412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арчибальд Кронин » Избранные романы. Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 130)
Избранные романы. Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:47

Текст книги "Избранные романы. Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: Арчибальд Кронин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 130 (всего у книги 345 страниц)

Но он не достиг рудника. На полдороге через «Снук» он упал и не встал больше. Его лицо под слоем грязи посерело, губы пересохли и посинели. Он дышал учащённо и хрипло. Электричество больше не действовало. Оно исчезло, оставив его тело обмякшим и расслабленным. Но молот в голове стучал ещё сильнее. Стучал, стучал так, что голова готова была лопнуть.

Баррас сделал слабую попытку подняться. Но тут молоток в его голове нанёс ещё один, последний удар. Ричард упал головой вперёд и не шевелился. Последние лучи заходившего солнца, пробиваясь из-за обугленных копров над шахтой, осветили изборождённую землю пустыря и обнаружили здесь мёртвое тело. В безжизненной руке, брошенной вперёд, была зажата горсточка грязи.

XVIII

Наступил день третьего чтения билля о копях. Комиссия уже успела доложить его парламенту, он был ловко сведён на нет и испещрён поправками оппозиции. В эту минуту обсуждалась поправка, внесённая достопочтенным членом парламента Сент-Клер-Буни, делегатом от Кестона. Мистер Сент-Клер-Буни, с достойной восхищения юридической точностью, формально предлагал в строке 3 пункта 7 перед словом «назначен» вставить слово «должным образом». И вот уже больше трёх часов шло мирное обсуждение этого оборота, и всё это время представители правительства и его сторонники из оппозиции имели широкую возможность восхвалять билль.

Дэвид сидел, скрестив руки, и с лицом, лишённым всякого выражения, слушал дебаты. Один за другим поднимались приспешники правительства и перечисляли трудности, с которыми пришлось столкнуться правительству, и исключительные усилия, которые оно делает и будет делать, чтобы эти трудности преодолеть. Кипя негодованием, Дэвид слушал речи Дэджена, Беббингтона, Хьюма и Клегхорна: каждое слово – защита компромисса и проволочки. От искушённого опытом и обострённого волнением слуха Дэвида не ускользал ни один оттенок: в каждой фразе – скрытые извинения, усердное стремление позолотить пилюлю. Сидя тут, внешне спокойный, но в душе кипя гневом, Дэвид старался перехватить взгляд спикера. Он должен сегодня взять слово! Невозможно оставаться пассивным свидетелем такого предательства. Неужели для этого он трудился, боролся, этому отдал свою жизнь?

Пока он ждал, все проделанное им за эти годы прошло в его памяти: скромное начало в конторе Союза горняков, барахтание в луже местной политики, длительные неослабные усилия в последние годы, тяжёлый труд, борьба, в которую он вкладывал всю душу. И для чего, раз этот ничтожный законопроект, это отречение от всяких обязательств, эта пародия на справедливость все разом уничтожала? Он порывисто поднял голову, полный яростной решимости, сверля расширенными зрачками говорившего оратора. Говорил Стон, в эту минуту вставший с места, старый Юстес Стон, который начал свою деятельность в качестве радикала, на выборах перешёл к либералам, а потом, во время войны, раз навсегда перекрасился в цвета тори. Стон, мастер политической казуистики, хитрый как старая лиса, превозносил билль в надежде на то, что попадёт в ближайший список лиц, пожалованных званием пэра. Всю свою жизнь Стон жаждал этого титула и теперь он облизывался на него, как на роскошную кисть винограда, которая клонится всё ниже и ниже, дюйм за дюймом, пока не окажется почти у его щёлкающих челюстей. В своём стремлении к популярности, он разбрасывал букеты направо и налево, ударился в цветистую декламацию. Его тезисом было благородство шахтёра, и он искусно пользовался им для опровержения всяких мнений, будто новый закон может вызвать недовольство среди рабочих.

– Кто здесь, в парламенте, – звучным голосом провозглашал он, – осмелится утверждать, что в сердце британского шахтёра таится хотя бы малейшая тень вероломства? Лучшим из всего, когда-либо сказанного на этот счёт, является столь поэтически выраженное мнение уважаемого делегата Карнарвонского округа. Прошу у почтенного собрания разрешения прочитать эти памятные строки.

Он сложил губы бантиком и процитировал:

– «Я видел рудокопа на работе – и нет работника лучше его. Я видел его в роли политического деятеля – и нет политика более здравомыслящего, чем он. Я слышал его как певца – и не слыхивал пения слаще. Я видел его на футбольном поле – и он гроза всех футболистов. И на всех своих поприщах он верен, и серьёзен, и отважен…»

«О господи, долго это ещё будет продолжаться?» – простонал мысленно Дэвид. Он думал о пожаре в «Нептуне», этом акте саботажа, который сам по себе был непростительным безумием и в то же время естественным возмущением шахтёров против своей участи. И по мере того, как лицемерные фразы одна за другой сыпались с губ хитрого Стона, в душе Дэвида разгоралось страстное негодование. Он бросил быстрый взгляд на Нэджента, который сидел рядом с ним, прикрыв лицо рукой. Нэджент чувствовал то же, что и он; но у Нэджента было больше покорности, был какой-то фатализм, помогавший ему смиряться пред неизбежным. Дэвид же не в силах был покориться, подобно Нэдженту. – «Никогда, ни за что!» – твердил он себе. Он должен, должен сегодня выступить. В мучительном ожидании этой минуты он готовился быть спокойным, хладнокровным и смелым. Как только Стон довёл до конца свою изворотливую и высокопарную речь и, сияя на все стороны улыбкой, сел на место, Дэвид вскочил.

Он ждал, застыв в напряжении. Перехватил взгляд спикера. Он вздохнул долгим, мучительным вздохом, и с этим вздохом все его тело как будто пронизала волна решимости. В этот миг он решил сделать одно великое, отчаянное усилие и противопоставить биллю мощь той правды, за которую он боролся всю жизнь. Он снова перевёл дух. Он ощущал теперь уверенность в себе, смелость. Заговорил медленно, почти бесстрастно, но с такой беспредельной искренностью, что после напыщенного красноречия предыдущего оратора внимание всего зала сразу же приковалось к нему.

– Я целый день сегодня слушал прения. Я от души жалею, что не могу разделить восторгов моих достопочтенных коллег по поводу законопроекта.

Пауза.

– Но, внимая их пышным фразам, я невольно подумал о тех рабочих, о которых так поэтично говорил здесь предыдущий оратор. Члены Палаты знают, что я несколько раз уже обращал их внимание на неблагополучие в районе копей. Не раз предлагал я уважаемым члена Палаты сопровождать меня туда и собственными глазами убедиться, какое страшное, безнадежное отчаяние крадется там по улицам. Увидеть выброшенных из жизни мужчин, женщин с разбитым сердцем, детей, у которых голод написан на лице. Если бы уважаемые члены Палаты приняли мое приглашение, они бы ахнули от удивления: «Да как же умудряются эти люди жить?» На это один ответ: они не живут, они прозябают. Они разбиты, деморализованы, несут бремя, которое тем невыносимее, что оно тяжелее всего ложится на слабых и молодых. Мои почтенные коллеги, без сомнения, встанут и заявят мне, что я преувеличиваю. Позвольте мне сослаться на отчеты школьных медицинских работников в угольных районах, хотя бы в моем районе; в отчетах этих вы найдете полное и подробное подтверждение моих слов. Дети, страдающие от отсутствия одежды, дети без обуви. Дети, вес которых значительно ниже нормального, дети, признанные недоразвитыми вследствие недостаточного питания. Недостаточное питание! Может быть, у достопочтенных членов парламента хватит проницательности, чтобы понять истинный смысл этого деликатно-завуалированного выражения. Не так давно, на открытии настоящей сессии парламента, мы еще раз имели возможность видеть всю ту пышность, великолепие и блеск, которые, как будут, конечно, убеждать меня коллеги, говорят о величии нашей нации. А сопоставил ли хотя бы один из вас на миг всю эту роскошь с той нищетой, горем, лишениями и страданиями, которые существуют среди величия нации? Может быть, я очень несправедлив к данному собранию. (Нота горького возмущения промелькнула в голосе Дэвида.) – Но я дважды слышал, как один из членов Палаты вносил предложение «открыть сбор пожертвований» для облегчения нужды в районе копей. Ну, слыхано ли что-нибудь более позорное? Эти люди, хотя и изголодавшиеся до полного истощения, не нуждаются в вашей благотворительности! Они нуждаются в справедливости! А новый законопроект им ее не даст. Это – помощь только на словах, это – лицемерие! Или вы не понимаете, что каменноугольная промышленность по самой природе своей отличается от всякой другой? Она единственная в своем роде: это не только процесс добывания угля. Это основная промышленность, доставляющая сырье для половины процветающих предприятий нашей страны. И людей, добывающих этот единственный и насущно-необходимый продукт с опасностью для собственной жизни, держат в нищете, платят им гроши, которых не хватило бы на то, чтобы оплатить счет за сигары любого из членов парламента. И неужели кто-нибудь из вас честно убежден, что этот лицемерный, совершенно не отвечающий цели билль спасет промышленность? Если найдется такой человек, пускай он выйдет вперед! В нынешней системе разработок царит хаос, – следствие не экономических, а исторических и личных влияний. Как мы уже говорили, она построена не на геологических, а на генеалогических данных. Подумали ли члены парламента о том, что Англия – единственная в мире страна, которая при крупной добыче угля не имеет общественного и государственного контроля над разработками? Две назначенные королем комиссии настойчиво рекомендовали ввести национализацию минеральных богатств, чтобы государство могло реорганизовать угольные разработки на основе новейших научных изысканий. Нынешний кабинет перед его избранием обязался национализировать все рудники. И как же он сейчас выполняет это свое обязательство? Продолжая поддерживать хаос, слепо ища выхода в старой системе конкуренции, применяя насильственное удушение производства, уменьшая добычу вместо того, чтобы расширять рынок, и субсидируя неисправные копи вместо того, чтобы их закрывать, выбрасывая на улицу сотни, тысячи рабочих, тех, кто создает богатство страны. Предупреждаю вас: вы еще можете, конечно, в течение короткого времени продолжать в таком же духе, но это неизбежно приведет к полному угнетению рабочих и разорению народа в целом.

Голос его звучал громче:

– Вы больше не сможете для оживления промышленности высасывать кровь из жил шахтёров. Их жилы ссохлись и побелели. Нищенская оплата труда и голод существуют в горнопромышленных районах постоянно с начала войны, и всё это время член Палаты, который только что выступил до меня, твердил стране, что нам надо только убить достаточное количество германцев, чтобы жить затем в мире и благоденствии до конца своих дней. Так пусть же парламент поостережётся обрекать шахтёров на дальнейшие годы страданий!

Дэвид снова остановился и после паузы заговорил убеждающим, почти молящим тоном:

– Этот предлагаемый нам законопроект в сущности признает, что рудники частных владельцев-одиночек не могут выдержать конкуренции с большими объединениями. Разве это уже само по себе не указывает на необходимость национализации промышленности? Палата не может остаться слепой к тому факту, что имеется разработанный великий план, который устранит расточение богатств страны, даст возможность работать с высочайшей производительностью, снизит себестоимость и цены, вызовет большое потребление электрической энергии. Почему же наше рабочее правительство игнорирует этот план, предпочитая поддерживать капиталистические объединения? Почему правительство не заявит смело: «Мы намерены раз навсегда покончить с беспорядком, который оставлен нам в наследство нашими предшественниками. Мы навсегда уничтожим систему, которая привела нас к этому хаосу. Мы передадим в собственность всего народа горные разработки и будем управлять ими на благо всей стране».

Последняя пауза, и затем голос Дэвида поднялся до высочайшего пафоса страстной мольбы.

– Я призываю Палату, во имя чести и совести, пересмотреть вопрос, о котором я говорил сейчас. И до голосования я обращаюсь особенно к моим товарищам по партии, вошедшим в правительство. Я заклинаю их не изменять рабочим и тому движению, которое привело их сюда. Я умоляю их вновь обдумать своё решение, отказаться от этой паллиативной меры, выполнить свои обязательства и внести честный проект национализации. Если мы потерпим поражение в этих стенах, мы можем обратиться за полномочиями ко всему народу. Я прошу вас, умоляю добиваться их во всеоружии этого доблестного поражения.

Когда Дэвид сел на своё место, в зале наступило полное молчание, молчание нерешительное и вместе напряжённое. Речь произвела впечатление. Но затем Беббингтон тоном холодного безразличия бросил следующие слова:

– Уважаемый представитель Слискэйльского района, очевидно, полагает, что правительству национализировать копи так же легко, как ему получить разрешение держать собаку.

По залу прошелестел неуверенный, неловкий смешок. Потом произошло историческое выступление достопочтенного Бэзиля Истмена. Этот член Палаты, молодой консерватор из центральных графств, в свои редкие посещения Палаты всё время находился в дремотном состоянии, как будто страдал наследственной сонной болезнью. Но он обладал одним резким талантом, за который его и ценили в партии тори. Он умел в совершенстве подражать крикам различных животных. И сейчас, очнувшись от обычной сонливости при слове «собака», он выпрямился на стуле и вдруг завизжал, залаял, подражая встревоженной гончей. Палата дрогнула, затаила дыхание и вслед затем захихикала. Хихиканье становилось громче, перешло в смех. Палата гремела восторженным хохотом. Несколько человек поднялось, комиссия поставила вопрос на голосование. Критический момент прошёл благополучно. Когда делегаты повалили в кулуары, Дэвид, никем не замеченный, вышел на улицу.

XIX

Дэвид направился в Сент-Джемс-парк. Шёл быстро, как идут по какому-нибудь делу, слегка вытянув вперёд голову, глядя прямо перед собой. Он и не заметил, как пришёл в парк, он думал только об одном: о своём провале.

Он не испытывал ни унижения, ни досады по поводу этого провала, – одну только большую печаль, как груз пригибавшую к земле. Ни заключительный выпад Беббингтона не уязвил его, ни глумление Истмена и хохот Палаты не вызвали в нём никакого озлобления. Мысли его устремлялись куда-то вперёд к какой-то отдалённой точке, где они сосредоточивались и излучали печаль, – и печаль эта была не о себе.

Он вышел из парка к арке Адмиралтейства, так как машинально сделал круг по главной аллее, и тут шум уличного движения проник в его сознание сквозь эту сосредоточенную печаль. Он стоял некоторое время, наблюдая бурлившую вокруг жизнь, спешивших куда-то мужчин и женщин, поток такси, омнибусов, автомобилей, которые мчались перед его глазами в одном направлении, все ускоряя ход и гудя, словно каждый из них отчаянно старался опередить другие. Они протискивались один мимо другого, использовали все свободное пространство до последнего дюйма и мчались все по одному направлению, как бы совершая круговорот.

Дэвид смотрел, и тоска все сгущалась в его печальном взгляде. Бешеный бег автомобилей был как бы символом человеческой жизни, этого движения в одном направлении. Все вперёд да вперёд, вперёд да вперёд. Всегда в одном направлении. И каждый – сам по себе.

Он изучал лица спешивших мимо мужчин и женщин, и в каждом чудилось ему странное напряжение, словно каждое из этих лиц было поглощено созерцанием интимной, отдельной жизни, происходившей внутри человека, – и ничем больше. Одного занимали только деньги, другого еда, третьего – женщины. Первый отнял сегодня пятьдесят фунтов у другого человека на бирже – и был доволен, второй вызывал в своём воображении раков, и паштет, и спаржу и силился решить, что ему более по вкусу, а третий взвешивал мысленно свои шансы на обольщение жены компаньона, которая вчера вечером за обедом улыбалась ему весьма многозначительно. Дэвида вдруг поразила ужасная мысль, что каждый человек в этом мощном стремительном потоке жизни живёт своими собственными интересами, своей личной радостью, личным благополучием. Каждый думает только о себе, и жизнь других людей для него – лишь дополнительные аксессуары его собственного существования, не имеющие значения: важно лишь всё, что касается его самого. Жизнь других людей значила для каждого кое-что лишь постольку, поскольку от неё зависело его счастье, и каждый готов был принести в жертву счастье и жизнь других, готов был надувать, мошенничать, истреблять, уничтожать во имя своего личного блага, личных выгод, во имя себя самого.

Эта мысль убивала Дэвида. Он хотел уйти прочь от неё и от бешеного круговорота уличного движения. И торопливо зашагал дальше.

Он пошёл по Гей-Маркет. На Гей-Маркет на углу Пентон-стрит стояли и пели несколько рабочих, группа из четырёх человек. Дэвид узнал в них углекопов. Они стояли друг против друга, все молодёжь, и сблизили головы так, что их лбы почти соприкасались. Они пели песни на уэльском наречии. Это были молодые углекопы из Уэльса: доведённые до полной нищеты, они пели на улицах, а мимо них проносилось все богатство, вся роскошь Лондона.

Песня была допета, и один из рабочих протянул коробку. Да, видно было, что это шахтёр. Он был гладко выбрит, его костюм, хоть и убогий и нескладный, был опрятен, – словно он старался подтянуться, не опускаться, удержаться от падения в ту трясину, что ожидала его. Дэвид различал мелкие синие шрамы – следы шахты – на этом чистом, гладко выбритом лице. Он положил в коробку шиллинг. Рабочий поблагодарил без подобострастия, и Дэвид с ещё большим унынием подумал: может быть, этот шиллинг поможет больше, чем все его усилия, и стремления, и речи за последние пять лет?

Медленно направился он к станции подземки на Пикадилли.

Придя туда, взял билет и сел в первый поезд. Напротив него сидел рабочий, читая вечернюю газету, читая его речь, появившуюся в последних выпусках. Рабочий читал медленно, сложив газету маленьким квадратиком, пока поезд громыхал через тёмные гулкие туннели подземной дороги. Дэвиду сильно хотелось спросить у этого человека, что он думает о его речи. Но он не спросил.

На станции Бэттерси он вышел и пошёл к Блоунт-стрит. Входя в дом № 33, он почувствовал, что устал, и с некоторым облегчением поднялся по лестнице, устланной истёртым ковром. Но миссис Такер остановила его на полдороге, появившись в открытой на лестницу двери своей гостиной и заговорив с ним. Дэвид повернулся к ней лицом.

– Вас вызывала по телефону доктор Баррас, – сообщила хозяйка. – Она звонила несколько раз, но ничего не хотела передать через меня.

– Благодарю вас, миссис Такер.

– Она сказала, чтобы вы позвонили ей, как только придёте.

– Хорошо.

Он подумал, что Хильда звонила, чтобы выразить ему сочувствие, и, благодарный за это, он, однако, не был склонен выслушивать утешения. Но миссис Такер настаивала.

– Я обещала доктору Баррас, что вы позвоните ей в ту же минуту, как приедете.

– Да, да, хорошо, – сказал опять Дэвид и подошёл к телефону, тут же на площадке. Когда он вызывал номер телефона Хильды, он услышал, как удовлетворённо щёлкнула дверь миссис Такер.

Дозвониться к Хильде удалось не сразу, но, как только их соединили, Хильда ответила. Секунду длился звонок, и затем раздался голос Хильды. Она, очевидно, сидела в ожидании у телефона.

– Алло! Хильда, вы?

Голос Дэвида, помимо его воли, звучал равнодушно и устало.

– Дэвид! Я весь день пыталась вас поймать!

– Слушаю.

– Мне нужно вас видеть сегодня, сейчас.

Он медлил.

– Простите, Хильда, но я несколько устал. Может быть, вы позволите…

– Это необходимо, – перебила она. – Очень важно. Сейчас.

Пауза.

– Но в чём же дело?

– Не могу объяснить по телефону. – Она помолчала. – Дело касается вашей жены.

– Что?!

– Да.

Он стоял с телефонной трубкой в руке, как наэлектризованный. Исчезла усталость, безразличие, все.

– Дженни, – сказал он как бы про себя.

– Да, – подтвердила Хильда.

Снова мгновение без слов, потом Дэвид заговорил быстро, почти бессвязно:

– Вы видели Дженни? Где она? Говорите же, Хильда. Вам известно, где Дженни?

– Да, известно, – донёсся ответ Хильды, и снова в душе Дэвида все всколыхнулось.

– Так скажите же! Почему вы не можете мне сказать?

– Вам надо прийти ко мне, – отвечала она ровным голосом. – Или, если хотите, я приду к вам. По телефону мы об этом разговаривать не можем.

– Ну, хорошо, хорошо, – торопливо согласился он. – Я сейчас приеду.

Он повесил трубку и бегом спустился по лестнице, по которой только что так медленно поднимался. Наняв на Булл-стрит проезжавшее такси, он помчался к дому, где жила Хильда. Через семь минут он звонил у её двери.

Прислуги не было дома, и Хильда открыла сама. Он жадно смотрел на неё, чувствуя, что сердце у него глухо колотится от этой спешки и волнения. Он изучал лицо Хильды.

– Ну? – сказал он быстро.

Он почти надеялся, что Дженни окажется здесь, у Хильды. Может быть, поэтому Хильда и просила его приехать к ней?

Но Хильда покачала головой. Лицо её было бледно и печально. Она ввела его в комнату, окно которой выходило на Темзу, и села, не глядя на него.

– В чём же дело, Хильда? – спросил он. – Случилось что-нибудь неприятное?

Она сидела совершенно неподвижно и прямо в своём строгом тёмном платье. Чёрные волосы, зачёсанные назад, открывали бледный лоб, красивые бледные руки лежали на коленях, выделяясь на тёмном платье. Казалось, что она боится заговорить, и она, действительно, боялась. Но, наконец, сказала:

– Дженни сегодня пришла ко мне в клинику.

– Она больна? – лицо Дэвида выразило тревогу.

– Да, больна.

– И она в больнице?

– Да, в больнице.

Молчание. Живая радость сразу сменилась острой болью. Клубок подкатился к горлу.

– А чем она больна? – спросил он. – Неужели серьёзно?

– Да, боюсь, что довольно серьёзно, Дэвид.

Хильда все ещё не глядела на него.

– Она сегодня днём пришла ко мне на амбулаторный приём. Она не подозревает, что так серьёзно больна. Она просто обратилась ко мне, так как меня она знает…

– Но это опасно? – допытывался Дэвид с испугом.

– Да… внутренняя опухоль… Думаю, что опасно.

Он смотрел широко открытыми глазами на Хильду, но видел не её, а Дженни, бледную маленькую Дженни, и в глазах его была тревога и глубокая нежность.

Он сделал инстинктивное движение:

– Я сейчас иду в больницу. Не буду терять ни минуты. Вы пойдёте со мной или мне одному идти?

– Погодите, – сказала Хильда.

Он остановился на полпути к двери. Теперь у Хильды побелели даже губы. Она была в ужасном замешательстве.

– Мне не удалось поместить Дженни в клинику святой Елизаветы, – сказала она. – Я сделала всё, что могла, но не удалось. Видите ли, есть причина… мне пришлось отослать её… – устроить её в другой больнице… пока.

– В какой?

Хильда, наконец, взглянула на него. «Всё равно, рано или поздно узнает», – подумала она и сказала:

– В больнице для венериков на Кеннон-стрит.

Дэвид сначала не понял и в каком-то удивлении уставился на смущённое лицо Хильды: но это продолжалось несколько секунд. Неясный крик боли вырвался у него.

– Ничего не поделаешь, я не могла скрыть это от вас, – сказала Хильда и отвела глаза, потому что ей было тяжело видеть, как он страдает. Она стала смотреть в окно на реку, катившую свои воды внизу. Река текла бесшумно, и в комнате стояла тишина. Тишина длилась долго, долго, пока не заговорил Дэвид.

– Меня пустят к ней?

– Да, я могу это устроить. Позвоню туда сейчас.

Она запнулась, все ещё не глядя на него.

– Или, может быть, хотите, чтобы я поехала с вами?

– Нет, Хильда, я пойду один, – пробормотал Дэвид.

Он стоял, пока Хильда разговаривала по телефону с врачом больницы, и когда она сказала, что всё устроено, он торопливо поблагодарил её и вышел. У него подкашивались ноги. Одну минуту ему казалось, что он сейчас упадёт в обморок, и он прислонился к окружавшей дом балюстраде. Ему было ужасно неприятно. Он боялся, что Хильда выглянет из окна и увидит его, но ничего не мог с собой поделать. В одной из нижних квартир граммофон играл: «Ты сердца моего отрада». Эту песенку теперь повсюду играли и пели, весь Лондон помешался на ней.

Дэвид вспомнил, что он с утра ничего не ел, и подумал: «Надо поесть, иначе мне может стать дурно в больнице».

Он выпустил холодные железные острия перил, за которые ухватился было, и прошёл по набережной до находившейся там кофейни. Это был, собственно, приют извозчиков. Хозяин, заметив, должно быть, что Дэвид чувствует себя нехорошо, принёс ему горячего кофе с сэндвичем.

– Сколько? – спросил Дэвид.

– Пять пенсов, – ответил хозяин.

Всё время пока Дэвид пил кофе, закусывая сэндвичем, граммофонный мотив не выходил у него из головы.

Больница для венериков. Она была недалеко от кофейни, и такси быстро доставило его туда. Он сидел, сгорбившись, в чистеньком, новом такси с пучком жёлтых бумажных цветов в металлической вазе. В такси слабо пахло духами, – духами и папиросами, – и казалось, что это жёлтые бумажные цветы благоухают духами и дымом.

Швейцар венерической больницы на Кеннон-стрит был старый человек в очках. От старости он был медлителен и, несмотря на переговоры Хильды по телефону, задержал Дэвида у входа. Дэвид ожидал в вестибюле, пока старик звонил по внутреннему телефону в палату. Пол был выложен красными и голубыми плитками, а края его загибались к стенам так, чтобы помешать скопляться пыли.

Медленно провизжал лифт, и Дэвид очутился перед дверью в палату. Там внутри была Дженни, его жена. Сердце его билось так часто, что он задыхался. Он последовал за сестрой в палату.

Это была длинная, прохладная и белая комната, с узкими белыми койками вдоль стен. Всё здесь было ослепительно бело и в каждой ослепительно-белой постели лежала женщина. А в голове у Дэвида граммофон продолжал наигрывать: «Ты сердца моего отрада».

Дженни. Наконец-то, Дженни, его жена, на последней койке, в последней белоснежной постели, за красивой белой ширмой. Лицо Дженни, такое знакомое и любимое, появилось перед его глазами, среди красивой и странно внушительной белизны палаты. Сердце в нём перевернулось, дышать стало ещё труднее. Он весь дрожал.

– Дженни! – шепнул он.

Палатная сестра бросила на него только один взгляд и вышла. Губы сестры были поджаты, бедра колыхались.

– Дженни, – шепнул он вторично.

– Я так и думала, что ты придёшь, – сказала она и слабо улыбнулась ему своей прежней, вопросительной и заискивающей улыбкой.

У Дэвида сжалось сердце, он не мог вымолвить ни слова и тяжело опустился на стул у койки. Больнее всего поразило его выражение глаз Дженни. Оно напоминало взгляд побитой собаки. Щеки её покрылись сеткой тонких красных жилок, губы были белы. Она всё ещё была хороша и лицом не постарела, но это красивое лицо уже несколько обрюзгло. На нём был трагический отпечаток истасканности.

– Да, – повторила она, – я так и думала, что ты придёшь. Как забавно вышло, что я пришла к доктору Баррас, но когда я заболела, мне не хотелось обращаться к кому-нибудь чужому. Про Хильду Баррас я слыхала. И потом в Слискэйле мы были с ней знакомы и… Ну, вот я и пошла к ней! И потом я подумала, что ты наверно придёшь меня навестить.

Дэвид видел, что она рада его приходу. В Дженни не замечалось и следа того мучительного чувства, которое снедало его. Лицо её выражало удовольствие, смешанное с лёгким раскаянием. Дэвид сделал над собой усилие и заговорил:

– Хорошо тебе здесь? – спросил он.

Она покраснела, немного стыдясь того, что в старые времена назвала бы «своим положением», и сказала натянуто:

– О да, очень хорошо. Конечно, это бесплатная больница. Но сестра у нас такая милая. Настоящая леди.

Голос у Дженни был несколько сиплый. Один из зрачков был расширен и казался чернее и больше другого.

– Я рад, что тебе тут хорошо.

– Да, – продолжала она. – Впрочем, я никогда не любила больниц. Помню, когда папа сломал ногу… – она улыбнулась Дэвиду, и эта улыбка резнула его по сердцу, – эти заискивающее выражение побитой собаки! Он сказал тихо:

– И хоть бы ты раз написала мне, Дженни!

– Я читала про тебя. Так много читала о тебе в газетах. И знаешь, Дэвид, – она вдруг оживилась, – знаешь, раз ты на улице прошёл мимо меня. На набережной. Ты прошёл так близко, что чуть не задел меня.

– Почему же ты меня не окликнула?

– Видишь ли… Сначала я хотела, потом раздумала… – Дженни снова немного покраснела. – Понимаешь, со мною был один знакомый.

– Понимаю.

И, помолчав, Дэвид сказал:

– Так ты жила в Лондоне.

– Да, – подтвердила она смиренно, – я ужасно полюбила Лондон. Его рестораны, и магазины, и всё такое… Жилось мне хорошо, даже очень хорошо. Я бы не хотела, чтобы ты думал, что мне всё время не везло. Бывали и хорошие времена, и очень часто.

Дженни замолчала и протянула руку за стоявшей у постели чашкой, из которой поят больных. Дэвид торопливо взял поилку и подал ей.

– Какая забавная! – заметила она. – Совсем как маленький чайничек!

– У тебя жажда?

– Нет, но что-то с желудком неладно. Это скоро пройдёт. Доктор Баррас сделает мне операцию, когда я окрепну. – Она говорила это почти с гордостью.

– Разумеется, Дженни.

Она отдала обратно поилку и при этом посмотрела на Дэвида. Что-то в его взгляде заставило её опустить глаза. Оба молчали.

– Ты прости меня, Дэвид, – сказала она наконец, – прости, если я поступила с тобой нехорошо.

Слёзы выступили на глазах Дэвида. С минуту он не был в состоянии говорить, потом сказал шёпотом:

– Выздоравливай, Дженни, это единственное, чего я хочу.

Она спросила глухо:

– Ты знаешь, какая это палата?

– Да.

Молчание. Потом Дженни:

– Меня от этого вылечат до операции.

– Конечно, Дженни.

Новая пауза. Потом Дженни вдруг заплакала. Она плакала тихо, в подушку. Из глаз, напоминавших глаза побитой собаки, тихо бежали слёзы.

– О Дэвид, – всхлипывала она, – мне стыдно смотреть на тебя.

Вошла сестра.

– Уходите, уходите, – сказала она. – Я думаю, на сегодня довольно.

И стояла, бесстрастная, суровая.

Дэвид сказал:

– Я опять приду, Дженни. Завтра.

Дженни улыбнулась сквозь слёзы:

– Да, приходи завтра, Дэвид, непременно приходи!

Он встал. Нагнулся и поцеловал её.

Сестра проводила его до вертящейся двери. Сказала холодно:

– Вам бы следовало знать, что вряд ли благоразумно целовать кого-нибудь в этой палате.

Дэвид ничего не ответил. Вышел из больницы. На Кеннон-стрит шарманка играла «Ты сердца моего отрада».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю