412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 155)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 155 (всего у книги 299 страниц)

Он больше не притрагивался к ней, если не считать периодические побои «чтобы помнила». На что мне, говорил друзьям, кривая жена. И тем не менее со временем стало очевидно: Апрашка беременна.

Настоящим чудом было то, что мальчик родился в срок и здоровым. Павел после родов потерял к Апрашке интерес окончательно. Подходил лишь изредка – осмотреть с прищуром своего отпрыска, будто на предмет изъянов. Изъянов на вид не находилось, и он, неопределенно хмыкнув, отправлялся в третий-четвертый раз за день чистить свои пистолеты.

Для Апрашки же ребенок стал практически всем ее миром. Спешно закончив с чисткой печи или кормлением хозяйских псов и лошадей, она бежала на его громкий требовательный плач и, бывало, часами не могла оторвать от него любящего взгляда своего единственного глаза, пока не находилась для нее новая изнурительная работа.

Само собой, Павел видел это. Само собой, ему были безразличны пристрастия глупой, постаревшей за эти три года служанки. Но, само собой, не лишить ее единственной отдушины он не мог.

Впервые это произошло на очередном застолье – будто Апрашка мало боялась их до того дня. Пьяный Павел становился куда злее и, что еще хуже, непредсказуемее. В тот вечер, когда его мутный от выпитого взгляд упал на служанку, в нем заплясали уже знакомые ей страшные искры. Обычно в подобных случаях он ее бил. Но в этот раз…

– Неси! – приказал он заплетающимся языком. – Живее, неси мне наследника, дура!

У Апрашки похолодело в груди, но ослушаться она не решилась. Через минуту ее сын с интересом крутил по сторонам головой на барских руках. Павел поднялся, одной рукой удерживая на груди мальчика, а другой отвесил служанке звонкую пощечину. Орава, собравшаяся за большим столом, загоготала.

– А ну, Матвейка, стукни ее! – весело скомандовал Павел. – А ну, скажи: «Дура ты, Апрашка!»

– Туя паська! – радостно повторил мальчик и шлепнул ладошкой по плечу матери.

В тот момент ее мир рухнул. В тот момент она все поняла с предельной возможной ясностью. Она растила не сына, нет.

Она растила следующего барина.

* * *

– Брешешь, стерва… – хрипло выдохнул Матвей Палыч.

Его расширенные глаза с полопавшимися капиллярами рыскали по сморщенному, как лежалое яблоко, лицу. Рыскали в поисках хоть малейшего намека на ложь, но находили только безмерную усталость и безграничную – теперь он это видел – безусловную материнскую любовь.

– Не посмела бы, свет мой, батюшка, – тихо ответила Апрашка и продолжила свой рассказ.

* * *

Павел Пистоль во всех смыслах любил охоту. Само собой, он в любой момент мог взять добычу силой. Ее не спас бы даже нож, который она носила на перевязи за левым сапогом. Но ему не давал это сделать азарт. Она должна была попасть в его сети душой, а не только телом.

Несомненно, у них было что-то общее. В ее глазах нередко плясали почти такие же шальные искры, как у самого Павла. Апрашка видела, как барин любуется ее особой, лихой статью. В бессильной злости и ревности ее огрубевшие к тому времени руки сжимали кувшин, когда она подливала вино в мятый бронзовый кубок своей преемницы. А та на нее даже не смотрела. Кого волнует какая-то глупая кривая служанка?

Эта охота длилась несколько лет. Небольшая банда, к которой когда-то давно прибилась и эта мерзавка, уходила и пропадала, порой неделями, но, когда Апрашка уже начинала надеяться, что они не вернутся, девка появлялась вновь, как кошка у миски со сметаной. Павел точно знал, как угадать момент, чтобы спустить курок. И он не прогадал. Апрашка хорошо запомнила тот вечер, когда Павел увел свою добычу наверх, в спальню. Апрашка стояла под лестницей, вцепившись обеими огрубевшими руками в косяк. Из ее единственного глаза по щеке бежали скупые слезы. Слезы бессильной злобы.

На следующий день Павел закатил очередную пирушку. Может быть, пребывал в отличном настроении от завершения долгой охоты. А может, просто хотел поскорее окончательно присвоить себе трофей. Апрашка давно не пыталась угадывать, что происходит в его буйной голове. Только смотрела в пол и смиренно соглашалась с любыми приказами и наказаниями – ей казалось, что это делает их чуть менее суровыми.

Вот и она. Сидит по левую руку от Павла, пьет и хохочет с его людьми. Какое-то время он наблюдает, посмеиваясь. Затем ставит перед ней свой опустевший кубок и коротко приказывает:

– А ну, наполни!

Она смотрит на Павла. В ее глазах пьяные веселые искры. За столом вновь повисает тишина. Она склоняется над кубком и…

…плюет в него.

– Не серчайте, ваша светлость, дайте мне полчасика – будет вам полный кубок.

Две секунды проходят в оцепенении, а затем толпа взрывается хохотом. Лицо Павла темнеет, багровеет. В его глазах больше нет азартных искр. Теперь в них только вязкая тяжелая пустота. Он хватает недавнюю невесту за волосы, поднимается из-за стола и коротко бросает через плечо вновь притихшему сборищу:

– За мной!

У выхода в сени его взгляд падает на съежившуюся в тени Апрашку. Свободной рукой он до боли сжимает ее плечо и командует:

– Бери Матвейку! Идем на болото. Будет ему наука.

Матвейка болен. У него жар. Не далее как пару часов назад он вовсе метался в бреду. Но Апрашка слишком хорошо знает, что бывает, если ослушаться барина, – даже в обычном его настроении. Она не смеет. Дрожащими руками она подымает сонного мальчика с влажной от пота постели и торопливо ведет его следом. Нельзя гневить барина. Нет, никак нельзя.

Около получаса Павел тащит за волосы слабо упирающуюся девку. Она терпит, стиснув зубы. Ни звука не доносится из ее сжатых в ниточку губ. Молчит и процессия за ними. Никто не смеет проронить хоть слово. Никому больше не весело.

Но вот и омут. Павел швыряет дерзкую девицу на землю и мельком оглядывается.

– Матвей! А ну, иди сюда. Иди и смотри.

Матвейка отлипает от Апрашкиной руки и подходит на дрожащих ногах. Он послушно смотрит, во все глаза смотрит на черноволосую девку, хоть и не вполне понимает, где находится и что происходит. А та наконец поднимается на ноги между отцом и сыном. Плечи ее с вызовом расправляются, а лицо бесстрашно обращено к бывшему жениху.

– Смотри, Матвей, что бывает с теми, кто мне дерзит! – рычит Павел, с шорохом доставая что-то из-за пояса.

БАХ.

Внезапность и оглушительная громкость звука парализуют Матвея. С ужасом в широко открытых глазах он смотрит на то, что еще совсем недавно было дерзкой девицей. Теперь это нечто совсем другое. Неживое, он это чувствует. Из-под черных прядей, спадающих на плечи, торчат кровавые осколки черепа – жуткий искореженный клюв. Шаг в его сторону. Еще шаг – спиной вперед, на негнущихся ногах. Последний звук, страшный горловой клекот, и она падает прямо на мальчика.

После короткого барского распоряжения труп торопливо оттаскивают. Кто-то кричит: «Камни, найдите камни! В омут ее!» Матвейка лежит без движения – только хрипит едва слышно. Его глаза закатились к небу, но неба мальчик явно не видит. Апрашка, охнув от тяжести, поднимает его на руки, губами трогает лоб. Горячий. Соленый. Пот, смешанный с чужой кровью.

Через несколько часов Матвейка вздрагивает и рывком подымается в своей постели. Апрашка вздрагивает в ответ – только что задремала над молодым барином.

– Чего ты, свет мой, батюшка, вскочил? Ложись, тебе почивать нужно…

– Апрашка… – Взгляд мальчика направлен прямо перед собой, но он будто не видит склонившуюся над ним служанку. На лбу его снова выступил пот. Его бьет озноб. – Кто это был, Апрашка? Там, на болоте?

Глупая кривая служанка тяжело и прерывисто вздыхает. Одной рукой она мягко укладывает Матвейку на пропитавшуюся потом подушку. Другая с силой сжимает треснутую глиняную кружку. Ее взгляд затуманивается, обращается внутрь, а в ее голосе вдруг звучит небывалая прежде ядовитая желчь:

– Кикимора, батюшка. То была кикимора болотная.

– Кикимора… – повторяет за ней Матвей. Слышно, что он не вполне понимает, что говорит. – Что за кикимора?

– Страшная то тварь, батюшка. – Апрашкины руки продолжают до дрожи сжимать кружку. Костяшки на них побелели от напряжения. – Куда ни придет, с ней все горе и беды. Целый мир может отравить. Все может погрузить в трясину. Одни беды от нее, батюшка. Страшные беды.

– А где же она живет? А что она… Что она ест? – Молодой барин хлюпает носом и со стоном отворачивается к стене.

– В омуте живет, свет мой, батюшка… – отвечает служанка. По ее не мытому много дней лицу снова бегут слезы, оставляя светлые дорожки. – А ест, поди, нечистоты с помоями – все, что только есть у людей негодного.

– Нечистоты… – бормочет Матвейка, ворочаясь. – Помои… Омут… Нечи… Апрашка… Кто это… Что это было, там, на болоте?..

– Кикимора… – шепчет служанка. Кружка в ее руке не выдерживает давления и раскалывается вдоль старой трещины. На Апрашкин подол выплескивается студеная колодезная вода, разбавленная жиденькой алой кровью из свежего пореза. – Кикимора то была, свет мой, батюшка. Страшная тварь… страшная…

– Страшная… – эхом откликается слабый Матвейкин голос откуда-то снизу. – Страшная… Ки… ки… мо… ки…

* * *

«Брешешь!» – хочет прорычать Матвей Палыч. Хочет, но не может. Он почти не помнит ту тяжелую ночь, наполненную горячечным бредом. Но все же теперь всплывают в его сознании разрозненные, бессмысленные фрагменты слов и ощущений. Черными, липкими от тины, пахнущими гнилой топью волосами нависло над ним понимание: Апрашка говорит правду.

С тяжелым стоном барин опустился на лавку и закрыл лицо руками. Все, что он знал, все, к чему привык, все, во что с детства верил, – исчезло, растворилось в темнейшем омуте. Апрашка… матушка… Сколько боли он причинил ей за эти годы?..

– Не серчай, свет мой, батюшка, – вновь негромко заговорила та, не смея поднять на родного сына глаз. – А токмо нет больше крупы в погребе. Вся вышла. Нечего нам есть больше.

Матвей Палыч с трудом отнял ладони от лица. Он тоже боялся посмотреть на старую кривую служанку. Впервые в жизни. Ее слова кислым черным илом налипли на осознание правдивости ее рассказа, которое страшными скрюченными пальцами вцепилось в его душу и тянуло вниз, в вязкую темноту. Но вот он все же поднял на нее глаза и на мгновение перехватил ее взгляд. Тот самый взгляд, которого упорно не замечал все эти годы. Слезный. Извиняющийся. Любящий.

И все погрузилось в трясину.

* * *

Кривая на левый глаз старуха вышла из гнилого, покосившегося от времени дома через заднюю кухонную дверь. Из конюшни осторожно выглянул Егорка-дурачок. Апрашка успокаивающе махнула рукой, и он тотчас подбежал, просияв широкой улыбкой.

– Так что там, на Белом Балу-то? – задал он больше всего интересовавший его вопрос.

Он уже не раз, не два и не десять слышал эту сладкую сказку, но всегда хотел послушать еще. Ведь приятнее ее не было ничего в его жизни. Его чрезвычайно захватывали описания сложных танцев, изысканных терпких вин, прекрасных дам и статных кавалеров, безусловно и незыблемо дружных между собой и со всеми присутствующими. Но на этот раз Апрашка взяла его за руку и повела к конюшне с другими словами:

– Близко Белый Бал, Егорушка. Совсем немного потерпеть осталось. Только я покамест одна пойду – подготовлю все к твоему приходу. Ты, Егорушка…

БАХ, – грохнуло в доме.

– Отпустил, – прошептала старуха и сглотнула горько-сладкие слезы. – Отпустил нас барин. Ты, Егорушка, вот что: иди по дороге куда глаза глядят. Выйдешь к какой деревне – наймись в услужение. Придет время – найдет тебя Белый Бал. Вот только помоги мне в последний раз – возьми ту веревку да закинь одним концом на ту балку… Вот, молодец. Видишь, как у тебя все хорошо получается? Иди, Егорушка, иди. Обо мне не думай. Меня Белый Бал ждет.

* * *

Егорка скакал по заросшей дороге вприпрыжку. Зеленовато-бурые ели кланялись ему навстречу, устилая путь мягкой опавшей хвоей. Он знал: куда бы ни привел его этот путь, он со всем справится. Каждый увидит, как он умен, пригож и расторопен. Может быть, новый барин даже позволит вылизывать после себя тарелку и спать на лавке у печки, в тепле. И все-то у него будет получаться с первого раза, любая работа – спориться, любая задача – решаться. А где-то в самом конце его ждет Белый Бал, где его тоже все будут любить и никто никогда не прогонит. Ну а до тех пор перед ним раскрыт целый мир.

Огромный-преогромный мир, прекрасный и удивительный.

Ринат Газизов. Три правила Сорок Сорок

Сорок Сорок унесли меня ночью вместе с пазиком, который водил мой отец. Он бросил машину на проселке в полях, он был штатным водилой «Приневской фермы», почему отец взял в ту поездку меня – неизвестно, куда он делся – тоже.

Сорок Сорок не умели строить жилища.

Не жили подолгу на одном месте.

О них знал лишь тот, кого Сорок Сорок украли.

Они предпочитали воровать. Они только и делали, что воровали, могли утащить что угодно. Несущих сил хватало даже на то, чтоб летать по ночам с заброшенным бараком в лапах. Смутно помню, как меня несло в автобусе: то захватывало дух, то клонило в сон. Наверное, Сорок Сорок чудом меня не заметили, когда шарили черным глазом по окнам, вот и взяли, так-то они людьми не интересовались.

В том пазике я поселился вместе с младшими, я спал на сиденьях в третьем ряду слева, а топили мы его, подкидывая валежник в буржуйку, что пробила трубой кузов на месте водителя. Со мной вышло удобно: комбинезон пришелся от сироты, что не выжил прошлой зимой, а обувь мне смастерил старый Ёся из солдатских ремней. Я сдружился с тремя ровесниками. Они были слишком малы, чтобы попасть в Сорок Сорок, они говорили: надо ждать, пока трое старших окочурятся, тогда появятся свободные места. А мне вообще путь внутрь заказан – я чужих кровей.

Все трое умничали, но так и не смогли мне объяснить, откуда пришли.

Когда мне стукнет семь, приемная тетка скажет, что это меня похитили цыгане. Варвара махом раскроет дурацкую книгу, и сразу – на нужной иллюстрации, но я не узнаю в Сорок Сорок ни черных кудрей, ни куриц под мышкой, ни гитар, ни золотых серег.

Мои похитители куда древнее цыган.

До пяти лет я слонялся по нашему биваку, разбитому в прогалине в сосновом бору; ходил себе между краденых изб, краденых фургонов, краденых палаток, от загона с крадеными гусями и курами до тарахтящих бензиновых генераторов, от краденой цистерны с бензином до краденой бытовки, где Сорок Сорок наедались грибами и любили друг друга; по лесу и до озера; однажды здоровски украл у рыбака ведро пескарей; видел, прячась за березой, вертолеты; видел пожар, который уперся в ров, умело вырытый лапищами Сорок Сорок; видел лося, рога которого были как сосновые корни; видел падение звезд (кайфово, но слишком быстро); видел клеща размером с пятак; я постоянно просился внутрь Сорок Сорок – и обижался, когда меня не брали.

Их действительно было сорок, по-человечески сорок.

Тонкокостные, черноглазые, с бездонными плоскими животами. Они прекращали есть, только когда в гнезде не оставалось еды, и эту особенность я у них перенял, ел как не в себя и не толстел. Они долго-предолго странствовали по земле. Оборванцы, кто в медицинских халатах, кто в тулупе, в женском пальто, распахнутом на всю волосатую грудь, им было без разницы, в чем ходить. Я еще не сразу понял, что пестрота вещей вокруг меня – не потому, что воруют что попало, а как раз от того, что воруют всё в одном экземпляре. Никогда Сорок Сорок не подбирали подобное дважды.

Я кричал: «Возьмите меня с собой!», когда поздним вечером эти сорок странников собирались у костра, брались за руки, обнимались, чуть пританцовывая, лепились в дрожащую кучу тел, ртами издавали: «Чарк! Чарк! Чарк!» А потом – щелчок в суставе бытия! – и вот они коллективный оборотень.

Огромная до усрачки сорока.

Их семья так выживала.

Нужно очень долго жить вместе, нужно быть очень родными, чтобы так делать. Я разглядывал Иришку, Янку, Агнессу: они ли птичьи лапы с когтями, как грабли? Они ли немигающие глаза, как две кастрюльки, они ли птичий клюв, в который упихалась бы моторная лодка? А костистый Ёся с хромыми старикашками образуют птичий хребет? Морщинистая старуха, что заставляет меня таскать мусор за всех и тщательно закапывать, она своей висящей кожицей обтягивает всю семью? А толстые неулыбчивые мужики из сарая, которые только и делают, что лежат на соломе и дуют воду из бадьи, которую я им таскаю, – они в Сорок Сорок играют роль птичьих потрохов?..

Наверное, гадать бессмысленно, никто из них – не часть. Они все сразу – единое целое новое качество.

Умная книжная мысль, я ее тоже у кого-то украл.

Думаю, беду на Сорок Сорок накликал я, хотя разве это беда, нет, это их привычка.

Я стал проситься в город, когда в украденном багаже (а Сорок Сорок умудрились обворовать товарняк) нашел книги с картинками, и там был город с нормальными, как из рассказов Ёси, людьми, которые не крадут, были мосты, ровные невероятные дороги, словно прочерченные на земле суперфломастером, были еще дома из кирпича. Я клянчился туда, убеждал, что украду и вернусь из города с сырокопченой колбасой, с калькулятором, с футбольным мячом и зефиром, политым глазурью. Украду бездну крутых вещей. Я заснул, кожа на щеках была стянута от соли, потому что старый Ёся меня наругал. А ночью проснулся от грохота, который прошивал лес вдоль и поперек.

Я уставился наружу из окна родного пазика.

Посреди нашей поляны стояли двое чужих в хаки, я знал, что такое хаки, и лупили из винтовок, я знал, что такое винтовки, лупили по стремительно уносящимся на восток Сорок Сорок.

Город сам явился в мой дом.

Вот и все прощание со второй семьей.

Два зверя, разрушивших мое детство, были из оружейно-охотничьего клуба «Левша». Им никто не поверил про Сорок Сорок. Они везли меня в Питер, у них были отупевшие лица людей, которых миновала большая беда, они ругались плохими словами, повторяли по дороге: «Ты только подтверди, малец, что динозавр был наяву, он сорвался и улетел, пацан, ты только не молчи!..» Но я чуть не умер еще на въезде. У меня была истерика. «Стрессовая реакция организма», – скажут потом.

Очнулся я уже в детдоме.

Полегчало: в детдоме есть стены и не видно, какой же это огромный город, как много в нем выставлено для кражи.

За неделю я усвоил от воспитательницы Инны Витальевны основы своего положения.

Что два года я прожил, «как Маугли», в стоянке бомжей в пятнадцати километрах от Люблинского озера; что про этих бомжей уже все газеты писали, что они, может, сектанты или старообрядцы какие; что врачи меня, спавшего, осмотрели и не нашли следов насилия, это новость хорошая; что непонятно, как мои бомжи доставляли в свою глухомань тачки, топливо, дачные бытовки, ведь ни дорог, ни троп в том лесу нет; что мои настоящие родители еще могут объявиться, потому что меня покажут по телику; что я «чрезвычайно хорошо социализировался», но меня бьет паника в городе, и это нормально; что у меня есть вши, глисты, грибок кожный, грибок ногтевой, какая-то зараза в левом ухе и что все это пустяки.

Меня угостили зефиром с глазурью.

Жизнь среди чужаков стала приемлема.

Многие в детдоме были настоящие уроды. Но Танька была уродом из-за усохших ног, как будто из пяток, как из тюбика, невидимая тварь высасывала жизнь и пока остановилась на пояснице. Выше пояса Танька очень даже ничего. Глаза голубые, как стекло. Лицо по форме, как мастерок. Руки крепче, чем у меня, увиты венами. Танька передвигалась на них ловчее меня, а я не раз вызывал ее: кто быстрее доползет от чулана до столовки? Я был шустрый, тонкий, как змей, но она в этом прирожденный талант, я пыхтел, она смеялась и уносилась, девчонка-инвалид оставляла меня позади каждый день, и это ползанье наперегонки по вспученному линолеуму было самым счастливым временем моей жизни.

Потом Инна Витальевна объяснила, что девочки так себя не ведут. Танька какое-то время глядела на меня свысока и сидела в коляске, как на троне, но это быстро прошло.

В детдоме я делал куда больше вещей, чем у Сорок Сорок.

Мы учились читать-писать в группе подготовки, мы наводили чистоту, мы устраивали «праздники и спортивные соревнования» и гостям детдома рассказывали, что любим «праздники и спортивные соревнования», я видел рыб в океанариуме, я видел депутата, который подарил детдому деньги, я мыл таксистам машины за пятьдесят рублей и на пятьдесят рублей покупал чипсы со вкусом бекона, я был в Эрмитаже, я видел там золотого павлина, я был в Спасе-на-Крови, я видел там тетю в короткой юбке, а под коленом у тети – синюю-пресинюю вену, я плавал на прогулочном катере по каналам, я боялся, что Конюшенный мост сорвет мне башку, но пронесло, я украл у чаек их крики, чтобы кричать самому, а над водой страшно стихло, Инна Витальевна всю обратную дорогу пыталась мои чаячьи вопли заткнуть, я украл ее злобу, она успокоилась как сама не своя, я проглотил ее злобу в свой живот, под язык накатила тревожная, мающаяся кислинка, которую через несколько лет я научусь называть изжогой, но я вытерпел до ночи и с помощью этой злобы выбил замок долбаной двери, Сорок Сорок никогда не запирались, я вышел в коридор, хотел найти Таньку и сказать ей, что я наконец-то научился красть и прятать украденное в животе, смотри! – Сорок Сорок были бы мной довольны, я даже хотел нащупать, попробовать украсть ее «врожденное прогрессирующее заболевание», но меня поймал ночной сторож Геннадьич, и первый подзатыльник я пропустил, но второй я украл и спрятал, чтобы вернуть ему на следующий день, увы, я думал о мести для Геннадьича и совсем забыл о той интересной мысли, ну, про Таньку и ее ноги…

В такой суете промчался год.

Я чутка поумнел.

Я делал зарядку вместе с другими детьми. Мы по команде приседали, двигались по кругу на карачках, как курицы, а мне думалось, что мы никогда не слепимся в одну целую прекрасную Курицу Куриц, нетушки, слишком разные и не родные.

Потом Таньку удочерили.

Потом пришла Варвара, сказала воспитательнице, что на пятидесятилетие хочется подарочка, такой, чтоб ей по сердцу пришелся, ну и я пришелся ей по сердцу. Эта сладкая парочка вошла к нам в комнату. Павлуха как раз на руках стоял у стенки, языком облизывал стык между обоев, вдобавок свесил трусы на грудь, это он умел, Павлуха был совсем дурной, а тетки даже не восхитились, сказали мне: собирайся.

Я оценил Варвару.

Похожа на фрекен Бок, мужицкая баба, руки-батоны. Собраться я был рад: мигом вынул из шкафчика крылья из пенопласта, обшитые фанерой, а поверху ручкой намечены перья, я крылья мастерил и дорабатывал весь июль, продел кисти в лямки, подбежал к окну, запрыгнул на батарею – и меня тут же сбили с лету.

«У него воображение», – предупредила воспитательница мою будущую опекуншу.

«У меня решетки», – успокоила воспитательницу моя будущая опекунша.

Но с Варварой оказалось не так уж стремно.

У меня появились личные шмотки из комиссионного, хуже, чем у одноклассников, зато мои, только мои! Теперь я должен был ходить в школу, держа ее за руку, выполнять домашние задания, уборку, читать книги или делать вид, что читаю, смотреть старые мультфильмы, подставив голову Варваре, чтобы она, сидя в кресле, а я – у нее в ногах, могла меня по голове гладить. Я должен был выходить «ровным степенным шагом», расчесанный, накормленный, к ее подругам, чтобы она говорила, что она – благодетель, а я – тот самый мальчик, которого бросили в лесу, что скитался и жил с цыганами, и подруги целый год штамповали одним тоном, какой я бедный мальчик.

В школе почти многие были нормальны, уродов поменьше, чем в детдоме, но самое главное – Танька оказалась неподалеку.

Я жил на Большом проспекте рядом со сквером, где памятник Добролюбову, я понял, что увековечили мужика, который любит добро, а Танькина новая семья жила рядом с Ораниенбаумским садом, про него ничего не ясно. Когда я уходил на «волю», только Павлуха, глядя вверх и выше моего лба, попросил беречь Таньку, она же привозила ему конфеты «Алёнка». Я заверил, что с Танькой все будет чики-пуки, и он заржал, обдав меня радостными слюнями.

Пролетел еще год.

Первый класс: косички нормальных ходячих девчонок, мел на пальцах, мои неповоротливые мозги, чужие избалованные дети.

Я задул восемь свечей, воткнутых в пирожное, от одной свечи надломился зефир, я сидел с теткой на кухне, она смотрела передачу, где людей женили по очереди, а я грустил, потому что за год ничего не украл. Я скучно жил. Наверно, я стал нормальным ребенком, выполняя Варварины указания.

На следующий день после школы я отправился в гости к Таньке.

Меня не пустили.

Ее приемные родители ругались. Отец кричал: «Нельзя увольняться, нельзя!», а мать кричала: «Уйди, уйди, уйди, уйди!». Я не уходил, и Танька знала, что я из тех, кто долго не уходит, я ведь мог у парадной двери в детдоме стоять часами, ожидая, когда прилетят Сорок Сорок и закроют окно черным глазом. Танька знала: она выглянула из своей комнаты на втором этаже, помахала; только я мог понять, а никто из прохожих и не подумал бы, придурки, что Танька, как атлет на брусьях, подтянулась – в смысле на подоконнике, – легонько оторвалась от коляски, а потом перенесла вес на левую руку, чтоб правой так беззаботно помахать, и ничегошеньки, у нее лишь вены на шее вздулись.

Я обожал наблюдать, как она справляется с такими вещами.

Ее глаза были как фары ночной тачки, от которой Сорок Сорок наказывали бежать. Танька тоже могла включать дальний свет в глазах (я думал, что он только для меня, а ближний свет – это для прочих), Танька смотрела на меня, и город казался уже не таким огромным, Варвара была сносной, воздух – теплым, и даже желтый дом с зубастой решеткой арки, пялящийся страшными окнами на двор без детей, вдруг казался красивым и таинственным, как сказочный сундук из книжки… А потом ее бабушка дернула занавеску.

Но мне хватило: я успел украсть одиночество Таньки.

С ее одиночеством я продержался до ночи. Никогда еще не было так хреново.

Зато к Таньке нагрянули знакомые ее приемных родителей, они радовались ей по-настоящему, потому что ее день рождения был позавчера, а дошло до них вдруг только сейчас, я видел эту гурьбу, внезапно ввалившуюся с тортиком и цветами к ним домой, стихли крики ее приемной семьи, я стоял под окном, держался за живот, услышал, как Таньке позвонили из двенадцатого детдома, она, оказывается, подружилась с какими-то инвалидами, ее пригласили на выставку песчаных скульптур, а я держался, держался, спрятался за дворовой скамейкой и согнулся пополам, сглатывая кислую слюну, она немедленно отправилась на Заячий остров вместе с бабушкой, которая внезапно ей так услужила, бабушка-то не сахар, они вообще водятся только двух сортов – либо бабушки-ангелы, либо бабушки-злыдни, серединки нет, они произошли от неродных доисторических существ, – ну а я все держался, я сидел на корточках и был один на весь двор, потом Танька возвращалась радостная, коляска дребезжала колокольчиками, на ее тонких ногах лежали тонкие пионы.

Стемнело.

Больше я не мог.

Ее одиночество вытошнилось из меня тугой струей, и с утра у Таньки начался обычный хреновый день. Варвара отхлестала меня по заднице за то, что я шлялся невесть где. Про Таньку ей нельзя говорить, иначе Варвара заревнует.

В школе я украл красивую толстую ручку у Антохи.

В ней сразу десять разноцветных стержней, можно переключать, ее искали всем классом на перемене, и только я жевал бутерброд. От такой кражи дух захватывало, тело ныло от нового ощущения, похожего на то, что я открыл на физкультуре: лезешь под потолок и, крепко обнимая ногами бугристый канат, млеешь, когда в тазу рождается болезненно-сладкое чувство. Кража ручки была такой же, только никто не косился: чего он там застрял на канате?.. Я пожал плечами на вопрос Антохи, тот сам порылся в моем рюкзаке, осмотрел парту, глянул на мои карманы: такая ручка бы здорово оттопыривалась. Я ему не нравился, этому плохишу, который будет «держать» класс до выпуска, а потом, наверное, купит пистолет и станет крутым, но ему было не по себе, ведь я постоянно жру, и предъявить-то нечего, не мог же он заглянуть ко мне в живот.

Возвращаясь домой, я украл у дворовых котов голод, чтобы коты пухли, и к вечеру они вправду отожрались. Варвара запихала в меня тройную порцию макарон по-флотски, приговаривая, что корм идет не в коня.

Я не был голоден.

Просто я был выкормышем Сорок Сорок.

В следующий раз я своровал пятерки по математике и, конечно, сглупил: надо было красть четвертные, а не просто за домашку. У Сорок Сорок было правило: КРАДИ ОДНУ ВЕЩЬ ОДИН РАЗ, не повторяйся, в этом вся соль, и я это ощутил так же верно, как свои кости. Повторюсь – поймают.

Иногда Танька помогала бабушке, которая работала в ларьке на перекрестке Большого проспекта и Ленина. Там надо было продавать газеты, леденцы, пустяки. Детский труд запрещен, я-то знаю, но иногда бабушка отлучалась домой, а Танька, сидя в будке, ее заменяла, никто не видел снаружи в окошко, что она в инвалидном кресле, руки были длинные, по лицу лет шестнадцать, и дотянуться она могла до любого товара, и сдачу вернуть.

Я украл у нее жвачку из распахнутой коробульки, зеленую, со вкусом яблока и наклейкой-тачкой.

Потом она получит выговор от бабушки, расплачется, даже пожалуется мне.

Все будет чики-пуки, заверю я Таньку.

Жвачка была сладкая только в одно мгновение: она, как и все краденое, сразу очутилась в моем животе, я же никогда особо не прожевывал, сразу сделалось приятно, но кто-то провел когтем по хребту, и я задумался: кто меня может судить и могу ли я сам себя судить. В Библии сказано: не укради. А я крал. Сорок Сорок крали. «Сорок Сорок были до Библии», – так говорил Ёся, слушая Пугачеву по радиоприемнику. «Мы были всегда», – так говорили Иришка, Янка, Агнесса, сцеживая из цистерны топливо, чтоб залить в генератор и врубить автомат для жарки поп-корна.

Мне было хорошо, и это все, что я умел.

На этом мои терзания закончились.

Второе правило я придумал сам в шестом классе: КРАДИ КАЙФОВОЕ. Безделушки вроде денег, ювелирки, мобильников меня не интересовали. Нет, я поступал иначе. Например, к Таньке стал наведываться Фёдор, он был из моей школы, они познакомились на отчетном концерте, где – ненавижу эти мероприятия! – каждому школьнику отводилась своя роль. Кто-то пел, кто-то бренчал на гитаре, кто-то танцевал или актерствовал, самые тупые микрофоны выносили, а я там себе места не находил, и даже классуха меня никуда не приспособила, я только думал, что вся эта тусовка не срастется в одного целого прекрасного зверя по имени СОШ № 51, который мог бы одним прыжком на мягких лапах перевалить с Петроградки в Кронштадт. А Фёдор на концерте был звездой, светлая голова, осанка как у царевича, и вещал стихи он медленно, с расстановкой, а не чирикал-бормотал, как я на уроках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю