновав эту чинную улицу, весело закружился в гостеприимно открытом пространстве главной площади. Потом как-то нерешительно, словно в раздумье, направился между рядами лавок Хай-стрит и достиг Ноксхилла, высоко расположенного квартала жилых домов. Здесь ему скоро надоело гулять по террасам из выветрившегося красного песчаника да шелестеть в плюще на стенах старых каменных домов, и, стремясь поскорее выбраться в поля, ветерок снова пронесся через город между чопорных вилл аристократического квартала Уэлхолл, овеяв мимоходом круглые цветнички пурпуровой герани, украшавшие палисадник перед каждым домом. Затем, беспечно пробежав по широкому, красивому проспекту, который от аристократического квартала вел за город, ветерок внезапно похолодел, налетев на последний дом в конце этой улицы.
Дом этот представлял собой своеобразное сооружение. Небольшой, таких размеров, что в нем могло быть не более семи комнат, но массивный, из серого камня, поражающий суровой тяжеловесностью и совершенно необычайной архитектурой.
Внизу дом имел форму узкого прямоугольника, длинной стороной обращенного к улице. Стены поднимались не прямо от земли, а стояли на каменном цоколе, который был на целый фут длиннее и шире их основания, так что все здание опиралось на него, как животное – на глубоко врытые в землю лапы. Фасад, с холодной суровостью высившийся на этом цоколе, одной своей половиной переходил в круто срезанный конек, а другая половина заканчивалась низким парапетом, который тянулся горизонтально до соединения со вторым таким же коньком над боковой стеной дома.
Эти остроконечные выступы имели очень своеобразный вид: каждый из них рядом крутых прямоугольных ступенек переходил в украшенную каннелюрами верхушку, на которой гордо красовался большой шар из полированного серого гранита. Они соединялись между собой парапетом, который своими правильно чередовавшимися острыми зубцами образовал как бы тяжелую цепь из каменных звеньев, кандалами сковывавшую все здание.
У того угла, где сходились боковая и передняя стены дома, поднималась невысокая круглая башня, также опоясанная зубчатой лентой парапета, украшенная посредине глубокой ромбовидной нишей и увенчанная башенкой, на которой торчал тонкий камышовый флагшток. Тяжеловесные пропорции ее верхней части делали башню приземистой и уродливой, придавая ей сходство с широким нахмуренным лбом, обезображенным глубоким шрамом, а из-под этого лба угрюмо и загадочно глядели два глубоко посаженных глаза – прорезанные в башне узкие оконца. Как раз под башней был вход – невзрачная узкая дверь, весьма негостеприимная на вид, похожая на враждебно сжатый тонкий рот; боковые створки двери круто сходились вверху в стрельчатую арку, окружавшую окно из темного стекла и заканчивавшуюся острием. Окна дома, как и дверь, были узки, без всяких украшений, казались просто пробитыми в стене отверстиями, которые неохотно пропускали свет, но скрывали от посторонних глаз внутренность жилища.
Весь дом в целом имел какой-то таинственный, мрачный и отталкивающий вид, и непонятно было, какая мысль руководила теми, кто его строил. Небольшие его размеры мешали ему достигнуть надменного величия какого-нибудь замка баронов, если таково было назначение его готической башенки, бастионов и круто скошенных углов. Однако от этого здания веяло таким холодом, такой суровой мощью, что невозможно было увидеть в нем лишь самодовольную претензию на показное великолепие. Его зубчатые стены производили впечатление холодно-напыщенное, но не забавное, и он, при всей своей нелепости, вовсе не казался смешным. В его грандиозной архитектуре было что-то такое, от чего замирал смех, – что-то глубоко скрытое, извращенное, ощущаемое всеми, кто пристально всматривался в дом, как уродство, как воплощенное в камне нарушение гармонии.
Жители Ливенфорда никогда не смеялись над этим домом – по крайней мере не смеялись открыто. Такова была неуловимая атмосфера могущества, окружавшая его, что никто не решился бы и улыбнуться.
Перед домом не было даже палисадника; вместо него – усыпанный гравием, голый, палимый солнцем, но безукоризненно чистый двор, посреди которого стояла в качестве единственного украшения маленькая медная пушка; пушка эта некогда находилась на борту фрегата, участвовала в последнем залпе с него, а теперь, провалявшись много лет на портовом складе, важно красовалась, начищенная до блеска, между двумя симметричными кучками ядер, придавая последний штрих нелепости этому своеобразному жилищу. За домом находился поросший травой квадратный клочок земли с четырьмя железными столбиками по углам, окруженный высокой каменной стеной, под которой росло несколько кустов смородины – единственная растительность в этом жалком подобии сада, если не считать заглядывавшего в окно кухни унылого куста сирени, который никогда не цвел.
Через это окно, хоть его и заслонял сиреневый куст, можно было разглядеть кое-что внутри. Видна была просторная комната, обставленная комфортабельно, но безвкусно. Здесь стояли диван и стулья с сиденьями из конского волоса, большой стол, пузатый низенький комод у одной стены и большой красного дерева буфет – у другой. Пол был покрыт линолеумом, стены оклеены желтыми обоями, а камин украшали тяжелые мраморные часы, своим важным видом как бы подчеркивавшие, что здесь – не просто кухня, место для стряпни (стряпали главным образом в посудной, за кухней), а скорее столовая, общая комната, где обитатели дома ели, проводили свой досуг и обсуждали все семейные дела.
Стрелки на украшавших камин часах показывали двадцать минут шестого, и старая бабушка Броуди уже восседала на своем стуле в углу у огня, поджаривая гренки к вечернему чаю. Это была ширококостная угловатая старуха, сморщенная, но не дряхлая, несмотря на свои семьдесят два года, высохшая, похожая на сучковатый ствол старого дерева, лишенного соков, но еще крепкого и выносливого, закаленного временем и непогодами. Особенно подчеркивали это сходство узловатые руки с утолщенными подагрой суставами. Лицо ее, цветом напоминавшее увядшие листья, было все изрыто морщинами; черты лица – крупные, резкие, мужские, волосы, еще черные, аккуратно разделены посредине прямым пробором, обнажавшим белую линию черепа, и тугим узлом закручены на затылке. Жесткие редкие волоски, подобно сорным травам, пробивались на подбородке и верхней губе. На бабушке Броуди была черная кофта и длинная, волочившаяся за ней по земле юбка такого же цвета, маленькая черная наколка и башмаки с резинками, которые, несмотря на то что были очень велики, не скрывали подагрических утолщений на суставах пальцев и плоской стопы.
Согнувшись над огнем (при этом от ее усилий наколка съехала немного набок) и держа вилку обеими трясущимися руками, она с бесконечными предосторожностями поджарила два толстых ломтя булки, с любовной старательностью подрумянив их сверху так, чтобы внутри они оставались мягкими, и, когда все было проделано к ее полному удовлетворению, положила их на том конце блюда, куда она сможет сразу дотянуться и быстро взять их себе, как только семья сядет за стол. Остальные ломтики она поджарила кое-как, не проявляя к ним никакого интереса. Делая это, она недовольно размышляла о чем-то, то втягивая, то надувая щеки и лязгая при этом вставными зубами, что у нее всегда служило признаком недовольства. «Это просто безобразие, – говорила она себе, – Мэри опять забыла купить сыр! Девчонка становится все невнимательней, и на нее, как на какую-нибудь дурочку, в столь важных вопросах нельзя полагаться. Что же это за ужин без сыра, свежего дэнлопского сыра?»
От мысли о нем длинная верхняя губа старухи задрожала, и струйка слюны потекла из угла рта.
Размышляя так, она метала из-под насупленных бровей беглые обвиняющие взгляды на свою внучку Мэри, сидевшую против нее в кресле, в котором обычно сидел отец и которое поэтому было священным и запретным для всех остальных.
Но Мэри не думала ни о сыре, ни о кресле, ни о преступлениях, которые она совершила, забыв о первом и усевшись во второе. Ее кроткие карие глаза были устремлены в окно, сосредоточенно глядели вдаль, словно видели там нечто, чаровавшее ее сияющий взор.
По временам ее выразительные губы складывались в улыбку, затем она тихонько бессознательно качала головой, потряхивая локонами, и при этом по ее волосам, как рябь по воде, скользили блики света. Ее маленькие ручки, гладкие и нежные, как лепестки магнолии, лежали на коленях ладонями кверху, своей пассивностью свидетельствуя о том, что Мэри вся поглощена размышлениями. Она сидела прямо, как стебель тростника, прекрасная задумчивой и безмятежной красотой глубокого, спокойного озера, где качаются тростники.
В ней была вся нетронутая свежесть юности, но вместе с тем, несмотря на ее семнадцать лет, бледное лицо и стройная, еще не сформировавшаяся фигура дышали спокойной уверенностью и силой.
Все возраставшее негодование старухи наконец прорвалось. Чувство собственного достоинства не позволяло ей прямо приступить к вопросу о сыре, и вместо этого она сказала с подавленной и оттого еще более сильной злобой:
– Мэри, ты сидишь в кресле отца!
Ответа не было.
– Ты села на место отца! Слышишь, что тебе говорят!
Все еще никакого ответа.
Тогда старая карга закричала, вся дрожа от сдерживаемой ярости:
– Ах ты, разгильдяйка, ты что же – не только глупа, но вдобавок еще глуха и нема? Почему ты сегодня забыла купить то, что тебе наказывали? На этой неделе не было дня, чтобы ты не выкинула какой-нибудь глупости. Или ты очумела от жары?
Как внезапно разбуженная ото сна, Мэри подняла глаза, очнулась от задумчивости и улыбнулась, словно солнцем осветив тихое и грустное озеро своей красоты.








