Текст книги ""Фантастика 2026-93". Компиляция. Книги 1-26 (СИ)"
Автор книги: Рафаэль Дамиров
Соавторы: Тимур Машуков,Дмитрий Дорничев,Оливер Ло,Иван Басловяк
Жанры:
Боевое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 141 (всего у книги 343 страниц)
Глава 7
Глава 7
Воздух в сенях главных хором вибрировал от непривычной, но такой желанной жизни – тихим гулом призрачной челяди, скрипом половиц под невесомыми шагами, отдаленным перезвоном посуды. Эта ожившая память была и бальзамом, и шипом в сердце. Она напоминала о том, что было, и о том, что навсегда утрачено.
Рядом со мной появилась одна из служанок-кикимор, принявшая облик степенной женщины в белом платочке. Она молча присела в почтительном поклоне, а затем обратилась к Веге, указывая узкой, костлявой рукой вглубь покоев:
– Госпожа, пройди-ка со мной. Там банька истоплена, да и платье дорожное сменить не мешает. Смой с себя пыль чужеземную.
Вега посмотрела на меня, и в ее глазах читался вопрос. Она не хотела уходить, чувствуя, что происходит что-то важное, что-то, что касается самых потаенных струн моей души.
– Иди, – тихо сказал я ей, и моя улыбка была, наверное, усталой и печальной. – Ты в безопасности. Это мой дом и мои слуги. Приведи себя в порядок, отдохни. Я… мне нужно побыть одному и посмотреть, все ли на месте.
Она кивнула, доверяя мне, и пошла за кикиморой, которая засеменила впереди, ее силуэт будто растворялся в полумраке коридора. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом, и тогда навалившаяся тишина стала почти осязаемой. Теперь остались только я и призраки моего прошлого.
Я стоял один в просторных, теплых сенях. Мое сердце стучало гулко и неровно, как будто отзываясь на мерный, древний ритм самого дома. Ноги сами понесли меня по знакомому маршруту, тому, что был выучен еще в детстве и не стерся из памяти за прошедшие столетия. Дубовые половицы, отполированные до зеркального блеска бесчисленными шагами, мягко пружинили под ногами. Резные дверные проемы, гобелены на стенах, изображающие славные деяния предков, – все было таким же, каким я оставил. Будто время здесь и впрямь замерло, ожидая моего возвращения, чтобы вновь пуститься в бег.
И вот я остановился перед ней. Дверь в мои покои. Простая, из темного мореного дуба, с тяжелой железной скобой вместо ручки. На ней не было ни замков, ни засовов – только вырезанный в центре наш родовой знак: волк, казалось, смотревший прямо в душу. Я поднял руку. Пальцы дрогнули, зависнув в сантиметре от древесины. Что я увижу за ней? Пустоту? Забвение? Или ту самую комнату, из которой некогда ушел навсегда?
Собрав волю в кулак, я нажал на скобу. Дверь отворилась беззвучно, послушно, будто ее только вчера смазывали гусиным жиром.
И я застыл на пороге, будто боясь сделать шаг внутрь.
Воздух, ударивший в лицо, был сухим и пахнущим тем же, чем и тысячу лет назад: воском, деревом, сушеными травами в подушечке-саше и едва уловимым ароматом кожи переплетов и стальных клинков. Комната была не просто нетронутой. Она была живой. Здесь не было ни пыли, ни запустения. Все стояло на своих местах.
Широкий дубовый стол у окна, заваленный свитками и чернильницами. Притаившийся в углу деревянный сундук, в котором хранились мои юношеские доспехи. Полки с книгами, их корешки все так же ровно стояли в ряд. На стене висел мой первый настоящий меч, и лезвие его, как и тогда, отсвечивало холодной сталью. Даже воск в массивной медной свече на столе казался нетронутым.
Будто я вышел отсюда вчера. Будто все эти века, все страдания, все падения и возрождения были лишь долгим, кошмарным сном, от которого я наконец очнулся.
Я развернулся и вышел. Сюда я еще вернусь, но сейчас я хотел увидеть другую комнату, которая в этот миг для меня была важней всего. Ноги сами понесли меня дальше по коридору, к той двери, что была чуть дальше моей. Более легкой, резной, с изображением птиц и цветов. К двери в комнату моей младшей сестры. Насти.
Сердце заколотилось уже не от волнения, а от нарастающей, леденящей душу тоски. Рука снова дрогнула, когда я взялся за ручку. Я боялся. Боялся того, что увижу. Вернее, того, что не увижу. Боялся пустоты. Следов чужого присутствия. Забвения.
Я глубоко вдохнул и решительно толкнул дверь.
И мир перевернулся.
Комната была такой же нетронутой, как и моя. Но если в моей царил дух воина, ученика, будущего князя, то здесь все дышало детством. Милым, беззаботным, безвозвратно утерянным.
Солнечный свет (ибо здесь, в этом зачарованном месте, всегда стоял мягкий, ровный свет) падал на аккуратную кроватку, застеленную лоскутным одеялом, которое с такой любовью шила наша мать. На резном столике стояла кукольная колыбелька из бересты, а рядом – глиняная свистулька в виде птички, которую я ей вырезал, кажется, на ее седьмое рождение. На лавке у стены были аккуратно разложены платья. Я провел по ним взглядом, и у меня перехватило дыхание.
Это были не одежды юной девушки, невесты на выданье. Это были платьица девочки. Десяти, от силы одиннадцати лет. То самое, синее, в белую крапинку, в котором она так любила бегать по саду. Вон то, зеленое, праздничное, с вышивкой у ворота… Почему они здесь? Почему не изменились? Потому что таковой она и осталась в памяти этого дома? В моей памяти? Застывшим во времени ребенком, каким я ее оставил?
Игрушки. Некоторые из них я сделал своими руками. Деревянный конь с гривой из настоящего конского волоса. Неуклюжий медвежонок, которого я долго вырезал, пока не порезал палец. Она тогда так испугалась за меня… Они лежали и стояли на своих местах, будто ждали, что вот-вот дверь откроется, и в комнату ворвется смеющаяся девочка с растрепанными косами.
Я стоял посреди этой святыни моего прошлого, и что-то огромное, тяжелое, острое подкатило к горлу. Глаза затуманились. Я видел ее, ту, маленькую, с ямочками на щеках, с бездонными, доверчивыми глазами цвета летнего неба. Слышал ее звонкий смех, ее бесконечные «братец, а покажи!», «братец, а возьми меня с собой!».
Слезы. Непрошеные, горячие, потекли по моим щекам сами, не спрашивая разрешения. Они капали на чистый, навощенный пол, оставляя на нем темные круглые пятна. Я не пытался их смахнуть. Я стоял и смотрел на этот застывший миг безоблачного счастья, на эту вечную осень моего детства, и печаль, острая, как нож, разрывала мою душу на части. Я оплакивал все потерянные годы. Мою украденную жизнь. Мое одиночество. Ту пропасть, что пролегла между нами – между братом, ставшим легендой, и сестрой, что так и не дождалась его из похода.
Я плакал так горько, что не сразу заметил.
Мой взгляд, затуманенный слезами, скользил по комнате, цепляясь за знакомые черты, и вдруг выхватил нечто инородное. Нечто, чего здесь не должно было быть. На ее кровати, поверх лоскутного одеяла, лежал свиток пергамента. Он был аккуратно свернут и перевязан шелковой лентой нежного, лавандового цвета. И искусно вплетенная в эту ленту, тускло мерцала нить речного жемчуга.
Мое сердце остановилось.
Эту ленту с жемчугом… Я подарил ей. Давным-давно. На один из ее дней рождения. Она тогда так ей восхищалась, носить не хотела, берегла как зеницу ока.
Что она делает здесь? На этой кровати, в этой комнате-призраке?
Все мое горе, вся тоска мгновенно отступили, сменившись леденящим, пронзительным холодом. Кровь застыла в жилах. Я медленно, словно во сне, сделал шаг к кровати. Рука, та самая, что только что дрожала от эмоций, теперь тянулась к свитку с неестественной, пугающей плавностью.
Пальцы обхватили прохладный пергамент. Я почувствовал подушечками шероховатость его поверхности, упругость шелковой ленты. Я развязал ее. Жемчужины мягко звякнули, скатившись на одеяло.
Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Я медленно, почти боясь, развернул свиток.
И прочитал первые строки, написанные уставным, четким, знакомым до боли почерком. Почерком моей сестры. Насти.
Мир сузился до размера пожелтевшего листа пергамента в моих дрожащих руках. Все остальное – комната-призрак, застывшее детство, даже собственная плоть, наполненная молодой силой, – перестало существовать. Были только эти строки. Этот почерк. Ее голос, звучащий в каждой выведенной с любовью букве.
«Дорогой брат. Если ты читаешь это, значит, волхвы правы, и наше Родовое Убежище, наш дворец, вновь обрел своего хозяина. И ты нашел в себе силы вернуться…»
Первые слова ударили по мне, как молотом, подтверждая невероятное. Она знала. Знала о склепе. Знала, что я могу вернуться. И она оставила мне это послание. Словно бросила бутылку в море времени, надеясь, что однажды ее выловлю именно я.
Я опустился на край ее детской кровати, не в силах устоять на ногах. Пальцы впились в пергамент, и я продолжил читать, жадно, с жутким, нарастающим в груди холодом.
Она писала о том, что случилось после. После той последней битвы. Той, что я помнил смутно, как горячечный бред: ярость, боль, лицо генерала Нави, Четырехлистника, его отравленный клинок, пронзивший мою защиту…
«…Мы все думали, что ты погиб, – писала она. – Принесли тебя с поля боя бездыханного. Отец… долго горевал. Мать год носила траур. А я… я была со всеми, но будто осталась одна. Ты бросил меня, и я тебя в этот момент ненавидела. Плакала до тех пор, пока слезы не высохли. Весь Новгород оплакивал своего героя».
Непрошенная слеза упала на пергамент, размывая чернила. Я смахнул ее тыльной стороной ладони, словно кощунствуя, и продолжил читать, торопясь, боясь, что мне может не хватить духа закончить.
«Но круг волхвов нашел способ. Яд был страшен, он пожирал тебя изнутри, но не мог убить окончательно – твоя собственная сила, твоя магия сопротивлялась. Они ввели тебя в сон. Глубокий, как сама Навь. Они рассчитывали, что твое тело, твой дух смогут побороть яд во сне. Годами мы ждали. Я приходила к тебе, говорила с тобой, рассказывала обо всем… Но ты не просыпался. Шли годы, десятилетия… Ты оставался ни жив, ни мертв. И тогда было решено поместить тебя в родовой склеп. Скрыть от всех. Чтобы твой вечный сон не смущал умы и не стал яблоком раздора. Волхвы поставили чары: если ты сможешь ожить, то сможешь и выйти. А если яд победит, и ты превратишься в нежить… чары уничтожили бы твое тело. Это был жестокий выбор, братец, но иной надежды не было».
Так вот откуда этот многовековой сон. Не проклятие, не магия врага. Попытка спасти. Отчаянная, долгая, и в итоге… почти увенчавшаяся успехом. Я выжил. Я победил яд. Правда, ценой столетий беспамятства и долгого, унизительного пути к себе.
Я перевернул страницу, и мое дыхание перехватило. Она писала о жизни. О своей жизни, которая кипела, пока я спал.
«Мы закрыли главный разрыв Нави, братец. Твоей жертвой был куплен шанс, и мы им воспользовались. Твои друзья, твоя дружина… они сделали это. Навь отступила. Новгород был спасен».
Гордость, острая и горькая, смешалась с болью. Я не увидел этого. Не разделил с ними победу.
«А я… я росла. Стала княжной. И вышла замуж. За Яромира, сына полоцкого князя Всеслава. Он был добр и смел. И у нас… у нас родились дети. Близнецы, братец. Сын и дочь».
Слезы текли по моему лицу уже ручьями, но я не мог оторваться. У меня есть племянник. Были. Племянница. Часть моей крови, моей семьи, продолжилась в них.
«Сына я назвала Мстиславом. В твою честь. В надежде, что он будет таким же сильным и благородным, как его дядя, о котором я ему всегда рассказывала».
Имя. Мое имя. Она дала его своему сыну. Этот поступок, эта бесконечная вера и любовь, обожгли меня сильнее любого пламени. Я сглотнул ком в горле, пытаясь прочесть дальше, но буквы расплывались.
«А у наших родителей… знаешь, случилось чудо. Спустя годы после твоего упокоения, у них родился еще один сын. Младший брат наш, Святослав. Он вырос могучим воином. Стал великим князем. Он правил долго и мудро, продолжив нашу династию».
У меня был брат. Младший брат. О котором я ничего не знал. Чью жизнь, чьи победы и печали я пропустил. Целая ветвь рода, выросшая и укрепившаяся в моем отсутствии.
Она писала дальше. О радостях – первых шагах маленького Мстислава, о свадьбе дочери, о походах Святослава. О горестях – о смерти мужа, Яромира, о болезнях, о невзгодах, что неизбежны в долгой жизни. Она писала о том, как хранила память обо мне. Как заставляла летописцев вписывать мои подвиги, как поддерживала легенды, не давая Новгороду забыть того, кто отдал за него все.
И сквозь все это, сквозь описание целой прожитой жизни, красной нитью проходила одна, пронзительная нота – надежда.
'Мы ушли из дворца – Новгород был разрушен ордой мертвяков. В один момент мы не справились – расслабились, если честно. Думали, закрыли все разрывы, а Навь просто копила силы и когда ударила, мы не были готовы. Теперь мы перебрались в новый дворец, а этот запечатываем силой рода. Для всех остальных он будет сокрыт, и через век люди и не вспомнят, что он когда-то тут был. Он будет ждать своего хозяина.
Я всегда верила, братец. Всегда. Что ты не мог просто так уйти. Что однажды чары рассеются, и ты найдешь дорогу домой. Поэтому я оставляю это письмо здесь, в нашем Убежище, где время не властно. Если духи дома впустили тебя, и ты читаешь эти строки… значит, я была права. Значит, ты вернулся. И я молю предков и даже проклятых богов, чтобы у тебя было время прожить свою жизнь. Найти свой путь. И, быть может, однажды… ты встретишь моих потомков. Расскажешь им обо мне. И о нас'
Она подписала его просто: «Твоя сестра, Настя. Любящая тебя всегда».
Я дочитал. Последнее слово острым ножом резануло мое сердце, и я откинул голову назад, уставившись в резные потолочные балки, за которыми ничего уже не видел. Свиток выпал из моих ослабевших пальцев и мягко упал на одеяло.
Тишина.
Глубокая, всепоглощающая тишина зачарованного терема, нарушаемая лишь трепетом моего сердца.
А потом из моей груди вырвался звук. Не крик. Не стон. Вой. Долгий, пронзительный, животный вой, в котором смешалась вся накопившаяся за столетия боль, горечь утрат, радость узнавания и сокрушительная тяжесть правды.
Это был вой по всем тем, кого я не увидел. По родителям, так и не увидевшим, как их старший сын женится, растит своих детей. По сестре, прожившей долгую жизнь, в которой мне было отведено место лишь в памяти ее сердца. По брату, которого я никогда не знал. По племянникам, чьи лица я никогда не увижу. По собственной судьбе, переписанной ядом и долгим сном.
Этот звук, полный невыразимой печали и горя, разорвал идеальную, нетленную тишину княжеского терема. Он эхом прокатился по пустым залам, заставив на мгновение замереть даже призрачных слуг. Он был воплем души, которая пробилась сквозь тьму, обрела невероятную силу и молодость, но осознала, что самая страшная битва проиграна не на поле брани, а в безжалостных тисках времени.
И я сидел, сгорбившись, в комнате своей десятилетней сестры, великий князь с силами, которым не было равных в этом мире, и четырьмя образами стихий в груди, и плакал как ребенок. Потому что понял: каким бы могущественным я ни стал, я опоздал. Опоздал на целую жизнь.
Глава 8
Глава 8
Тишина, что воцарилась после моего вопля, была густой и тяжкой, как смола. Я сидел на краю кровати, вцепившись пальцами в лоскутное одеяло, и смотрел в одну точку на полу, где слезы оставили темные, безобразные пятна. Свиток лежал рядом, будто ящерица, свернувшаяся от опасности. Правда, которую он нес, была опасней любого клинка. Она не ранила плоть – она выжигала душу. Все, что я так старательно от себя отдалял, все, во что не позволял себе верить, обрушилось на меня с чудовищной, неоспоримой ясностью. Я был реликвией. Артефактом из прошлого, чья настоящая жизнь осталась там, за гранью многовекового сна.
Я не слышал, как дверь приоткрылась. Не видел, как в щель проскользнула тень. Но почувствовал – древнюю, спокойную, несуетную энергию, знакомую до боли. Я поднял голову.
В дверном проеме появился Антип. Домовой. Хозяин. Он стоял неподвижно, его коренастая фигура в рваном зипуне казалась вырезанной из самого сумрака комнаты. Его глаза, два тлеющих уголька, были устремлены на меня. Он не выражал ни жалости, ни осуждения. Просто ждал. Стоял и ждал, как ждал все эти долгие годы.
Мы смотрели друг на друга – князь, потерявший время, и дух, для которого время было лишь одним из измерений дома. Наконец, я выдохнул, и этот выдох был похож на стон.
– Говори, Антип. Я тебя слушаю.
Он сделал шаг вперед, его ступни не издали ни звука на полированных половицах.
– Как вы жили это время? – спросил я, и голос мой был хриплым от слез. – Что видели?
Антип медленно покачал своей лохматой головой.
– Спали, княже, – поклонился он, и его голос был похож на скрип старого дерева. – Не было нас. Не было ни кикимор, ни шишиг, ни банников. Только тень да пыль. Лишь кровь Инлинга, твоя кровь, могла пробудить нас ото сна. Разжечь очаг, впустить жизнь в стены.
Он помолчал, его угольки-глаза словно разгорелись чуть ярче.
– Но мы – духи. Мы связаны с миром иначе. Мы – память дома, память земли. И даже во сне мы ведали. Ведали все, что творилось в мире. И что было в нем.
Он смотрел на меня, и в его взгляде читалась вся тяжесть этого знания. Тысячелетнего знания.
– Расскажи мне все, – тихо попросил я и похлопал ладонью по одеялу рядом с собой. – Садись.
Антип на мгновение замер, словно оценивая уместность такого фамильярного жеста. Затем, с достоинством, подобающим его статусу, он тяжело опустился на указанное место. Кровать слегка прогнулась под его весом, хотя плоти в нем, казалось, не было. От него пахло сухой травой, теплом печи и старой, мудрой тайной. Домовой – самая близкая нечисть к человеку. И если с ним ладить, не забывать, уважать его труд, то и дом будет полной чашей, и защита вокруг него встанет такая, что иным богам сходу не проломить. На своей земле, в своем доме, старый Антип был посильнее многих небожителей.
И он начал рассказ. Его голос был монотонным, лишенным эмоций, как будто он перечислял давно известные факты. Но за этими фактами стояла бездна.
– Война, княже, – начал он. – Та война, на которой ты пал, не закончилась с твоим сном. Она длится. Тысячу лет длится. Война с восками Нави. С мертвяками.
Он говорил о веках, что пролетели как один миг. Как после моей «гибели» и закрытия главного разрыва, Навь не успокоилась. Она искала новые щели, новые слабые места в Яви. Как изводила она целые страны. Цветущие царства, о которых я читал в старых летописях, пали, не выдержав нескончаемого натиска живых мертвецов, которых не брала сталь, а лишь магия и чистое серебро. Их столицы теперь – безмолвные курганы, заселенные костлявыми стражами. На их руинах возникали новые государства, уже изначально заточенные под войну – с крепостями, где вместо каменных стен были сплетены заклятья, с армиями, где рядом с воином стоял жрец, посылающий очищающий огонь.
Он рассказывал, как менялась земля. Как маленькие, враждующие княжества, сплотились в могучую Российскую империю. Как ее князья, Инлинги сначала стали царями, а их потомки императорами, вели эту тихую, отчаянную войну на всех рубежах. Как пушки и мушкеты соседствовали с обережными знаками, а генералы консультировались с волхвами. Империя стала щитом, но и щит может дать трещину.
– А потом… потом боги вернулись, – голос Антипа на мгновение стал чуть громче, в нем послышалась тень чего-то, похожего на уважение. – Уставшие от бесконечной борьбы на окраинах мироздания, видя, что мир людей – их мир – вот-вот рухнет под напором Нави, они сошли на землю. Не как владыки, а как… союзники. Последняя надежда.
Они явили себя не в сиянии и громах, а в тихих беседах с избранными. Они принесли знание. Древнее, забытое. Как обезопасить себя, свою божественную сущность, от тлена Нави. И ключом… ключом стали люди.
– Они создали Божественную Сотню, – продолжал Антип. – Избрали сто юных магов, самых одаренных, самых чистых душой, со всей земли. Не по крови, не по знатности. По силе духа. И каждый из великих богов – Перун, Велес, Макошь, Сварог, другие – даровали им частичку своей силы. Не для того, чтобы те стали новыми богами. А для того, чтобы стать их Живым Щитом. Их клятвенной стражей. Эти юноши и девы… они отринули свою прежнюю жизнь. Они живут в особом святилище, сокрытом ото всех. Их долг – лично охранять богов, быть проводниками их воли в мире и последним рубежом обороны. Они платят за силу своим служением, своей свободой. И это… это держит Навь в узде. Пока.
Я слушал, и мой собственный груз казался мне сейчас песчинкой перед этой вселенской битвой. Война, длящаяся тысячелетия. Боги, вынужденные искать защиту у смертных. Последний оплот в виде сотни детей. Какой бред, да? Они свои шкуры защищали, и никак иначе. Плевать им на смертных, но сказка красивая – не отнять. Да только я-то знаю правду и положу конец их вольнице. Люди не будут больше смазкой в битве с мертвяками Нави, которым они, в общем-то, и не нужны. Но и Навь тут хозяйничать не будет. Я планировал ранее невозможное – перекрыть ход Нави и Прави в наш мир. И я знаю, как это сделать – силенок бы только подкопить. И тогда твари, запертые в своих эгрегорах, сами подохнут, лишившись подпитки веры из Яви. А души людей спокойно будут уходить на перерождение, минуя посредников в виде богов.
– Но чаша весов клонится, княже, – Антип повернул ко мне свою лохматую голову, и в его глазах я впервые увидел нечто, похожее на тревогу. – Граница между миром живых, Правью, и миром мертвых, Навью… она истощилась. Тысячелетия войны, бесчисленные разрывы, темные обряды… она вся в трещинах, как старое стекло. Она трещит по швам. И того гляди… лопнет.
Он сделал паузу, чтобы слова обрели должный, леденящий душу вес.
– И тогда, княже Мстислав, Землю уже ничто не спасет. Ни империи, ни боги, ни Божественная Сотня. Навь хлынет в наш мир нескончаемой рекой, сметая все на своем пути. Смерть станет законом, а жизнь – лишь мимолетным сном перед вечным забвением. Исход битвы, что длится тысячу лет, решится в одном, последнем сражении. И время его… приближается.
Он замолчал. Его рассказ, безрадостный и эпичный, повис в воздухе комнаты. Я сидел, ошеломленный. Моя личная трагедия, моя боль из-за утраченной семьи, вдруг отступила, растворилась в масштабе услышанного. Я был песчинкой, да. Но песчинкой, которая проснулась не вовремя. Накануне конца всего.
Я посмотрел на свои руки. Руки, в которых бушевала сила четырех стихий. Сила, способная крушить, исцелять, нести с невероятной скоростью и защищать с мощью земли. Зачем она мне? Чтобы отбить сестру у жалкого регента? Чтобы занять новгородский престол? Это казалось теперь детской забавой, игрой в песочнице на краю пропасти. Я думал, что у меня есть время, но оказалось, что сильно ошибался.
Антип сидел неподвижно, наблюдая за мной. Он сказал все, что должен был сказать. Дал мне контекст. Масштаб. Показал мне истинный размер доски, на которой мне предстояло сделать свою следующую ставку.
Я поднял голову и встретил его горящий взгляд.
– Что же мне делать, старик? – спросил я, и в голосе моем не было ни слабости, ни отчаяния. Был лишь холодный, выверенный до доли звука вопрос солдата, принимающего новую задачу.
Антип медленно покачал головой.
– Не мне указывать князю Инлингов. Ты – дитя двух миров, господин. Ты спал сном Нави и вернулся в Явь. Ты познал силу смерти и обрел силу жизни. Ты – переменная, которой не было в старых пророчествах. Твой путь – только твой. Но знай: когда стекло треснет, осколки полетят во все стороны. И порезаться может каждый.
Он тяжело поднялся с кровати.
– Дом твой стоит. И пока он стоит, у тебя есть твердыня. А уж как ты ею распорядишься…
Он не договорил, лишь еще раз поклонился и, развернувшись, вышел из комнаты так же бесшумно, как и появился.
Я остался один. Но уже не с грузом прошлого, а с тяжестью будущего. Письмо Насти лежало рядом, напоминая о том, что я уже однажды отдал жизнь за этот мир. И теперь, проснувшись, я видел, что жертва той была лишь каплей в море крови, что пролилась за тысячу лет.
Я посмотрел в окно, на искусственное, вечное небо Убежища. Где-то там, за его стенами, редела граница между мирами. Где-то там сто юных магов несли свою вахту. Где-то там регент Шуйский строил свои жалкие козни.
Ирония судьбы была горькой. Я вернулся, чтобы забрать свое. А обнаружил, что мое – это весь этот мир, висящий на волоске. И моя новая, дарованная силой Высшей нежити молодость, мои четыре образа… быть может, они даны мне не для малой мести, а для великой войны. Войны, которая вот-вот грянет. И в которой отступать будет уже некуда.
Слезы высохли, оставив на лице лишь стянутость кожи и холодную пустоту внутри. Но пустота эта была уже иной. Не беспомощной, а собранной, как сжатая пружина. Горечь и боль от прочитанного никуда не делись, они просто осели на дно души, превратившись в тяжелый, но твердый фундамент для новых решений. Личная трагедия растворилась в глобальной, и это, как ни парадоксально, давало силы. Миру снова угрожала Навь, и я, Мстислав, уже однажды павший в битве с ней, снова был здесь. Не по воле случая. Это была судьба.
Я вернулся в свою комнату, подошел к медному тазу с водой, что стоял у стены на резной подставке. Вода была свежей и прохладной, будто ее только что принесли из родника. Умылся, смывая следы слез и дорожной пыли, ощущая, как холодная влага возвращает ясность мыслям. Затем сбросил с себя поношенную дорожную одежду, пахнущую дымом и чужими ветрами, и облачился в простые, но чистые и мягкие штаны и рубаху из домотканого льна, что лежали на сундуке, будто ждали меня. Ткань пахла солнцем и сушеными травами. Это было не облачение князя, а домашняя одежда. Простая, уютная, своя.
Из комнаты я вышел уже другим человеком. Не сломленным, а перекованным. Принявшим свою судьбу, какой бы горькой она ни была. И первый шаг в этой новой старой жизни был простым и вечным – утолить голод.
Широкие сени были наполнены жизнью. Мимо меня, кланяясь, пронеслись две кикиморы в облике девушек с корзинами, полными лука и моркови. Из-за угла донесся властный голос домового Антипа, отчитывающего кого-то за нерадивость: «…а ящурку в углу опять не замела! Чтоб я больше не видел!».
Я шел, и духи дома расступались, давая дорогу, а в их поклонах я читал уже не просто признание, а нечто большее – надежду. Они знали. Они чувствовали бремя, что легло на мои плечи после разговора с Антипом.
Дверь в трапезную была распахнута настежь, и оттуда лился теплый, соблазнительный свет и плыли умопомрачительные запахи. Я замер на пороге, и меня на миг снова отбросило на тысячу лет назад.
Трапезная. Огромная палата с низкими, массивными потолочными балками, почерневшими от времени и дыма. В центре – длинный-предлинный дубовый стол, накрытый белоснежной скатертью с вышитыми по краям обережными знаками. Вдоль стен стояли лавки, а во главе стола – большое резное кресло, мое, а прежде отцовское. В огромной печи-каменке, сложенной из узорчатых изразцов, весело потрескивали поленья, озаряя комнату живым, танцующим светом и наполняя ее сухим жаром.
И стол… предки, стол!!!
Он ломился от яств. Настоящей, не призрачной еды. Дымились глиняные и деревянные миски, сверкали начищенной медью ковши и братины.
Вот, в центре, на огромном блюде, возлежал целиком зажаренный молочный поросенок, с яблоком в зубах и веточкой петрушки. Рядом – тушка глухаря в темно-золотистой, хрустящей корочке. Дымилась уха, налитая в большой глиняный горшок, – наваристая, с кусками речной рыбы, с дымком от поленьев и пряным духом лаврового листа и перца. Пахло томленой в печи репой и морковью, поданными в сметане с укропом. Стояли миски с пшенной кашей, заправленной топленым маслом, с салом и луком. Лепились груды пышных, румяных блинов, а рядом в глиняных крынках стоял густой, душистый мед и густая сметана, в которой стояла ложка. На отдельном блюде красовались пироги – с капустой, с грибами, с вареньем из морошки. И всюду стояли ковши с квасом, хлебным и кислым, и кувшины с взваром – горячим сбитнем на травах и меду.
И за этим столом, в лучах огня, сидела Вега.
Я застыл, любуясь ею. Она была переодета в простое, но изящное славянское платье из синего льна, подпоясанное красным шерстяным поясом с кистями. Ее волосы, еще влажные от бани, были заплетены в одну толстую косу, лежавшую на плече. Лицо ее, обычно бледное и сосредоточенное, теперь покрылось румянцем, щеки горели алым цветом, а глаза сияли от удивления и смущения. Она сидела на лавке, скромно сложив руки на коленях, и оглядывала этот пир с видом человека, попавшего в сказку. Она была прекрасна. И в этом древнем убранстве, среди этой исконной, простой роскоши, она выглядела своей. Частью этого мира. Моей частью.
Она заметила меня, и ее лицо озарила застенчивая, но счастливая улыбка.
– Мстислав… – произнесла она, и голос ее прозвучал как-то по-новому, чисто и звонко. – Здесь… здесь так, как…
– Дома, – закончил я за нее, подходя к столу. – Да. Дома.
Я обошел стол и опустился в отцовское кресло. Дуб заскрипел подо мной, принимая мой вес, и это был самый приятный звук за последнюю тысячу лет. Вега села рядом, на почетное место справа от меня.
И тут мой желудок, до этого молча терпевший, издал предательски громкое урчание. Я вдруг осознал, как я чудовищно голоден. По-настоящему. Не так, как голодают в пути, перехватывая сухари и вяленое мясо. А так, как голодают, вернувшись после долгой разлуки. Голод, идущий из самой глубины души, требующий не просто пищи, а насыщения самой сутью дома, родной земли, воспоминаний.
Я не стал церемониться. Взяв большой деревянный ковш, я зачерпнул им густой, пахнущий дымом и рыбой навар из ухи и отпил несколько глотков. Жар распространился по телу, согревая изнутри. Затем я отломил кусок ржаного хлеба, еще теплого, с хрустящей корочкой, и макнул его в глиняную мисочку с густой, прохладной сметаной. Простота и совершенство этого вкуса заставили меня закрыть глаза от наслаждения.
Вега, видя мой пример, отбросила последние остатки стеснения. Она наложила себе в миску пшенной каши с салом, попробовала и издала тихий, блаженный вздох. Потом ее взгляд упал на блины. Она взяла один, густо намазала его душистым медом и откусила. Глаза ее закрылись, а на лице расплылась блаженная улыбка.
– Я никогда не ела ничего вкуснее, – прошептала она, облизывая пальцы.
Мы ели. Молча, с жадностью, с наслаждением, которое не требовало слов. Я отрезал себе сочный кусок поросенка с хрустящей шкуркой, наложил горку тушеной репы, взял пирог с грибами. Каждый вкус был взрывом памяти. Вот так, точно так, пахло в гриднице после удачной охоты. Вот этот вкус ржаного хлеба – его пекла старая Мамелфа, ключница моей матери. Этот мед – с наших же, княжеских, пасек в заливных лугах.
Мы ели, и поначалу в трапезной стояла лишь тихая, деловая возня духов-слуг, подносивших новые блюда и уносивших пустые. Но постепенно, по мере того как голод утолялся и на смену ему приходило приятное, тяжелое насыщение, мы начали разговаривать. Сначала односложно, потом все свободнее…









