Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 158 (всего у книги 299 страниц)
А потом сзади раздается шипение. Это Пятнышко, решившая проведать хозяйку, не одобряет ее выбор. И пятится, пятится, пятится, собираясь бежать.
Шоколадные губы Милы растягиваются в улыбке. Она бросается кошке наперерез, подхватывает и прижимает к груди. Пятнышко воет, царапая ее когтями, и кондитерская исчезает, проваливаясь в джунгли.
Кошка выворачивается из рук, на лету обращаясь в иного зверя.
Громадные клыки, тяжелые лапы. Пятнистая шкура в шрамах от давних-предавних битв.
«Ты знаешь, чего я хочу».
И миры смешиваются, как в калейдоскопе.
Огромная кошка ныряет в ночную Москву. Она мчится по садам и крышам, и Мила, глотающая шоколад, Мила, сидящая в кресле, видит все ее глазами.
Вот и ворота, особняк, крыльцо и коридор.
Покои, где, наигравшись за день, спит господин Чернов.
Шорох. Скрип. Когти в пядь, что провели по лаку начищенного паркета.
Он успевает очнуться, но поздно. Слишком поздно.
Огромное тело, пахнущее джунглями, придавливает его к постели.
Но сразу вцепиться в яремную вену? Нет. Это слишком просто.
Мила видит, как зверь вгрызается в рот человека. Выдирает язык, полосует когтями живот. Он еще жив, когда ему вырывают мошонку и глаза, откусывают нос и, наконец, доходят до сердца.
Чернов мычит, дойдя до предела адских мук. Мила улыбается.
Умывшись после кровавой трапезы, ее ручной ягуар берет скользкий комок в пасть и мчится домой. И вот он у ее ног, вот в руках, и Мила, заплаканная, но счастливая, вся измазанная в шоколаде, протягивает сердце в окно, призывая новый, кровавый рассвет.
И Солнце приходит.
* * *
Пятнышко исчезла. Испарилась после памятной ночи, словно никогда не существовала. Жизнь мало-помалу входила в прежнюю колею: Миле прислали новую помощницу на обучение, снова появился несносный кузен. А от Вари остались лишь воспоминания да портрет на коробке конфект…
Золотое сердце Мила больше не снимала. Ждала возвращения Николая и пыталась заново, как несколько дней назад, радоваться грядущей свадьбе.
Мила почти привыкла к видениям, что посещали ее все чаще и становились все более ощутимыми. Гибель господина Чернова не освещали. Никто не знал, кто сотворил с ним такое непотребство. Мила жалела только об одном: не вызнала, кто из его друзей тоже измывался над Варей. Быть может, позже у нее и дойдут руки…
В один из дней к ней заглянул Поль. Нервный, какой-то потасканный, он вручил ей папку рисунков и уговорил придержать их у себя.
– Это шедевр, Мила! Лучшее, что я нарисовал!
Проглатывая слова, Поль стал рассказывать про Москву будущего, которую увидел во сне. И вот воплотил на бумаге, однако хранить при себе не может – опасно.
– Поль… – вздохнула Мила, разглядывая чудны́е самоходные сани на льду Москвы-реки, дирижабли в небе и разные машины. – Во что ты опять ввязался?
Покраснев, Поль начал оправдываться. Что, мол, немного кое-кому задолжал, обещал расплатиться, да сроки поджимают. Вот и стали его пугать, вломились в квартиру, пока его не было, рисунки испоганили…
– Сохрани их, Людочка. Потом заберу. Все будет хорошо.
Пообещав это, Поль убежал.
Но день уже клонился к вечеру, когда звякнул колокольчик и в кондитерскую влетел знакомый бледный студент.
– Аркаша? Что случилось?
Сердце Милы сжалось. Кто-то еще зашел в дверь, но она даже не заметила этого.
– Людмила Захаровна… – выдохнул друг ее кузена. – С Полем беда! Утащили!..
– Утащили? Кого? Что здесь творится?
«Коля!»
Рядом со студентом появился нахмуренный Соколовский. Обернувшись к нему, Аркаша стал сбивчиво рассказывать.
– Так. Хитровка. Так… – Николай нахмурился сильней, но, поймав Милин обеспокоенный взгляд, улыбнулся. – Не бойся, душа моя. Вытащим твоего брата.
– Коля…
– Не плачь, это все ерунда. Скоро вернусь. Пойдем, Аркадий!
И он ушел, не забыв поцеловать ей руку.
И Мила еще успела улыбнуться, не зная, что видит его живым последний раз.
* * *
Избитый Поль вырос на пороге кондитерской под утро. Мила, которая так и не ложилась спать, ахнула от вида его синяков – и заморгала, не увидев рядом ни Колю, ни Аркашу. Почему не пришли?
– Поль. А где…
Заплывшее лицо кузена скривилось:
– Людочка. Людочка, прости. Они…
Мила ахнула:
– В больнице?!
– Нет. – Поль зашел и посадил ее, не понимающую, в кресло. – Людочка… Они… мертвы.
Кажется, кузен говорил еще что-то. О драке в притоне, о том, как ему помогли сбежать и как он, обернувшись, успел увидеть… Поль говорил много чего, но перед глазами Милы продолжало стоять одно: лицо Коленьки, что из смугло-золотистого и живого становилось лунно-бледным и неживым. Мир катился в ад, и там, где раньше было горячее сердце, осталась дыра глубиной в бездну.
– Ты – ничтожество! – скрежетнула Мила и, пошатываясь, встала.
Кузен, который последние полчаса молил ее о прощении, умолк на полуфразе.
– Ты никогда не добьешься успеха, – добавила она и достала папку с рисунками.
Неизбитая половина лица Поля побагровела.
– Ты просто жалкий… подлый… мерзкий дилетант… с дурными фантазиями! – прошипела Мила – и стала рвать его рисунки.
– Нет!..
Он бросился к ней, пытаясь спасти хоть что-то, но Мила запустила в него сахарницей. А затем и вовсе стала кидать все, что только попадалось ей под руку.
– Убирайся! Вон с моих глаз и из моей жизни! Лучше бы ты, ты, ты, ты умер!..
Мила орала и рыдала, круша и разрывая все, что могла. Она не заметила, когда Поль исчез, прихватив несколько спасенных клочков.
Ей было уже плевать. Хотелось свернуться в клубок, словно подыхающая кошка, и наконец покинуть этот жестокий мир.
Следующие дни слились в один: серый, мрачный… полный колокольного звона. Дядя Николая сумел нанять людей, чтобы те отыскали тело племянника, и сам организовал похороны. Мила больше не плакала: кончились слезы. Оставалось одно-единственное, последнее желание. И для его осуществления не хватало лишь Поля.
Поэтому она почти обрадовалась, когда спустя два дня рядом с ней остановилась пролетка.
– Людочка! – На нее смотрел Поль, с чьего лица еще не исчезли синяки. – Садись, подвезу.
Мила как раз шла к нему, отдать восемь сохранившихся рисунков, и кивнула, принимая приглашение.
– Вот, держи. Я тогда… много чего натворила. Прости.
Поль моргнул, приняв рисунки. Губы его дрогнули в усмешке.
– Да. Премного благодарен. Знаешь, Людочка…
Кузен помолчал. Извозчик повернул лошадей совсем в другую сторону, но Мила не заметила этого.
– Сегодня я опять проиграл в карты… – медленно произнес Поль. – И на этот раз… – В пальцах его мелькнуло нечто белое. – Я проиграл… тебя.
Она не успела отшатнуться. Кузен накинулся на нее и прижал к лицу скверно пахнущую тряпку.
Какое-то время Мила трепыхалась, пыталась вырваться, но тщетно. Ее держали слишком крепко.
А потом все потемнело.
* * *
– Ну что, рыбонька? Ну что, сладкая?
Вокруг хохотали и топали ногами. Пахло махоркой, кислыми щами. Мужским по́том и перегаром.
– Открывай глазки, лапонька! Покажи нам себя! А мы уж тебя порадуем… Правда ведь, ребятки?
– А то!
– Так порадуем, что до конца жизни запомнит!
Смех.
Гудящая голова, тошнота.
Барабаны вдалеке?..
– Говорил, что нетронутая. Ни-ни до свадьбы!
– Это какой свадьбы? С тем красавчиком? Которого мы на раз-два жмуриком сделали, а?
– С ним, с ним, с соколиком!
Невпопад стукнуло сердце. Следом дрогнуло золотое. Губы шевельнулись, начиная улыбаться.
Неужели? Неужели ее желание сбудется?
Мила открыла глаза. Неловко села, с усилием преодолев дурноту.
Так и есть. Грязный, полный бандитской шушеры, притон. Мрази, по ошибке именуемые людьми. Те самые, которых так и не поймали.
«Спасибо, милый Поль. Ты все-таки помог мне».
– Эй, встает! Смотрите-ка!
– Ну, кралечка? Что делать будем? Сама разденешься, али как?
В улыбке Милы сверкнули оскаленные зубы:
– Сама, лапонька. До конца жизни запомнишь.
Веселый гогот кругом, потирание грязных рук.
Слишком пьяные, чтобы понять, что́ не так. Слишком глупые.
И неистовое, горячее золотое сердце, прожигающее кожу. Тропический жар преисподней вокруг.
Мила скинула шляпку и туфельки. Стянула платье и нижнюю юбку без всякого стыда. Сбросила лиф с панталонами. Избавилась от чулок, разорвав их ногтями.
Вопли с похабными замечаниями стали громче. Вот-вот напряжение достигнет пика.
Но, когда Мила осталась в чем мать родила, произошло другое.
Голая, с единственным украшением – золотым сердцем, – она лихорадочно задрожала. И те, кто шагнул было к ней, замерли на полушаге, раскрыв щербатые рты.
– Что…
Белая кожа пошла шоколадными пятнами. Волосы побелели, встав веером орлиных перьев. Нежные руки забугрились мускулами, скрученными жилами, а зубы полезли из десен, обращаясь в каменные лезвия, в острый обсидиан, что уже сменил каждый ноготь на руках и ногах. И Мила прыгнула – с места, без малейших усилий – чтобы влететь в мерзкую толпу.
Крики, вой.
Первая кровь, окрасившая губы. Сладкая и соленая, как приправленный острым перцем шоколад.
Мила захохотала, когда кто-то вонзил ей нож в бедро. Отшвырнула бугая, который замахнулся дубинкой. Сложив пальцы наконечником копья, Мила пробила грудь первого попавшегося бандита и вырвала его еще трепещущее сердце.
Она металась в закопченном зале, словно танцуя дикий победный танец, и тени воинов Ягуаров и Орлов плясали вокруг, подбадривая и помогая.
Мила пожирала сердца. Мила не обращала внимания на раны. По телу ее текла кровь, смешанная с шоколадом, и каждая смерть отзывалась в ней радостью, исступленным восторгом и гортанными криками с вершин пирамид.
Пиктограммы крутились перед глазами, с губ срывались незнакомые слова, стоны умирающих становились все тише…
Силы заканчивались.
«У тебя еще есть дело».
Среди рисунков и пиктограмм вдруг всплыло знакомое бледное личико, и улыбка Милы растянулась до ушей.
Да. Еще есть.
Окровавленный притон стих.
* * *
…По улице шла израненная голая девушка, которую, казалось, никто не замечал. С каждым шагом она шаталась все сильнее, но не переставала улыбаться.
Она улыбалась прохожим, что глядели сквозь нее, улыбалась своим мыслям и ласково гладила золотой, как солнце, кулон на испещренной ранами груди. Внутри билось шоколадное сердце.
Солнце скрывали тучи, но вскоре оно снова согреет ее ледяную кожу своим светом.
«Жди гостей, Поль. Я скоро».
Мила шаталась, но продолжала идти. Она должна была сделать все как надо. И она сделает.
Она спасет мир и, наконец, отомстит.
«Только дождись меня, Поль».
Шаг, еще шаг. Багровые следы на брусчатке. Еще чуть-чуть поднажать, ведь…
«Солнце хочет твоего сердца».
И оно его получит.
Оксана Ветловская. Мать-гора
Склонившись над чертежами, Кайсаров невольно прислушивался к доносившемуся из отворенного окна чужому, непривычному говору.
– …змей к нему, говорили, все летат да летат. Змей, грят, богатство таскат. А он и впрямь богато жил, а как помер – ничо в доме не нашли, одни стены голые…
Было жарко, и вязкая, муторная эта жара казалась сродни редкой петербургской – словно дышишь сквозь горячую мокрую тряпку, и такая же тряпка облепляет все тело. Вообще климат тут напоминал столичный: со своенравной, переменчивой погодой и холодными ветрами, но здешний лесной воздух отчего-то казался Кайсарову тяжелым, будто близость гор каким-то образом передавала воздуху плотность камня. Порой болела голова, тоже как-то непривычно тягостно, начиная с затылка. Инженер Остафьев говорил, что это все из-за постоянных перепадов атмосферного давления. Остафьев, старше Кайсарова на десяток с лишним лет, маялся тут головной болью почти беспрерывно, еще с тех пор, как зимой приехали сюда на изыскания.
– …чо помер? Да рыба каменная ему в рот залетела. Зевал, и залетела. Каменную Девку он чем-то обидел, а кого она занелюбит, тому сделает чо-нибудь. Грят, под Мать-горой не то река, не то озеро, и там рыбы с каменными зубами. Таку рыбу пошлет, и та все потроха выест. После того человек быстро помират…
Говорок принадлежал крестьянке Авдотье, которая каждое утро ходила на рынок мимо дома, что Кайсаров нанял под контору, а после полудня возвращалась, по дороге успевая громко переговорить со всеми встречными, и разговоры ее обычно сводились к диким небылицам про ее родню и соседей. Кайсаров давно утвердился во мнении, что Авдотья была просто-напросто кем-то вроде местной блаженной. При ней постоянно находился мальчик лет шести, тоненький, с большой круглой шелковисто-белой головой, похожий на одуванчик. Очень тихий, мальчишка этот иногда принимался так же тихо, но очень неприятно шалить: подбирал с дороги какой-нибудь мусор или конский навоз и кидал в окна ближайшего дома, особенно в раскрытые. Авдотья тогда давала ему подзатыльников и говорила: «Чо барагозишь?»
Здесь, на Урале, можно было услышать всякий говор: то акающий среднерусский, то вдруг хохляцкий – здесь сначала беглые селились, а позже сюда стали привозить со всей России крестьян, проигранных помещиками уральским заводчикам. Но больше всего уже было своего, сложившегося, самобытного: очень быстрая, монотонная, неживая какая-то речь, с проглатыванием целых слогов и невыносимым «чоканьем». Местные говорили так, будто кашу во рту языком гоняли. Кайсарова это раздражало.
Впрочем, в последнее время его раздражало все, куда ни глянь. С тоннелем дела шли совсем плохо. При изыскании, когда в любую погоду инженеры поднимались на окрестные склоны, Кайсаров разработал такой вариант, при котором строительство тоннеля сокращало железную дорогу аж на десять верст и давало экономию в миллион рублей. Своим вариантом Кайсаров гордился и долго его пробивал. Начальник железной дороги никак не желал принимать новый проект, стоял на том, что строительство пути в обход самого непреодолимого участка гор не только разумнее, но и безопаснее, однако истинная причина была в другом: чем дороже казне выходило строительство, тем больше можно было растащить казенных денег. Вообще, нажива да стяжательство при постройке всегда шли далеко впереди государственных интересов, и не принимавший подобных порядков Кайсаров, даром что ему только тридцать лет исполнилось, уже успел нажить себе в Управлении железной дороги множество врагов. Однако находились у него и защитники. В конце концов, под его началом железная дорога строилась быстро и действительно выходила куда дешевле обычного, да еще славился Кайсаров среди инженеров тем, что умел провести железнодорожную ветку по самым, казалось бы, непроходимым местам.
При изысканиях картина выглядела вполне обнадеживающей: геологи предупреждали, что весь горный хребет в окрестностях испещрен глубокими трещинами, но одна гора, Мать-гора, как ее называли местные жители, представлялась геологам состоящей из породы относительно однородной и потому пригодной для безопасного строительства. Однако на деле все оказалось по-иному.
– …а ишшо другой мой сосед все жену бил да к вдове напротив хаживал, так жена Каменной Девке пожалобилась, и стал у мужа его нечестивый уд каменным, а вскоре помер он… – струился с улицы монотонный говорок крестьянки.
Когда ж она умолкнет-то, поморщился Кайсаров. Окно, что ли, закрыть. Но духотища была нестерпимая, да накурено – не продохнуть. Троих инженеров, своих подчиненных, Кайсаров отпустил обедать, а сам все сидел над планами и профилями, ерошил волосы. Вот кому тут «уд каменный» будет вместо дальнейшей службы, так это ему, Кайсарову, если ветку все же придется вести южнее и получится перерасход. И надо же было такому случиться, когда тоннель почти пробит. Да, с самого начала работа шла негладко: внутренности горы оказались непредсказуемы – то на подземную реку рабочие наткнутся, то обвал случится. Воду отвели – устроили дренажную галерею, проходку после обвала повторили, установили дополнительную крепь. Каждый раз при авариях гибли рабочие, но вот людей-то, в отличие от денег, Кайсаров не считал. Люди – самый непрочный материал. Самый легко заменяемый.
Тоннель пробивали с двух сторон, и когда уже почти насквозь прошли, то часть стены, казавшейся надежной, монолитной, обрушилась, и за ней открылся большой разлом, такой глубокий, что даже нельзя было сказать, как далеко он уходит в недра. Пока приняли решение наблюдать – если разлом не будет увеличиваться, то заделать его цементом и продолжить работы, а если трещина начнет расширяться, то убирать породу, пока состояние разлома не станет стабильным. Однако чутье подсказывало Кайсарову, что в проклятый этот разлом может рухнуть преизрядный участок тоннеля и пускать там поезда опасно. И как ни поверни теперь, что прокладка нового тоннеля, что постройка железной дороги в обход – все грозило задержкой, перерасходом казны и немилостью начальства.
– Каменная Девка – она в горе живет? – Кайсаров узнал живой, любопытствующий голос Елецкого, самого молодого своего инженера, недавно закончившего учебу. Елецкий, по его собственному признанию, «баловался литературкой» и, приехав в это богом забытое уральское село у подножия горы, с азартом принялся собирать здешние предания, легенды и былички.
– А то, – охотно ответила Авдотья. – Каменна Девка – дочь, а гора – ейная мать.
Тут в стекло распахнутой створки что-то звонко стукнуло, и по столу, по разложенным бумагам покатилось что-то небольшое, круглое – сухое конское яблоко?
Кайсаров в бешенстве шагнул к окну, перегнулся через подоконник.
– Пошла вон отсюда! – крикнул он Авдотье. – И щенка своего забери, и чтобы к этому дому близко не подходила, не то прикажу плетьми гнать!
Белобрысый мальчик опустил поднятую было в замахе руку и спрятался за материн подол. Авдотья всмотрелась в Кайсарова белесыми своими глазами – бледные радужки и белые брови в сочетании с грубым, лошадиным лицом делали ее похожей на старуху – и сказала:
– Ох, тяжко тебе, барин: сердце у тебя каменное.
– Пошла!..
– Зачем вы так, Георгий Иванович? – осторожно спросил Елецкий, когда крестьянка удалилась. – Живая энциклопедия народного творчества, между прочим.
– Вы зачем сюда приехали? Ради работы или ради народного творчества? – сухо выговорил ему Кайсаров. – Займитесь делом.
Елецкий пошел в дом. Подчиненные весьма уважали Кайсарова, но не сказать чтобы любили. Рабочие же его вовсе боялись – если пройдет по готовому участку дороги и заметит что-нибудь неладное, кары воспоследуют самые суровые, начиная со штрафов. Высокий, худой, с копной темных волос и орлиным носом, Кайсаров выглядел неприступным и мрачным; при разговоре имел привычку слегка поворачивать голову из стороны в сторону, пристально глядя на собеседника поверх мелких очков; и оттого не раз коллеги отмечали – было в нем что-то от ворона, который высматривает, как бы в глаз клюнуть.
Имелась у него еще одна примечательная особенность: хоть и молод, и недурен собой, не был он женат и чурался общества женщин. Однажды он случайно подслушал, как Жеребьёв тихо спросил у Елецкого (оба молодых инженера были из одного города и приятельствовали), не из этих ли Кайсаров. Из кого, не уточнил, но было ясно, что говорил он о грехе, порицаемом людьми и караемом государством. Тут Кайсаров зашел в комнату, и Жеребьёв мигом стушевался под его тяжелым взглядом.
Собственно, Кайсарова не интересовало ничего, кроме работы. Покрыть сетью железных дорог всю страну. Чтобы поезда неслись от Петербурга до Владивостока. Чтобы дикие, непроходимые, нескончаемые просторы прирученными, укрощенными верстами ложились под ноги, пронзенные надежной железной колеей, которая сокращает время пути, приближает великолепие технически оснащенного будущего. А женщины – что женщины… Расходный материал природы для строительства последующих человеческих поколений. Не более того.
Тут в комнату вошел как раз Жеребьёв – еще прежде, чем отворилась дверь, Кайсаров узнал его по надсадному кашлю. Зимой на изысканиях Жеребьёв сильно простудился, с тех пор так и кашлял – все глуше, все утробнее, с хрипами глотая воздух во время приступов. Остафьев на правах старшего не раз обращал внимание Кайсарова на это обстоятельство: «Сгорит ведь, дайте вы ему отпуск, Георгий Иванович», – но Кайсаров напоминал, что вместо обещанных восьми человек Управление направило ему лишь трех и отпуск всем будет только тогда, когда закончат работы.
Между тем выглядел Жеребьёв уже совсем измученным и нездоровым. Вместе с молодым инженером в комнату вошел бровастый насупленный Гуров – начальник работ, а следом один из десятников – коротконогий мордатый малый с очень хитрым прищуром, из тех, что записывают за рабочими каждый прогул, а сами подворовывают по мелочи, – на такое даже Кайсаров закрывал глаза, потому что иначе пришлось бы разогнать вообще всех.
– Георгий Иванович, у нас тут еще одна беда приключилась, – обреченно сообщил Жеребьёв и посмотрел на начальника работ.
– Беда не беда, а дичь какая-то. – Гуров развел тяжелыми ручищами. – Ну, Семен, ты не тяни, говори сам. – Это было сказано десятнику. Тот, аж приседая от подобострастия перед начальством, зачастил:
– Ваш-благородие, вот как на духу, сам слыхал! В разломе девка поет. Тоненький такой голосок. Старатели говорят – где в горе девка поет, там самоцветы лежат или золото. Это у нас все знают…
– И что дальше?! – свирепо спросил Кайсаров. – Какой еще голосок в разломе, вы что там, очумели все, да еще чтобы мне такое рассказывать?!
– Ну, один из мужиков наших и полез проверить, прям в провал, – пояснил десятник, попятившись. – А дальше я и рассказать не умею, ваш-благородие. Это видеть надобно. Из провала он вылез еще живой, но говорить уже не мог, а потом…
– К доктору его понесли, только донесли уже мертвым, – закончил Гуров. – В мертвецкой лежит. Вам, верно, лучше глянуть. Всякое у нас на проходке случалось, а такого еще не видал.
– Прямо сейчас пойдем! – резко сказал Кайсаров. Все равно работа не спорилась, а тут хоть пройтись, развеяться да посмотреть, в самом деле, что там у рабочих такое стряслось. Если бы кто в этот провал проклятый упал и голову бы себе насмерть разбил – ради такого сообщения к самому́ главному инженеру не пошли бы. Значит, и впрямь нечто из ряда вон.
Уже выходя из комнаты, Кайсаров вспомнил: надо бы убрать ту дрянь, что ему крестьянский мальчишка в окно кинул. Наклонился под стол – кругляш лежал там. Не конское яблоко, а округлый камешек с какими-то блестками. На миг Кайсарову почудилось, будто блестящие вкрапления – золотые крупицы. Поднял, хмыкнул: «Золото дураков!» В камешке были крохотные кубические кристаллы пирита.
На улице жара навалилась разом, так, что через пару шагов взмокли виски. Небо выгорело добела, и обычно темная громада горы тоже словно поблекла. Заросшая густым сосняком Мать-гора была видна отовсюду, село приткнулось как раз под ее тучным хвойным боком. На первый взгляд Уральские горы вовсе не казались грозными. Сизо-зеленые, совсем вдали млечно-голубоватые, они плавными волнами уходили к горизонту, вкрадчиво касались неба опушенными лесом вершинами – никакого сравнения с хищными гигантскими зубцами Альп, на которые Кайсаров насмотрелся в годы учебы. Впрочем, месяцы изысканий и работ показали, что первое впечатление было обманчивым, горы могли показать крутой нрав, особенно для строителя: выветренные породы, трещины, провалы…
Земская больница была совсем недалеко, через несколько домов, – такой же серый бревенчатый сруб, как прочие избы по соседству. Сам Кайсаров, отличавшийся завидным здоровьем, не заходил сюда еще ни разу, зато слышал от маявшегося кашлем Жеребьёва, что больничка одна на сорок верст окрест, всего один врач и дочь его, фельдшерица, и десяток коек, которых, конечно, всегда не хватает. Врач, еще нестарый, но сутулый и плешивый, встретил их и сразу, без предисловий, повел в мертвецкую, что стояла на задах, – глубоко утопленный в землю сарай с погребом. По дороге договаривал о чем-то со своей дочерью, крупной высокой девицей с простонародным открытым лицом, та отвечала:
– …Потому как дурень он, и губа у него отвислая, а в голове только мухи гудят.
– Твоя мать тоже не семи пядей во лбу, – урезонивал ее отец, – а взял в жены, чтобы одному не остаться.
Фельдшерица посторонилась, пропуская мужчин вперед, и в ее взгляде, случайно и равнодушно пойманном Кайсаровым, читалась вся усталость от этого тоскливого места, мелкотравчатого народа, собственной судьбы; девицу поначалу очень интересовали приезжие специалисты, но все, кроме Кайсарова, уже были женаты.
Именно мухи жирно гудели в погребе, где было прохладнее, чем на улице, но все же недостаточно холодно для того, чтобы приостановить разложение. Запах стоял ужасающий. Покойников было трое: высохший старик, какая-то баба и рабочий. Врач сдернул с лица последнего грубую холстину. Мухи от размашистого движения взбесились, замельтешили перед лицом, полезли в уши и за шиворот.
Кайсаров невольно стиснул в ком прижатый к лицу платок. Он ожидал увидеть что угодно – размозженное камнями лицо, пробитую черепную кость, но чтобы такое…
Разверстый рот покойника напоминал диковинный хрустальный цветок. Длинные крупные кристаллы, вроде кварца, росли под разными углами прямо изо рта, кристаллы поменьше блестящей сыпью усеяли губы. Неведомые образования были не прозрачными, а мутно-розовыми и багровыми, словно вобрали в себя кровь и прочие соки тела. То же творилось с глазами мертвеца: между вывернутых век торчали кварцевые друзы.
Жеребьёв мучительно закашлялся, затем со звуком тщетно подавляемой рвоты схватился за горло и выскочил из погреба. Кайсаров заставил себя спокойно смотреть.
– Я не знаю, что это, – как можно ровнее сказал он наконец. – Я о таком не читал и не слышал.
– Возможно, под горой в разломы выходят подземные газы, – начал медик, – и при их попадании на слизистые оболочки происходит неизвестный науке процесс…
– А не заразна ли эта хворь? – прервал его Кайсаров.
– Если это и болезнь, то она не передается от человека к человеку. Иначе бы тут уже все село вымерло. Прежде мне доводилось видеть подобное. Несколько лет тому назад привозили ко мне старателей с той стороны горы. У всех кристаллизировались ткани предплечий. Руки пришлось ампутировать. Один, правда, не дождался операции, сбежал через окно, не знаю, что с ним сталось. Ведь до сих пор среди народа ходят дремучие небылицы про докторов. Вот, пожалуйста, – врач указал на накрытую холстиной бабу, – если бы привезли ее раньше, так выжила бы и она, и младенец. Нет, двое суток ждали, а когда надумали на третьи привезти, она уж кровью истекла. Спрашиваю родню: ну отчего же так-то?! А те отвечают – да всем известно, что в лечебницах людей, видите ли, нарочно морят и потом делают из человечьего сала мази, а из костей порошки. Дикость, милостивый государь, дикость прямо-таки доисторическая!
Кайсаров мельком глянул на тело в окровавленной рубахе под приподнятой врачом тряпкой и поскорее отвел взгляд. Ведь тут холод его продрал даже больший, чем при взгляде на рабочего, погубленного неведомой подгорной хворью, – нутряной холод, склизкий, брезгливый ужас.
Окровавленный подол. Стоны, крики. «Вот, гляди, гляди, что с нами мужчины творят!..»
– Слыхал еще такую историю, не знаю, правда или нет, – продолжал доктор, – давно случилось, еще при крепостничестве. Была у одного горнозаводчика жена, самая лютая помещица в округе, крестьянских детей в прорубь кидала ради потехи. Так местные сказывают, родила она в страшных муках каменную глыбу вместо младенца и вскоре скончалась. Народное предание, разумеется. Но кто знает, может, как-то связано…
Кайсаров мотнул головой, не желая слушать далее.
На плоском камне возле входа в покойницкую сидела на солнцепеке ящерица с нарядным медным узором вдоль гибкой спины. Посмотрела Кайсарову прямо в душу крохотными, но необыкновенно разумными глазами. Сельчане звали этих тварей ласково, ящерками, и старались не обижать. По рассказам Елецкого, охотно делившегося своими фольклорными находками, ящерицы в местных преданиях были как-то связаны с духами окрестных гор, были вроде свиты или сестер Каменной Девки. Сознание местных жителей и впрямь изобиловало первобытными образами. Здесь строили церкви, но верили в огромного змея, живущего в озере, и в еще более огромного лося, поднимающего из-за гор на своих рогах солнце, и в Девку, которую боялись, но и любили, которую старатели почитали больше Богородицы…
Тень Кайсарова упала на камень, и ящерица юркнула в выжженную июльским зноем траву.
– Разлом заделать скорее, – сказал он вышедшему следом Гурову.
– Так вся кладка туда рухнет, – ответил тот. – Разлом со вчерашнего еще расширился, черти бы его побрали.
– Что ж, пойдем смотреть… – сквозь зубы процедил Кайсаров. В сущности, было уже ясно, что тоннелю настал конец, а Кайсарову грозят серьезные неприятности в Управлении: все его недоброжелатели разом всколыхнутся и загудят, как те мухи в мертвецкой.
Жерло тоннеля темнело за окраинными домами, выше по косогору, на который взбирались чахлые огороды. К тоннелю вела уже готовая мощная насыпь – клади рельсы да мчи на ту сторону Уральского хребта… Какую же невыразимую душную злобу испытывал сейчас Кайсаров, глядя на гранитные обрывы и дремучие хвойные склоны треклятой горы! От крутого подъема наверх по жаре в голове, чудилось, бил алый бубен в такт ударам сердца.
Под сводами тоннеля стало легче, изнутри горы шла сухая каменная прохлада, сейчас очень освежающая. Света снаружи хватало, чтобы увидеть пролом в стене, напоминающий разомкнутый огромный рот, только расположенный не по горизонтали, а по вертикали. Возле разлома отчего-то толпились рабочие, все местные мужики – Кайсарову мельком подумалось, что они-то, должно быть, смыслят в происходящем куда больше него или Гурова. Расспросить бы их. Короткое эхо вдруг подхватило среди мужских голосов детский. Дети и бабы часто работали при расчистке участков под железнодорожное полотно, но в копатели обычно брали мужчин – труд был не только каторжно тяжелым, но и опасным: деревянный щит над головами рабочих не всегда спасал от завалов.
Обходя бревна-крепи, Кайсаров приблизился к группе рабочих.
– Не троньте! – кричал мальчик. – Мне тетя внизу золото дала! Сказала, проклянет всякого, кто отберет силой! Купцу золото продам. Моему тятьке ноги отняли, я один работник в семье…
– Что здесь происходит? – громко спросил Кайсаров.
Мужики расступились, открывая взорам пришедших всклокоченного мальчика лет десяти, что-то прижимающего к груди.
– Мальцу золотой слиток дала.
– А Петьке давеча рот камнем забила.
– Ну дык ее воля, сама решат, кого озолотит…
– Кто ей по нраву, того и одарит. А кто не по нраву, того в камень обратит.
– Разойтись! – приказал Кайсаров, вдвойне озлившись от всей этой чертовщины. К его металлическому голосу прибавился гулкий, как из бочки, бас Гурова, рявкнувшего:








