412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 105)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 105 (всего у книги 299 страниц)

Агата вдруг сдавленно охнула.

Приоткрыв один глаз, я увидел ее запрокинутый подбородок, а рядом – перекошенное в оскале лицо Пенелопы. Ее рука прижимала лезвие меча к натянутому горлу женщины.

– Не надо, – просипела Агата. – Не надо, дочка.

Мышцы под гладкой кожей напряглись, и горячая кровь брызнула мне в лицо. Клокоча рассеченной глоткой, Агата повалилась на бок, увлекая за собой Пенелопу.

Пенелопа томно раскинулась на траве рядом с содрогающимся телом – сверкающая глазами амазонка, залитая кровью и потом, до боли желанная.

Непослушными руками я сорвал с себя одежду.

Она безропотно позволила мне лечь на нее и сама направила меня скользкими от крови пальцами в горячую топкую глубину.

Страсть, если верить расхожим штампам, поглощает подобно пучине или огню; нашу уместнее было бы сравнить с молотилкой. Пенелопа исполосовала мне ногтями загривок и спину, судя по ощущениям – в лоскуты; намотав ее волосы на кулак, я выкрикивал ей в лицо оскорбления: дрянь, тварь, потаскушка… А тем временем из земли лезли все новые виноградные лозы, оплетая тела убитых нами людей.

– Твоя мать – шлюха! – крикнула Пенелопа.

– Мертвая шлюха, – прохрипел я, вколачиваясь в нее, – мертвая… шлюха…

Пенелопа злобно захохотала. Золотой крестик бестолково дергался меж взмокших подпрыгивающих грудей с каждым моим толчком. Как ты смешон, распятый бог, думал я, остервенело впиваясь зубами в левую грудь. Смешон и бессилен.

Пенелопа закричала, выгибаясь подо мной – от боли, наслаждения или того и другого сразу? Бешеные удары ее сердца наполнили мой рот через упругую плоть, а от низа живота уже катилась по телу жаркая волна, чтобы взорваться в голове ослепительной вспышкой, выжигая все мысли к черту.

ЭВОЕ! ЭВОЕ! ЭВОЕ!

* * *

Налетевший холодный ветер покрыл мою кожу мурашками. Вкрадчивый треск цикад проник в уши, возвращая к жестокой реальности.

Я с трудом разодрал веки, схваченные кровяной коркой, ощущая мучительную боль во всем теле. Остекленевшие глаза Нифонта укоризненно глядели на меня из переплетения виноградных лоз. Гибкие побеги до сих пор буравили мертвую плоть, погребая под собой тела супругов.

Даже теперь я не чувствовал ни горя, ни ужаса, ни раскаяния. Странное, пугающее ощущение: я будто не принадлежал ни этому миру, ни человеческой расе. Отрешенно разглядывая руки, на которых запеклась кровь матери, я думал, что Палемон не лгал мне: я его плоть и кровь. Мои пугающие сны и видения – то, что он мне хотел поведать, беспричинные вспышки ярости – отголоски его собственного нрава, тоска по безвозвратно минувшему – его тоска. Я рос, чтобы осуществить его ужасную месть – моей матери, дяде, деревне, откупавшейся от него домашним скотом… Да было ли у меня что-то свое?

У меня была Пенелопа.

Но Пенелопы не было.

Я вскочил, будто подброшенный. Боль ударила в голову чугунным колоколом, деревья закружились в зеленом хороводе.

Где она?

Трясущимися руками я натянул штаны – прямо на голое тело. Рубашку отыскать не удалось. Если Пенелопа взяла ее, чтобы прикрыть наготу, значит, сознание к ней вернулось. Она в ужасе и отчаянии бежала от меня, от того, что мы вдвоем совершили, но куда? К отцу, в деревню или…

Нет. Нет. Только не туда.

И там я ее и нашел, на том самом месте, где утром стоял Тео, дожидаясь, когда я принесу его в жертву. Она замерла над обрывом, маленькая и тоненькая на фоне наползающих с моря тяжелых туч. Ветер трепал ее волосы, играл подолом рубашки, открывая бедра в темных кровоподтеках, оставшихся после моего безумного натиска, и это зрелище сжало мое сердце щемящей тоской. Я хотел прижать ее к груди, окружить заботой, укрыть от ужаса, в который вовлек.

Но она стояла почти на самом краю.

– Пенелопа, – окликнул я.

Повернулась ко мне, медленно, как автомат. На белой ткани рубашки распускались кровавые пятна. Истрескавшиеся, опухшие губы свела мучительная гримаса, превратив лицо в античную маску трагедии.

– Нет больше Пенелопы, – вымолвила она. И глядя на нее, я понял, что она права, как права была мама. Вот они, мои несводимые инициалы, – эти погасшие глаза, этот сорванный криком, мертвый голос.

– Это Палемон устроил, – сказал я. – Это все он. Давай найдем твоего отца и…

– У него больше нет дочери. Я зарезала Агату. И помочилась ей на лицо, когда ты уснул. Смеясь. И Тео я потеряла.

Тео мертв, чуть не сказал я, но вовремя опомнился. И снова твердил, что нашей вины здесь нет, мы не ведали, что творим, – пусть в моем случае это лишь отчасти было правдой. Но Пенелопа не слушала, и тогда я в отчаянии закричал:

– Они насиловали тебя! Чуть меня не прикончили!

– Ты тоже меня насиловал, и мне это нравилось. А ведь я не твоя. Я ничья больше.

– Я убил маму, – выдавил я. Последний, самый страшный козырь, способный побить то, что совершила она. Только бы она отошла от обрыва!..

Пенелопа долго смотрела на меня, потом отступила на шаг.

– Стой! – Я протянул к ней руку. – Это все я! Он заставил меня! С меня все началось! Стой, Пенелопа!

Она сделала еще шаг – волосы взметнулись над головой темным нимбом.

Я рванулся к ней, но схватить не успел.

Зато успел увидеть, как тварь из пещеры пожирала внизу ее разбитое тело, и мой отчаянный вопль слился с ликующим шипением.

* * *

Отель превратился в залитую кровью скотобойню, однако Яни и дяде Никосу удалось уцелеть. В тот миг, когда я рассказал дяде, что случилось с его дочерью, он наверняка проклял за это судьбу.

Сломя голову бросился он под дождь; догнать его нам с Яни удалось только в деревне. Трупы до сих пор валялись на улицах, окна и двери большинства домов были высажены, и дождь хлестал внутрь, подгоняемый ветром. В уцелевших окнах теплился свет – там выжившие оплакивали своих убитых и свой позор.

Море грохотало, сливаясь с мглою на горизонте. Чудовищные пенистые валы в щепки размолотили пристань, кувыркая суденышки, словно игрушечные. Молнии полосовали небо, заходившееся в ответ раскатистым грохотом; пока мы тащили назад дядю Никоса, могучий разряд прочертил темноту и с треском вонзился в купол оскверненной церкви, рассыпая шипящие искры. Крест откололся и рухнул наземь. В раскатах грома отчетливо прозвучал издевательский хохот.

Промокшие до нитки, мы заперлись на кухне, подальше от растерзанных тел, разожгли печь. Дядя Никос сидел за столом, уронив голову на руки.

– Я купал ее здесь, – бормотал он. – На этой вот кухне, в лоханке. Она, маленькая паршивка, все на усы мне норовила плеснуть. За ней всегда… глаз да глаз…

Я перевел взгляд на Яни. Тот заряжал «смит-вессон» русской модели, сбереженный, надо думать, со времен боевой юности. Узловатые пальцы старика безошибочно загоняли в гнезда патрон за патроном.

Я умолчал о своей роли в случившемся. Не хотел, чтобы меня прикончили раньше, чем я увижу смерть Палемона и его твари. Но теперь у меня возникло желание сказать правду, словить пулю и со всем покончить. Вместо этого я спросил:

– Ты уверен, Яни, что пули его возьмут?

– Пули эти освящены в церкви, – сказал он. – Наши духовники благословили их для войны с турецкими выродками. Если святые символы больше не сдерживают его, это не значит, что они не могут его убить.

– А тварь?..

– Если не сладят пули, будем рубить и жечь, как Геракл делал.

Я вспомнил историю бедного Нифонта. Нет, Палемон не мог быть Гераклом. Это бредовый сон; сейчас я закрою глаза, а когда открою утром, Пенелопа будет жива…

Но наступило утро, и Пенелопа по-прежнему была мертва, и мы с дядей Никосом тряслись на заднем сиденье автомобиля Яни, оцепенело глядя на проносившиеся мимо кипарисы и тополя. Черный дым тянулся в умытое дождем голубое небо, а со стороны развалин древнего храма доносились жалобное овечье блеянье и нестройный хор.

– Старым богам жертвы возносят, – пробормотал Яни. – Совсем спятили!

Сидевший рядом со мной дядя Никос ничего не ответил. Судя по его блуждающему взгляду, он и сам недалеко ушел от этих безумцев.

Яни дал по газам. Он гнал прямиком к обрыву, и я закричал:

– Тормози, Яни, тормози!

Автомобиль остановился, взвизгнув рессорами. Старик выбрался первым, прихватив сумку, откуда торчало несколько обернутых паклей самодельных факелов. Он передал мне тяжелый топор, револьвер вручил дяде Никосу, а напоследок нежно погладил капот своего железного коня:

– Жди, доходяга. Бог даст, вернусь!

Дядя Никос спускался за нами, оскальзываясь на исхлестанных дождем уступах. Волны обрушивались на скалы, жаля нас шипящими брызгами. Черная дыра в скальной породе зияла, точно голодный рот.

– Держите вход под прицелом, хозяин, – попросил Яни. – А я пока факелы запалю.

Дядя Никос взвесил револьвер в руке. Сказал тихо:

– Прости меня, Яни.

– За что, хозяин? – откликнулся старый слуга, чиркая бронзовой зажигалкой. – А, чтоб тебя…

Апостолиди выстрелил ему в голову. Грохот прокатился над скалами. Седой затылок Яни разлетелся вдребезги, зажигалка с плеском исчезла в водовороте белой пены – а из дыры уже вырастало многоголовое шипящее нечто, переливаясь на солнце маслянистыми кольцами, чтобы вцепиться в еще бьющееся тело. В считаные секунды чудовище растерзало жертву и снова исчезло во мраке.

– Идем! – крикнул Никос. – Теперь она нас не тронет! – И, схватив меня за шиворот, увлек в пещеру.

Я не сопротивлялся, пораженный случившимся.

Дядя решительно прокладывал путь сквозь тьму. Если я спотыкался и падал, он рывком поднимал меня и тащил дальше. Каждую секунду я ожидал услышать шипение и ощутить впивающиеся в тело со всех сторон острые зубы; но ничто не нарушало тишины, кроме шарканья ног и нашего сбивчивого дыхания. Чудовище словно растворилось во мраке.

– Ты не уберег ее, – бормотал дядя Никос. – Ты не уберег мою Пенелопу. Это будет только справедливо. Как твоего отца…

Впереди забрезжил свет, вскоре он стал ярче, и наконец мы очутились в огромном подземном зале. Покатые стены испускали мертвенно-зеленое свечение, куполообразные своды щерились клыками сталактитов. И повсюду белели черепа и кости животных, а среди них осколками дробленого солнца сверкало золото.

Гора костей зашевелилась, вспучилась и раскатилась с сухим треском. На ее месте выросла громадная фигура Палемона. Плечи его были укутаны львиною шкурой, в руках он держал ясеневую палицу, пригодную с одного удара размозжить череп слону. В сумраке подземелья его глаза мерцали, будто тлеющие уголья.

Дядя Никос поставил меня на колени.

– Палемон, я пришел молить тебя! – Револьвер дрожал в его руке, щекоча мне мушкой затылок. – Я готов служить! Я принесу его в жертву, своего родного племянника! Я тебе тысячи жертв принесу! Только верни мне дочь, Палемон!

Острозубая усмешка прорезала косматую бороду Палемона.

– Что же ты не просишь своего распятого бога, Никос? – хохотнул он. – Разве он не воскрешал мертвых задаром?

Апостолиди застонал. Но, когда он сдернул с шеи крест и отбросил прочь, голос его звучал твердо:

– Не верую в него больше! В Зевса-Громовержца верую и владычицу Геру! В Аида и Персефону! В Посейдона, владыку морей, и солнечного Гелиоса! В Аполлона и Артемиду! В Гермеса, Гестию и Афину мудрую! В Деметру, Афродиту и Гефеста! В Ареса и Гекату ужасную! Славьтесь, радостный Вакх и великий бог Пан!

Огромная палица просвистела в воздухе и снесла ему череп. Обезглавленное тело закружилось волчком. Падая, дядя Никос конвульсивно нажал на спуск, и пуля, взвизгнув у моего виска, вонзилась в ворох костей. А имена давно ушедших богов по-прежнему гремели в каменных сводах, тысячекратно усиленные эхом, и от фигуры Палемона поползли пряди мерцающего тумана. Точно алчные щупальца, устремлялись они к Апостолиди, всасывая пролитую кровь и мозг, и вскоре призрачная пелена совершенно скрыла мертвеца. Она стремительно густела, расползаясь, пока не заволокла подземелье сплошной бурлящей мглой. Дым завихрялся клубами, в которых все отчетливее обрисовывались силуэты существ, казавшихся мне поразительно знакомыми, словно он вытягивал их из моей головы, из фантазий моего детства, наделяя зримыми формами.

Бесчисленное множество этих форм ежесекундно менялось, проистекая из одной в другую, превращаясь то в исполинов со змеиными хвостами вместо ног, то в невиданных зверей, то в причудливых гибридов. Я различал и лица – прекрасные и ужасные настолько, что долгий взгляд на них мог бы свести с ума…

Выхватив из мертвой дядиной руки револьвер, я поднял его и выпустил в темнеющий за туманной завесой силуэт три пули – три послания распятого бога. Грохот выстрелов разлетелся по пещере. Палемон заревел от боли и ярости, а я бросился прочь, сквозь кружащуюся мглу, которая стремительно рассеивалась.

Он гнался за мной по туннелю, и, хотя я бежал, а он тащился, волоча ноги, расстояние между нами неумолимо сокращалось. Огромное чешуйчатое тело ворвалось в проход. Оно билось в агонии, головы с визгом метались, колотясь о стены и потолок, чешуя лопалась, выпуская струйки смрадного дыма. Тварь умирала вместе со своим хозяином – или рабом?

Я отпрянул от нее, упал, и надо мной вознесся косматый силуэт с горящими глазами. Палица вломилась в пол рядом с моей головой, запорошив глаза и рот каменным крошевом. Кашляя и отплевываясь, я откатился и еще раз выстрелил наугад. Вопль боли вырвался из простреленной груди Палемона. Снова взметнулась палица, но тут извивающийся хвост чудовища огрел гиганта по ногам, и он, отлетев, врезался головой в стену.

Он сполз на пол, не выпуская из рук дубины, а содрогания многоглавой змеи становились все слабее, пока не стихли совсем.

Я лежал в темноте, тяжело дыша; мне вторило тяжелое дыхание Палемона. Потом он заговорил:

– О, мой мальчик… Мой глупый мальчик… Разве я хотел тебе зла?

– Ты еще жив, проклятый дьявол?

– Дьявол! Я лишь защищал последние крохи своего мира. Но пусть дьявол; куда хуже, что я стал философом! – Палемон мрачно засмеялся, но смех его перешел в хрип.

Вопреки всему, я понимал его. Бесконечное множество лет жили они вместе – герой и чудовище, некогда враги, ныне – последние свидетели безвозвратно минувшего. С их смертью навеки уйдет живая память о эпохе, где ужасное и прекрасное сливалось в безупречной и неразрывной гармонии.

Палемон издал последний клокочущий хрип и затих. А я долго еще лежал во тьме, мечтая лишь об одном: раствориться в ней и больше не существовать.

Только к вечеру я нашел в себе силы выбраться из пещеры.

Шум волн стих, будто по волшебству. Теперь, когда мой страшный дед умер – как Тео, как дядя Никос, как старик Яни, как мой изверг-отец, как моя бедная мать, как Пенелопа, которая никогда не была моей, – море набегало на скалы мягко, умиротворенно. Улегся и ветер. И алмазными россыпями сияли созвездия, среди которых, приглядевшись, можно было различить Гидру и Геркулеса.

В следующем году началась война.

Алая печать1. Человек с алым знаком

Каин плеснул остаток шнапса в бокал и протянул мне:

– Выпейте, господин Соколов. Вы похожи на прибитую крысу.

Он не мог бы выразиться точнее. Одежда висела на мне мокрыми тряпками, кровь, натекшая из разбитой головы, пятнала лицо боевой раскраской.

На Паркштрассе, где редкие фонари с трудом разгоняли сырой сумрак, а уцелевшие после бомбежек дома-муравейники лепились друг к другу, удерживаемые от обрушения, надо думать, единственно молитвами своих обитателей, какой-то оборванец едва не раскроил мне череп обрезком трубы. С ним были еще двое, вооруженные ножами, и, хотя перед глазами у меня все плыло, а черты их лиц скрадывал полумрак, я все же разглядел на каждом из них грубо намалеванное подобие Каиновой печати – той самой, над феноменом которой ломали голову не только уголовники всех мастей и недобитые гитлеровские палачи, но, что пугало гораздо больше, и лучшие умы мира.

Той самой, что сейчас я видел на лице своего собеседника.

Она горела под линией серебристых волос – хитросплетение незаживающих разрезов, столь изощренное, что при долгом взгляде начинала кружиться голова.

– Это не слишком больно, если хотите знать, – заметил Каин, перехватив мой взгляд. – Саднит немного, но это невеликая плата за мои… возможности.

За стенами дома Шультеров гулял ветер, дребезжал оконными стеклами, свистел в дымоход, как в гигантскую флейту. Огонь потрескивал в камине, бросая на белые стены изломанные тени, содержимое бокала в протянутой руке играло янтарными отблесками. Старинные часы в углу сухо отбивали мгновения. С фотографии на стене улыбались Шультеры: высокий сухопарый Эрнст в квадратных очках, его кругленькая супруга Марта и хорошенькая белокурая Габи, их дочка.

– Я буду пить только с разрешения хозяев, – заявил я, почти уверенный, что их давно нет в живых. Может быть, кроме Габи, однако она наверняка предпочла бы умереть.

– На что вам разрешение? – снисходительно улыбнулся Каин. – Разве вы не победители?

Глядя в холодные голубые глаза человека с алой печатью, я сказал:

– Но не мародеры.

Содержимое бокала выплеснулось мне в лицо.

– Выбирайте выражения, господин офицер – как вас там по званию? – промолвил Каин, зажигая сигару. – Иначе я не дам за вашу жизнь и ломаного пфеннига.

Глаза щипало. Смаргивая жгучую жидкость, я утерся кулаком. Обтесать им лицо с алой печатью во лбу было все равно невозможно.

Не считая печати и преждевременной седины, выглядел Каин вполне обыкновенно. Среднего роста, неплохо сложен, хоть и не атлет, черты лица капризно-надменные, льдисто-голубые глаза – не самое приятное лицо, но ничего демонического. Однако армии, сломавшие хребет нацизму, не могли остановить смертоносное веселье этого человека, и целые города трепетали перед ним.

Американцы допускали откровенно сверхъестественные толкования, вплоть до того, что Каин послан свыше покарать немецкую нацию за ее преступления; иные даже заявляли, что не стоит ему мешать. Сами немцы вспоминали легенду о Бальдре, благом скандинавском божестве, которому ничто на свете не могло причинить вреда, кроме ветви омелы; но, если то и был Бальдр, на землю он вернулся в прескверном настроении. У нас говорили, будто алый знак – психологическое оружие, разработанное фашистскими учеными, что не объясняло, однако, невосприимчивость его носителя к огню, взрывчатке и прочим неодушевленным угрозам.

В одном сходились все: кто бы ни поставил печать на лоб этого человека, к Господу Всеблагому он иметь отношения не мог.

– Как вы меня нашли? – спросил Каин.

– Я не искал вас. На меня напали, тут, неподалеку. Я немного знаком с хозяевами и рассчитывал получить у них помощь. Вас я встретить никак не ожидал.

…Весной, когда наш взвод остановился у Шультеров, хозяева спрятали Габи от «русских варваров» в винном погребе, но мы обнаружили их сокровище и вытащили на свет божий. Она бешено лягалась, сверкая подвязками, и визжала: «Nein, nein!», а ее мамаша металась вокруг, норовя выцарапать нам глаза.

– Ай-яй-яй, – покачал головою Каин, – a terrible age and terrible hearts[22]22
  Ужасный век, ужасные сердца (англ.).


[Закрыть]
! Да, я знаком с вашей литературой, хотя на русском она, должно быть, звучит лучше, чем на английском, – добавил он, заметив мое удивление. – Я образованный человек, господин Соколов. Если на то пошло, мои познания простираются намного дальше, чем вы можете себе представить.

– У вас ведь есть имя?

– Вернер, – ответил он, – Алан Вернер, никакой, к черту, не Каин. Как видите, я с вами честен, чего не скажешь о вас.

– Прошу прощения?

Он подошел к окну и отдернул штору. У ограды под проливным дождем стоял человек в форме без опознавательных знаков. Русые волосы облепили непокрытую голову молчаливой фигуры, с вислых усов струилась вода.

– Так, значит, вы решили зайти к знакомым. А приятель ваш, очевидно, решил постоять на стреме?

– Я один. Понятия не имею, кто это.

Каин-Вернер милостиво кивнул и опустился в кресло напротив, водрузив ноги на кофейный столик. А ведь за этим столиком мы со старшиной Жаровым в карты резались, снова некстати вспомнилось мне. Старшина, даром что грудь в орденах, бессовестно мухлевал.

– Бр-р, ну и выдержка. – Вернер зябко передернул плечами, косясь в окно. – Надо будет выйти и пристрелить этого стойкого оловянного солдатика, когда лить перестанет.

– Где девушка?

– Дейчес паненка, руссиш камрад? – осклабился он. – Все-таки вы оказались здесь не случайно.

– Вас это не касается, Вернер. Что вы с ней сделали?

– Что сделал? – Он выдохнул струю дыма в потолок. – Да ничего такого, что не хотели бы сделать вы.

Тогда, весной, я действительно многое хотел бы сделать с Габи… при условии, что она сама хотела бы того же. Я вспомнил, как она разревелась, поняв наконец, что ее не обидят, как мать прижимала ее к груди, сама голося белугой, как Эрнст, жалкий, взъерошенный, потерявший где-то очки, смотрел на нас, подслеповато моргая. Старшина Жаров бросил снисходительно: «Эх вы! А еще высшая раса». А к вечеру я уже учил Габи петь «Катюшу», играя на аккордеоне, и она смешно коверкала слова, и казалось в тот момент, что не было ни войны, ни Гитлера, ни слез, ни голода, не было дотла сожженных деревень, разрушенных городов и концлагерей, и лишь километры да языки разделяют людей под этим весенним солнцем. И когда мы уходили, она подбежала, краснея, и чмокнула меня в уголок рта, и губы у нее были такие теплые, такие беззащитно-мягкие, что я устыдился своей колючей щетины…

– Что вы так на меня смотрите? – вторгся в мои мысли насмешливый голос Вернера. – В былые времена вельможа мог овладеть любой женщиной просто потому, что мог. Вот и я это делаю потому, что могу. И мой народ делал с вашим все, что хотел, по этой же самой причине…

– Времена изменились.

Он расхохотался мне в лицо – звонко, по-мальчишески.

– Она жива, если для вас это главное, – произнес он, отсмеявшись.

– Я хотел бы убедиться, – сказал я.

– Отчего бы и нет? – Вернер лукаво подмигнул. – Но сперва, – он задумчиво взглянул на пустую бутылку, – надо пополнить запасы. У нас с вами впереди долгий вечер.

* * *

Впервые о нем услышали на Западном фронте, в последние дни войны. Трое ирландцев, сержант О’Лири, капрал Уолш и рядовой Дуглас, увидели, как некто, одетый в штатское, бредет мимо их окопа – среди рвущихся снарядов, сквозь дым и огонь. Сержант крикнул: «Стой, кто идет!», и незнакомец обратил в их сторону усталое лицо с алой печатью, горевшей во лбу, словно третий глаз.

О’Лири, не боявшийся ни бога ни черта, вскинул свой окопный «ремингтон», собираясь разнести вдребезги голову с алым знаком, передернул цевье. В отсветах пожарищ алая печать засияла ярче, отличная мишень, стреляй – не хочу… да только О’Лири вдруг понял, что действительно не хочет, хуже того – не может физически.

«Немыслимо! – говорил он потом на суде. – Это было… как в самого Спасителя выстрелить! Как… выколоть глаза собственной матери… как бросить в огонь ребенка…»

Незнакомец приблизился, легко, будто пугач у мальчишки, вырвал дробовик из ослабевших рук сержанта и ударом приклада раздробил ему челюсть.

О’Лири сполз на дно окопа, захлебываясь кровью. Уолш, решивший, что в «ремингтоне» перекосило патрон, поднял карабин, но тотчас опустил, охваченный тем же необъяснимым бессилием. В следующее мгновение заряд картечи разворотил капралу живот – с дробовиком все точно было в порядке. Дуглас в панике выскочил из окопа и угодил под шальной снаряд, разметавший куски его тела по горящей земле.

Сержанта обнаружили лежащим без чувств в обнимку с дробовиком. Военно-полевой суд пришел к выводу, что О’Лири сам напал на товарищей в припадке безумия, вызванного тяготами сражений. С головой у него и впрямь сделалось совсем плохо, что только и спасло беднягу от законов военного времени.

– И сказал Господь, – бормотал на суде О’Лири, возводя лихорадочные очи горе, – за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его…

Появление человека с алой печатью стало лишь началом в череде необъяснимых, поистине апокалиптических явлений, обрушившихся на разоренные войной земли Германии.

На переправе через Эльбу волны вдруг вспенились, выбросив огромные, будто из дубовых корней свитые щупальца, усеянные кратерами мясистых присосок. Они в щепки разнесли один из мостов и снова скрылись в глубине, унося с собою кричащих людей. На позиции англичан обрушился кровавый ливень; когда солнце выглянуло из-за туч, кровь задымилась, источая зловоние. Несколько французских солдат без вести пропали в горах, и командиры божились, что незадолго до этого какие-то крылатые существа весь вечер летали над лесом, издавая невыносимые для ушей жужжание и стрекот.

Там же, в горах, в скором времени объявился и человек с алой печатью. Приходя в деревушки, он жонглировал осиными гнездами, крутил за хвосты гадюк, которые шипели и корчились, не смея пустить в ход клыки, разводил костер и погружал руки в огонь. Немцам, однако, той весной было не до забав, да и еды не хватало. Старики (а из мужчин дома оставались по большому счету только они) призывали гнать его камнями да палками; но, как доходило до дела, камни и палки выпадали из ослабевших рук.

Вскоре он начал сам брать все, что пожелает. Союзные войска, к которым отчаявшиеся немцы обращались за защитой, беспомощно разводили руками: никто не мог задержать его, даже плюнуть в его сторону было невозможно. Спускали собак, но и самые свирепые псы стелились перед ним на брюхе, жалобно скуля и поджимая хвосты. Хулиган с алым знаком обносил склады с продовольствием, заходил в кабачок и угощался за счет заведения, бил стекла и мочился где попало, смеясь над бессильными попытками его остановить.

Саботаж, постановило командование, и никакие чудища речные тут ни при чем. Кровавые дожди льют из-за примесей красной глины в воде. Французский отряд печально славен тем, что при взятии населенных пунктов уделяет больше внимания кабакам и Fräulein, нежели дисциплине. А что до странного фигляра, который, конечно, никаким боком не причастен к бойне, учиненной сержантом О’Лири, то всякий крутится как умеет, особенно во время войны.

Другими словами, союзники применили против загадочных явлений многократно обкатанную военную тактику, особо популярную среди африканских страусов: зарыться головой в песок, сделав вид, будто ничего особенного не происходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю