412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 89)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 89 (всего у книги 299 страниц)

– Нешто я не видел? Нешто я не понимаю? – продолжает Мстислав. – Диавол за твоими грехами явился. Пока душу твою, гнилую, смрадную, не заберет, не уйдет. Сколько еще невинных ты готов загубить, чтобы ее спасти?

– Дядь, пожалей меня…

Мстислав снова замахивается мечом.

Между тем воевода пытается восстановить хоть какое-то подобие порядка, удержать хоть сколько-то бойцов. Зычный рев его разносится над тонущим в хаосе лагерем:

– Стоять, песья сыть! В строй! Вы воины или бабы?! Коли воины – ко мне! В строй! К бою!

Немногие отзываются на этот призыв. Но отзываются – и вот растет возле воеводы строй, ощетинившийся копьями, укрепленный щитами. Две дюжины бритых, чубатых голов, две дюжины храбров, готовых биться даже с тем, кого человеку ни за что не одолеть.

– Не разбегаться! – ревет воевода. – В глаза ему меть! В глаза!

Они метят. Копье, брошенное чьей-то сильной рукой, вонзается Эрлэгу под правую бровь, но демон, даже не дрогнув, вырывает его и отбрасывает прочь. Он нависает над горсткой смельчаков непроглядной рогатой тенью, закрывает звезды. В его бороде извиваются змеи.

Раздвигается строй, выступает вперед воевода, подняв над головой походную икону Божией Матери в простом медном окладе. Он держит ее обеими руками, и больше нет у него никакого оружия – ни меча, ни булавы, ни кинжала.

– Изыди! – рычит воевода на повелителя Преисподней. – Именем Пресвятой Богородицы! Изыди!

Но не остановить Эрлэг-хана. Не запугать Эрлэг-хана. У Богородицы нет власти над ним, и чистый лик ее, исполненный печали, не заставит его отступить. Безжалостным ураганом обрушивается он на отважных дружинников, ломает копья и ребра, крушит щиты и головы, отрывает руки, вырывает еще бьющиеся сердца – и пьет, пьет, пьет горячую кровь. Воевода, до последнего вздоха не поменявший икону на клинок, падает наземь, опрокинутый мощным ударом, – и тут же тяжелая ступня опускается ему на грудь, дробя кости, сминая крепкое, жилистое тело, прежде ни разу не подводившее своего хозяина. Ни крика, ни стона не издает воевода перед смертью, сурово наблюдая остекленевшими глазами за тем, как умирают пошедшие за ним кметы.

Вот последний из них, отбросив щит и топор, бросается на врага с голыми руками и, увернувшись от когтистой пятерни, ловко прыгает ему на брюхо. Уцепившись за бороду чудовища, воин карабкается по массивному туловищу, словно по крепостной стене. Миг – и он уже на груди, выхватывает из-за пояса кривой нож, бьет им резко, без замаха, всаживает по самую рукоять в левую глазницу Эрлэга. В следующее мгновение демон срывает бойца с себя, вздымает его над собой, пронзает рогами. Стонет дружинник, скрипит зубами, пытаясь дотянуться пальцами до жуткой морды своего убийцы, но силы утекают стремительно вместе с кровью, широким потоком льющейся по лбу и щекам Эрлэга прямо в бездонную пасть.

Сны, грехи, мечты и клятвы – все смыто. Все кончено. Тишина. Отбросив тело кмета, хан подземного мира поворачивается к двум последним русичам, оставшимся в опустошенном, разрушенном лагере. Двум князьям, старому и молодому. Мстислав Ярославич прижимает лезвие меча к горлу племянника. Изяслав скулит по-звериному, кусает губы. Глаза его крепко зажмурены.

– Кайся, сучонок, – шипит Мстислав Ярославич ему в ухо. – Пора ответ держать.

Эрлэг приближается, черный силуэт на фоне черного неба. Запах крови бьет в ноздри, кружит голову, заставляет сердце трепетать от ужаса и жажды. Он настолько густой, что кажется осязаемым. Проведи рукой в воздухе – всколыхнешь медно-соленую волну.

– Ты пришел за ним! – кричит Мстислав Ярославич в надвигающийся мрак. – Забирай же и оставь нас в покое!

Его голос, дребезжащий и полный страха, звучит нелепо, по-старушечьи, в этом пропитанном смертью безмолвии. Эрлэг ничего не отвечает. Он все ближе. В левой его глазнице до сих пор торчит кинжал.

– Я отдаю то, что принадлежит тебе! – говорит Мстислав Ярославич и добавляет слово, которого не собирался произносить, но которое станет последним, когда-либо сказанным им. – Владыка…

Одним движением он перерезает горло племяннику и толкает того вперед, навстречу своему хану, а сам опускается на колени и прижимается лицом к земле. Это очень просто. Это проще всего на свете. Это как разжать пальцы, вися над пропастью. Как отвернуться от нищей старухи, тянущей грязную, трясущуюся руку за подаянием. Как прикинуться спящим.

Он слышит чавканье, слышит хруст разрываемой плоти и треск ломающихся костей. Слышит влажный шелест огромного раздвоенного языка, собирающего остатки соленой влаги. А затем, спустя несколько мгновений оглушительной тишины, он слышит смех. Раскатистый, низкий, утробный хохот, похожий на грохот катящихся под гору валунов. Эрлэг-хан смеется над ним.

Когда Мстислав Ярославич Луцкий осмелится поднять голову, лагерь окажется пуст. Огонь будет вновь плясать в кострищах, освещая груды изувеченных мертвецов, разбросанное повсюду оружие, поломанные шалаши и шатры, растоптанные стяги. Князь попробует прочесть молитву, возблагодарить Господа за свое чудесное спасение, но не сможет. Вместо слов изо рта будет выходить лишь невнятное мычание. Он подползет к тому, что осталось от Изяслава, сына его брата, станет целовать перемазанные багровым сафьяновые сапоги, попытается попросить прощенья, однако язык вновь откажется служить ему. И он поймет, что это навсегда, и оставит попытки заговорить, и, съежившись у трупа племянника, станет ждать смерти. Но не дождется.

Смилуйся над ним, Господи, на Страшном суде Твоем.

* * *

Летняя ночь коротка. Близится утро, и вот-вот на восходной стороне горизонта появятся первые проблески света. Но тьма еще не насытилась, еще не собрала причитающийся ей оброк. Пятью верстами севернее разгромленного луцкого лагеря – стоянка Михаила Всеволодовича, владельца крохотного княжества близ Чернигова. Здесь нет ни костров, ни браги, ни застольных бесед. Дружинники спят вповалку, измотанные тяжелым дневным переходом, лишь немногочисленные часовые всматриваются в темень да время от времени окликают друг друга. Михаил тоже бодрствует в княжеском шатре. Сидя у тела Василька Мстиславича, своего двоюродного брата, наследника черниговского престола, молится он за упокой его души. Василько умер на закате, не совладав со злыми ранами. Отмучился, отметался, впал в забытье и вскоре перестал дышать. Глядя на кажущееся в сумраке белым лицо покойника, снова и снова просит Михаил простить ему прегрешения, вольные и невольные, открыть врата ему в Царствие Небесное. Он не любил Василька – был тот чванлив и высокомерен, скор на грубое слово да, говорят, затаскивал иногда мальчиков в свою постель. Но нынче, перед наступающими Последними Временами, все равны, все грешны. Из безбожных восточных земель явились Гог и Магог, проклятые народы, коим предначертано прервать тысячелетнее торжество Христовой Веры. Отгремевшая трое суток назад битва, величайшая битва из всех виденных им – лишь начало. Начало Конца Света.

Молится Михаил. Молится, потому что освобожден Сатана из темницы своей и свободно ходит по земле. Потому что ночная тишина степи сводит с ума, наполняет уши смрадным шепотом, призывает радоваться смерти Василька – ведь теперь черниговский престол отойдет ему, старшему живому родственнику, теперь сумеет он выбраться наконец из опостылевшей деревни, получит в свои руки настоящую власть. Сорок лет ждал – и вот оно, свершилось. Ликуй, княже! Но Михаил только хмурит сильнее брови да крепче стискивает пальцы сложенных перед грудью рук, ни на мгновение не прерывая молитвы. Ибо стоит замолчать, и зло немедленно воспользуется возникшей брешью.

Снаружи какой-то переполох. Лязгает железо, шуршат шаги, встревоженно перекрикиваются часовые:

– Слыхал? Конский топ!

– Где? С восхода?

– С юга, братцы. Да ты ухо, ухо-то к земле приложи!

– Ну! Точно… скачут…

– Князю бы сказать!

– Да коней-то всего один или два. Наши это. Нечего попусту тревожить.

– Бог его знает, наши или не наши…

Михаил поднимает взгляд. Суетятся сторожа, страшатся врага пропустить, а не ведают, что главный враг уже здесь, уже в лагере. Вон он, ходит вокруг шатра, невидим и неслышим для всех, кроме князя. Ступает тяжело, неспешно, не пытается проникнуть внутрь. Скользит по ткани огромная рогатая тень, хоть нет ни луны, ни огня, способных породить ее. Ждет.

Снаружи – лошадиное ржание, чей-то приглушенный смех:

– Ишь ты! Без всадников!

– Отбились, поди, от луцкого табуна.

– А вы, вояки, тревогу поднимать ужо собрались.

– Так поди пойми в темноте-то!

Не видят дружинники тех, кто прискакал на двух конях. Не слышат, не чувствуют – разве что повеет вдруг холодом или заноет сердце. Но тут, посреди степи, вдали от дома, и без того часто болит в груди. Берут они взмыленных скакунов под уздцы, треплют их по шеям, успокаивают. Кто-то находит в суме недозрелое яблоко, неизвестно почему не съеденное в походе, угощает утомленную зверюгу.

А послы Эрлэг-хана тем временем входят в шатер, не колыхнув полога. Входят, как к себе домой, хозяйски озираются, садятся напротив, сложив ноги по-степному. Михаил помнит их. Братья Ингваревичи, племянники Мстислава Луцкого. Молодые, отчаянные, наглые. У обоих в лицах – ни кровинки, бледны как мел, бледнее Василька, лежащего рядом. Оба улыбаются, хотя в мертвых глазах только мука.

– Здравствуй, княже, – говорит Святослав.

– Исполать тебе! – вторит ему Изяслав.

Не отвечает Михаил. Молится.

– Владыка Девяти Нижних Миров, хозяин Красных Озер и Железных Кочевий, Великий Хан Эрлэг направил нас сюда.

Сам он стоит позади, за спинами своих послов, отделенный от них тончайшей льняной стеной. Михаил видит его очертания: длинные, плавно изгибающиеся рога, большую бритую голову, массивные плечи. Не верится, что вот-вот взойдет солнце, чьи первые же лучи развеют эту жуткую тень, отправят ее владельца в отведенные ему чертоги. Приторный, липкий аромат бойни наполняет шатер, заставляет волосы на загривке шевелиться, пробуждает тошноту. Держись, Михаил.

– Великий Хан Эрлэг был призван своими детьми, дабы вернуть в мир справедливость.

– Мы убили доверившихся нам посланников, и теперь он берет с нас плату. Кровавую плату.

– Многих из нас он нашел в эту ночь. Не всех, но многих. Ты – последний, княже.

Молится Михаил. Шевелятся беззвучно губы, складывая слова молитвы в неприступный тын, за который не проникнуть ни степной нечисти, ни ее повелителю.

– Василько ускользнул, но тебе не уйти, – скалится Святослав. – Отдай свою кровь.

– Признай вину и понеси наказание, – тявкает Изяслав. – Умолкни.

– Твой бог не защитит тебя здесь! Ему не дотянуться так далеко.

Молится Михаил. Неслышные слова вылетают изо рта облачками белесого пара. Его Бог – в нем, бьется изможденным сердцем в груди, растекается тягучей тяжестью в костях, наполняет силой уставшую душу. Тьма дышит ему в лицо, но он не отводит взгляда.

– Великий Хан Эрлэг получит тебя. Пусть не сегодня.

– Великий Хан Эрлэг получит тебя через двадцать три года, три месяца и двадцать дней.

Все так же ухмыляясь, они придвигаются ближе, садятся по обе стороны от Михаила, склоняются к его ушам и шепчут в них правду о будущем. О грядущем нашествии, о падении городов русских, о пламени и плаче, что охватят землю от края до края. О громадной, богато украшенной ханской юрте и двух кострах по обе стороны от ее входа. О черном идоле, поганом рогатом идолище, возвышающемся над кострами и требующем поклонения. Об острой стали и не менее острой боли.

Скоро рассвет. Молится Михаил.

Молится Михаил.

Молится.

Свиноголовый
(Раз)

Когда мир снаружи сужается до размеров крохотного освещенного пятачка под фонарем, а все остальное пространство занимает бездонное черное небо, кажется, что если открыть окно, то небо хлынет в комнату, затопит ее. Тебя вынесет наружу, в бескрайний океан пустоты, и ты сам станешь пустотой, и стенки твои треснут и рассыплются, и рыбки и водоросли выплывут из тебя наружу. Тогда, в самый последний момент, гаснущим рассудком поймешь, что ты – лишь средство, кисть, которой художник все это время писал нечто значительное и абсолютно бессмысленное.

(Два)

Я ненавижу пригородные электрички. Особенно зимой. В них тесно, холодно, воняет куртками и грязными носками. Меня мутит от окружающих, их унылых, ничего не выражающих лиц, разговоров, ухмылок, от их телефонов и планшетов, полных несусветной чуши. Сорок минут, проведенные в вагоне или тамбуре, становятся настоящей пыткой. Но я все равно езжу в электричках. Каждый день.

Это часть искупления.

Давным-давно, когда кошмар только начинался, я после каждого убийства обещал себе, что оно станет последним. Богу тоже обещал. Клялся остановиться, умолял пощадить, избавить, простить, дать сил. Ночи напролет давился на кухне слезами, боясь разбудить жену. Молитвы не помогали. Бог молчал, улыбаясь в бороду. И после пары месяцев изматывающего страха вновь наступал такой вечер, когда, выходя с работы, я всматривался в темноту наступающей ночи и понимал: вот оно, время. Пришло.

Мрак принимал меня, наполнял спокойствием, дарил уверенность. Пальцы смыкались на рукояти ножа, твердые и сухие, как кремень. Я держал в руках власть, нес ее через засыпающий город, и она раскаленным металлом пылала в моих венах – непреодолимая, невыносимая, страшнее гнева, настойчивей похоти. Перед ней оставалось лишь преклониться.

Я никогда не нападал на семьи, на детей или женщин.

Только мужчины. Одинокие. Бесполезные. Бессмысленные. У них был шанс остановить меня, пусть и совсем крохотный. Каждый раз я надеялся, что очередная жертва вовремя заметит угрозу, начнет сопротивляться, окажется сильнее и проворнее меня. Каждый раз я надеялся, что кому-то из них повезет.

Но финал всегда одинаков. Лезвие пронзает плоть, забирает жизнь, распахивает врата в небытие. Кровь капает на пол, и тело тяжело валится следом, словно пластмассовый манекен. Жизнь, всего пару минут назад уверенная в своей вечности, теперь растворяется, тает, судорожно подергивая конечностями. И в эти мгновения стальная колючая проволока, тянущаяся по моим венам, исчезает. Я снова становлюсь прежним собой, жалким, насмерть перепуганным человечком.

Дрожа от ужаса перед содеянным, я убегаю подворотнями, путаю следы, выбрасываю нож в мусорный бак, спускаюсь в метро и еду на вокзал, а оттуда на электричке – домой. Меня бьет озноб, пальцы, растерявшие всю твердость, трясутся, и остальные пассажиры смотрят с пренебрежением и опаской. Возможно, некоторые из них чувствуют смерть, видят ее в моем лице. Некоторые узнают: я не уверен, но кажется, будто иногда убитые едут вместе со мной. Стоят в другом конце вагона и смотрят оттуда черными, немигающими глазами. Следят. Ждут. Пока Свиноголовый рядом, они не тронут – попросту не посмеют.

Бог так и не ответил на мольбы. Вновь и вновь просыпалась во мне жажда убийства, вела по темным улицам, скрывала в тенях, заставляла сердце бешено колотиться в зверином предвкушении чужой смерти, вынуждала высматривать одиноких прохожих. Вновь и вновь, растерянный, сжигаемый заживо отвращением, я забивался в последнюю электричку, оглушенный, опустошенный, с трудом держащийся на ногах. Чуда не происходило. Душа моя не исцелялась от чудовищного недуга, небожители не спешили прекращать мучения ничтожного раба, чьими руками отныне водил дьявол. Я стал злом, и, если верить древней мудрости, должен был пожирать самое себя.

Наверное, поэтому он и пришел.

Заканчивался ноябрь, по улицам уже вовсю развозило снежную кашу. От холодного ветра мерзли ладони, и паренек, которого я приглядел в круглосуточном магазине, постоянно ежился. Куртка у него была явно не по погоде. «Паренек» – это я так их всех называю, на самом деле ему было уже основательно за сорок, а в волосах хватало серебра. Он определенно собирался провести вечер в одиночестве: закупался дешевым пивом, пельменями, упаковками сушеных кальмаров. Куртка и мятые джинсы очевидно указывали на отсутствие спутницы жизни. То, что нужно.

Я вышел следом за ним, остановился, чтобы зажечь сигарету и увеличить дистанцию между нами – так он не заподозрит, будто я его преследую. Кровь моя уже превратилась в сталь, и все действия были четкими, выверенными, не разбавленными ни единой каплей волнения или боязни.

Подошвы скользили на обледенелом тротуаре, вязли в рыхлом снегу. Улицы были пусты, только собаки крутились вокруг перевернутых мусорных баков. Снегопад усиливался, мир наполнялся ослепительным белым цветом, на фоне которого любое темное пятно, будь то стена дома или ствол дерева, казалось кощунством. Я почти не помню погони. Не помню, мимо чего мы проходили, куда сворачивали, попадался ли нам кто-нибудь по дороге. Когда лев преследует антилопу, он не озирается.

Но помню, как спустя десять минут несчастный лежал в нескольких шагах от своего подъезда, ноги его истошно копошились в месиве из снега и грязи. Зря купленные продукты разлетелись в разные стороны, а из перерезанного горла силился выползти не то вопрос, не то крик о помощи.

Трясти меня начало только у вокзала. На негнущихся ногах я доковылял до электрички, зашел в последний вагон – пустой, если не считать пары молодых и сильно пьяных девушек в дальнем конце – опустился на сиденье, прислонился лбом к холодному стеклу. Сталь плавилась.

Спустя вечность поезд тронулся. И вот тогда рядом раздались мягкие, тяжелые шаги, а потом кто-то большой опустился на сиденье рядом. Я обернулся и встретился взглядом со Свиноголовым.

(Три)

Я был изначально пуст и неисправим. Я был целеустремленно тверд и неисповедим, как путь сошедшей с ума пули. Если вам доводилось теряться в темноте, то вы знаете, как тяжело вернуться обратно. Меня отговаривали и предостерегали, пытались помочь. Но я все равно шел – шел, чтобы снова увидеть и вспомнить, потому что начал уже забывать, как плакал мир. Да, однажды мне пришлось наблюдать это своими собственными глазами, но память недолговечна, память шутлива и легкомысленна, и доверять ей может лишь глупец. Поэтому и нужно было вновь…

Через мост вело две дороги: одна туда, а другая обратно, и в середине моста они пересекались – именно там я впервые заметил ее фигуру. Точно, вот оно, то самое место, такое узнаваемое, прежнее, единственное прежнее здесь. Все вокруг без перерыва меняется, стремится к чему-то, а оно – нет. Зачем? Его звездный час остался в прошлом, он случился несколько месяцев назад.

Была такая же холодная ночь, и фонарь плакал кислыми слезами, и ветер ласково гладил крыши домов, и бездонная небесная яма свирепо и беззвучно хохотала над нами. Я шел, опустив голову, спрятав руки в карманы, дрожа от холода и темных предчувствий, бормоча что-то несвязное и грозное, пытаясь понять, почему именно так, а не иначе.

Я перепрыгивал через лужи, в которых кривились изуродованные отражения мира, и не смотрел по сторонам. Это бесполезное и опасное занятие – смотреть по сторонам. Ничего нового все равно не найдешь, только испортишь себе настроение или на неприятности нарвешься. Наши улицы полны банальностей и облезлых стен, и мне всегда нравилось ходить по ним только ночью.

Не знаю, что заставило меня поднять голову, когда я подходил к мосту. Возможно, какой-то голос, глухой и искренно-истеричный, крикнул внутри меня: «Смотри!», а может, я просто споткнулся, не помню, да это и не важно. Я все-таки поднял голову – и увидел на середине моста ее фигуру. И было в ней что-то от уже улетевших на юг птичьих стай, и от подкрадывающихся морозов, и от палой листвы, и от небесного смеха – она была слезой плачущего мира. Слезой, на мгновение застывшей на самом краю глаза, дрожащей перед тем, как покатиться вниз по щеке.

Наверное, мне нужно было крикнуть что-то предостерегающее, нужно было попытаться остановить ее, удержать, схватить за локоть в последний момент – я не успел даже подумать об этом. Я стоял как вкопанный и не мог оторвать взгляда от ее красоты, противоестественной, ошеломляющей, но мимолетной. Такая красота не существует дольше двух мгновений: первое мгновение дается ей, чтобы родиться, а второе – чтобы умереть. И вот в промежутке между ними мы замерли напротив друг друга, зная, чем все закончится, но не в силах ничего исправить. Я не знаю, видела ли она меня, видела ли она хоть что-нибудь, кроме ждущей ее темноты, – временами кажется, будто ей хотелось что-то сказать мне, но иногда я совсем в этом не уверен.

А потом произошло закономерное, и потому непоправимое. Она шагнула с моста в пространство и полетела вниз – как и всякой слезе, ей предстояло сорваться, скатиться по щеке, оставляя за собой мокрую дорожку. Река приняла ее беззвучно и с радостью, темная вода жадно проглотила тело, сделала вид, будто ничего не случилось.

Я перешел через мост, не вынимая из карманов рук. На другой стороне было то же самое – тротуары, фонари и афиши. Блестела мокрым асфальтом пустая дорога, где-то тяжело урчал грузовик, а в некоторых окнах уже горел свет. Ничто здесь не напоминало о плачущем мире. Ничто, кроме меня. А я уходил прочь и думал, как тяжело, наверное, быть миром, и как часто ему приходится плакать. Больше мне никогда не удавалось увидеть ее фигуру на середине моста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю