412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 163)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 163 (всего у книги 299 страниц)

Богдан Гонтарь, Дмитрий Тихонов. О Чугае и царствии небесном

У Ивана Демьяновича Чугая, первого токаря на заводе и главного балагура в городе, мать померла весной на исходе марта. Полезла в подпол за соленьями да и ухнула вниз с лестницы – артриты ее окончательно скрутили. Три дня там пролежала, пока сосед-пропойца не пришел мелочь шкулять. Крысы к тому времени все лицо ей до кости сглодали – в закрытом гробу хоронить пришлось.

На девятый день после похорон безутешного Ивана Демьяновича, враз сбросившего балагурскую личину и пившего запоем горькую, выдернул из кабацкого чада друг его закадычный, участковый Сашка Соловей. Вывел на улицу под руку, оглядел с ног до головы добрыми серыми глазами и сказал ласково:

– Вань, иди домой, спать ложись. Христом Богом тебя прошу, набедокуришь ведь. А мне потом тебя в каталажку тащить.

Осоловелый Чугай, за девять дней пьянства оборотившийся облезлым медведем-шатуном, оценивающе зыркнул на участкового, примериваясь зарядить ему в подбородок, да признал старого товарища и разом обмяк. Сашка Соловей, горестно вздохнув, повел осунувшегося Ивана Демьяновича переулками к материнскому дому, куда Чугай перебрался из заводского общежития.

Дома Чугай скинул рабочие шмотки, прошагал на кухню, отмерил полстакана сливовой настойки для спокойного сна, опрокинул и неожиданно для себя самого затрясся в рыданиях.

Тогда-то и раздался из погреба голос матери-покойницы.

– Ванятка! – позвала она его. – Не горюй, Ванятка. Смерть не есть горе и скорбь. Смерть есть возвращение в бытие, бытие радостное и благое. Порадуйся, сыночек, за меня взамест того, чтоб слезы лить.

И Чугай порадовался. От радости даже испугаться забыл. Загоготал, заухал филином, выкатился на улицу – и давай цыганочку вычеканивать по всему двору! Соседи поглядывали из окон, как он скачет да бородой трясет, но никто и слова не сказал – горе ведь у человека. Может, он так его в землю втаптывает, избавляется.

Мать говорила с ним каждый день, и Чугай уверился разом, что позовет его к себе. Уже и веревку заготовил попрочнее, салом натер, петлю навел надежную. Балку в сарае под потолком сменил – старую трухлявую выкинул и новый крепкий брус приладил. У табуретки ножки расшатал, чтобы легче было из-под себя выбрасывать. Радостный стал, лицом порозовел и словно бы даже светился изнутри. Товарищи с завода, доселе переживавшие, расслабились, глядя на него, улыбаться начали: отпустило человека. А Чугай все ждал заветных материнских слов: «Иди ко мне, Ванятка, обниму».

Но мать не позвала. Даже намека не было. Так и общалась с ним. Голос ее лишь со временем истончился, налился еле осязаемой потусторонней силой и уверенностью.

– Ты помирать не спеши, – доносилось томными вечерами из распахнутого погреба. – На тебе миссия еще имеется. Космического масштабу, а то и больше.

Чугай слушал вдумчиво и иногда от излишней вдумчивости начинал по-ребячески крутить смоляные вихры на висках.

– Вот вы, люди, верите, что после смерти – ад и удушливое серное зловоние. Ведь мозгом-то лень раскинуть, все вглядываетесь в бытие свое под ногами, а шире взор и не объемлет.

– А как это – шире? – округлял глаза Чугай.

– А так, – отвечал погреб. – Вот восстал Сатанаил против Бога, и Бог его изгнал из царствия своего. А потом Адам с Евой плода запретного вкусили, и их Бог тоже изгнал. Откуда, скажи-ка?

Иван Демьянович озадаченно чесал бороду и отвечал:

– Из Эдему?

– Верно. Из райского, стало быть, саду. А чтобы власти над людьми не терять, начал он их пугать муками посмертными, коли не по его заповедям жить станут. И прельщать тоже стал – но уже райскими кущами. А для чего?

– Для чего? – глухо повторял Чугай, подозревая, что путается все больше.

– Для того, чтобы Сатанаилу в его же землях не найти было соратников.

– То есть как это – в его же землях?

– А так… – вздыхала темнота, – так, что вы уже в аду. Бояться нечего. Вы пришли сюда из вечного посмертия и, отбыв в аду свой срок, покинете эту серую юдоль и в посмертие вернетесь. Жизнь – есть лишь вспышка мучений и боли в бескрайнем течении вечности. Вот такая вот космогония, Ванятка.

– Да уж, – кряхтел Чугай, засмоливая папироску. – Дак а миссия-то моя – она в чем тогда заключается?

– А в том, – тихо переливался голос, – чтобы сыну жизнь дать. И сын твой будет самим Сатанаилом. Явится он на землю, наберется сил и пойдет штурмом на райские врата. А за ним все люди пойдут, со всех концов света. Мертвые из могил подымутся и встанут в авангард, а за ними – живые, от детей до самых дряхлых стариков. И мужики, и бабы. Ядерными грибами небеса усеются, рокот артиллерии твердь расколет, бактериологическое оружие ангельские сонмы в зловонный тлен обратит. Свергнет Сатанаил Бога и сядет на костяной его трон пировать. И апостолы, в кандалы о девяти печатях закованные, будут ему яства подносить да ноги целовать.

– А мы как же? Люди-то?

– А вам прок самый наибольший. После победы бытие больше не будет исключительной скорбью и страданием. После победы вы станете врываться из посмертия в дивный райский мир и предаваться благостям с Сатанаилом рука об руку, как братья, как равные. Не будет больше страхов, несправедливости и мучений. Лишь радость и райский нектар.

– Етить твою… – тянул Чугай. – И действительно – космогония.

– Это уже эсхатология, – хмыкала в сырой темноте мать, – но не суть важно.

И каждый вечер, когда Иван Демьянович засыпал крепким пролетарским сном, мать настрого наказывала ему:

– Никогда, Ванятка, никогда не называй настоящего имени сына своего вслух. Слово оброненное – оно ведь не просто звук, оно незримую плоть обретает и живет по своим законам. Скажешь раз – и услышат его все спящие последователи Есусовы, шпионы и соглядатаи. Услышат, пробудятся ото сна и загонят тебя, как волка-людоеда. И тогда ни тебе, ни сыну, ни всему роду человеческому рая не видать во веки веков. А теперь спи.

Чтоб сына-то зародить – оно ведь бабу надобно. И не просто бабу, а блудницу – мать так сказала, какие-то у ней свои соображения по этому поводу имелись.

В жаркий июльский день взял Чугай у Тараса-механика «копейку» цвета мореного дуба на предмет порыбачить съездить, а сам на этой «копейке» на трассу помчал. Сто пятьдесят километров отмахал, глядит – стоит лярва у обочины. Взгляд пустой, губы напомажены жирно, куртка на ней дутая с чужого плеча, из-под юбчонки коленки стертые виднеются. Села к Чугаю в машину, даже не спросила ничего. Чугай, покручивая от волнения ус, исподволь поинтересовался ейной биографией, а Лярва сказала лишь, что уже год как сбегла из дому от мамки с папкой. Вывез Иван Демьянович Лярву в лес, приложил свинцовой чушкой по темечку, замотал в отрез поролона, чтобы крики не слышно было, когда очнется, и повез к себе домой.

Дома посадил Лярву на цепь в спальне, кинул на пол избавленный по такому случаю от клопов матрас, кляп ей смастерил. Чтобы заразу какую не подхватить, Иван Демьянович по наущению матери пяток пауков отловил, заговор секретный над ними прочел, растер в ладонях в кашицу, кашицей этой уд смазал и заелдонил Лярве, пока та от потрясения отходила. После кляп вынул, чаю ей крепкого заварил с сахаром и пряник тульский дал. Так стала Лярва у него жить и дите Чугаево вынашивать. Сатанаила то есть. Оно, конечно, надобно было настоящую блудницу забрюхатить – да только где ж ты блудницу-то нынче сыщешь, мил человек? Радуйся и Лярве теперь. Так Чугай матери и сказал.

А рыбы свежей он на следующее утро на рынке купил и Тарасу-механику вместе с «копейкой» отдал.

Поперву за Лярвой глаз да глаз нужен был. То окно выбьет и голосить начнет среди ночи – тогда Чугай отбрехался, что собаку свою, Жучку, ненароком дверью зашиб, – то полоснет себя чем острым по рукам или по горлу – тут уж суетись, спасай дурную девичью жизнь. Волком на Чугая смотрела, куснуть норовила, проклинала на чем свет стоит. Потом, видать, умишком раскидывать начала и принялась увещевать, благости всяческие обещала в обмен на свободу. Но что Ивану Демьяновичу те благости, когда на нем миссия? Потом угрожать взялась ментами да дружками-бандитами, но тут Чугай и так понял, что раз до сих пор ее не нашли, то и не ищут особо.

Когда терпеть Лярвины причитания уже никаких сил не осталось, подала голос мать:

– Спусти мне ее сюда, Ванятка, на часок, а? Авось присмиреет, – сказала она из подпола.

Лярва испуганно заголосила, засучила ногами, силясь отползти подальше от черного зева, натянула цепь, но под хмурым взглядом Чугая обмякла, и Иван Демьянович, ощущая смутное волнение, спустил ее в темноту. Сам долго лежал, приложив ухо к половицам, но не услышал толком ничего, кроме глухих всхлипываний и неразборчивого шепота, похожего скорее на шуршание прелой листвы.

После этой экзекуции Лярва притихла, лишь гремела цепью, переползая от матраса к ведру, да глядела на Чугая с опаской. И теперь щемило у Ивана Демьяновича сердце, когда смотрел он на присмиревшую осунувшуюся бабу. Не мог выразить словами, но чувствовал, что сам, своими грубыми руками сломал в ней какой-то механизм. И не починить его уже, потому как механизм этот глазу не виден и не нащупать его никак даже и без глаз. Плакал тогда Чугай. Долго плакал. Едва ли не больше, чем по матери. Мать, она же – раз! – и отмучилась. А Лярве теперь такой поломанной до конца своей вспышки лямку тянуть. И ему заодно этот крест нести.

Иван Демьянович с тех пор ласковее с ней стал. То сладостей купит побаловать, то сядет рядышком и по голове гладит. А раз в неделю достанет из комода гребень, расчешет спутанные Лярвины волосы и в косы заплетет, криво и неумело. Зато с любовью. А Лярва глядит на него, как Жучка, – ни слова не молвит, а в глазах слезы, как картечины.

Истончился летний жар, отшумела листвой плакальщица-осень, завыли собаками метели, и рухнул на землю тяжелый степенный мороз.

Иван Демьянович к Новому году изготовился, елочку в подлеске срубил, украсил расписными шарами и звезду сверху приладил. Баньку запущенную откопал, сор из нее вымел да топил ее несколько дней кряду, чтобы вся сырость вышла, а после Лярву туда повел париться и намываться – в Новый год надобно чистым ходить. Лярва-то к этому времени отяжелела солидно: пузо налилось огромное, круглое, как паучье брюхо, кожа натянулась и матово поблескивала, словно натертая воском. Сама Лярва уже идти не могла, и Иван Демьянович заботливо нес ее на руках, а та лишь тихо охала, хватаясь поминутно за живот.

После бани Чугай Лярву обратно приковал, чистые простыни ей постелил на матрас и спать уложил, тихо напевая ласковую колыбельную. Распаренная Лярва уснула жарким сном, обхватив тоненькими руками широкую мясистую ладонь Чугая.

Сам же Иван Демьянович намылился в кабак. Тут ведь тебе и канун Нового года, и получку в бухгалтерии выдали – повод к поводу, как ни крути. Полушубок овчинный накинул, унты на ногах затянул ремешками, шапку заломил на затылок и отправился в праздничный свой пилигримаж.

Идет Чугай по улице франтом, бороду поглаживает, золотой фиксой бабам лихо посверкивает, дитям малым подмигивает да собакам кудлатым пендели раздает. Издалека видать по всем атрибутам – человек при деньгах и намерен кутить. Из соседнего проулка к нему выруливает участковый Сашка Соловей, важный да чинный в своей форме, и идут они уже в обнимку, гогоча заливисто на всю улицу.

В кабак заходят, запуская густой морозный пар, машут руками, разгоняя дым папиросный, и двигаются к угловому столику, где солидным людям сидеть положено. К столу тут же шустрила летит: чего, мол, господа отведать желают? Иван Демьянович глянет на него презрительно, с ленцой, и шустрила, извиняясь за оплошность, мчится в подсобку, откуда несет на подносе две литровых кружки пива и запотевшую бутылку водки.

Чугай с Сашкой Соловьем пива отхлебнут по четверти кружки, водке пробку свернут и льют ее, шальную, прям в пенное, чтобы душа замерзшая разговелась окончательно. Смеются заливисто, скабрезностями перекидываются, а когда из-за соседнего столика какой-то хмырь просит потише себя вести, Иван Демьянович и на него глядит с ленцой и презрительно. Цедит тихонько:

– А ну повтори, подгнилок?

И хмырь тут же извиняется и умолкает. Вот что значит авторитет.

Когда под столом перекатывается уже вторая опорожненная бутылка водки, а фуражка на голове участкового Сашки Соловья разворачивается козырьком назад, – тут-то и начинается веселье. Иван Демьянович, багровый от яств и хмеля, уже подобрел окончательно. К их столу тянутся по одному местные завсегдатаи, как дети к папке. Чугай обводит их радушным взором, манит пальцем шустрилу, заявляет:

– Неси всем по кружке еще! Деньги есть! – И утопает в подобострастном гуле, а Сашка Соловей – тот и вовсе аплодирует да свистит по-разбойничьи.

За окном темнеет, а Иван Демьянович отхлебывает уже пятого ерша, под ногами бутылки звенят, а вокруг него самые стойкие забулдыги сидят, кого жена еще домой за шкварник не утянула да кто не уснул мордой на неструганом столе. Участковый Сашка Соловей грозится позакрывать всех тунеядцев, кружкой размахивает, а другой рукой синепалого интеллигентишку обнимает в хмельном угаре. И не забулдыги с участковым-пропойцей это уже, а как есть – апостолы вокруг Иисуса собрались, чтобы мудростям небесным внимать. А Иван Демьянович вещает, зычно и величаво:

– …ну, я и говорю ему – фраер ты с гондонной фабрики, а не начальник! Меня еще учить будешь! У меня стажу – тридцать лет, и мне твои нравоучения – что говно на штиблетах! – И подытоживает степенно: – Вот так вот.

Тут кто-то из апостолов спрашивает, забывшись:

– А начальник тебя за такое не штрафит?

Сашка Соловей шипит змеей из-под чугаевского локтя, а сам Иван Демьянович глядит на апостола по-особенному грустно, кладет ладонь ему, нерадивому, на затылок – да как жахнет рылом об столешницу! Бедолага под стол сползает, Соловей ему презрительно вслед плюет, а Иван Демьянович уже стоит, полушубок запахивает и бросает апостолам на стол оранжевую:

– Кто ж меня оштрафит, когда я токарь? Балбес! Ладно, гуляйте, племя дурное, а я домой пойду.

Апостолы тянутся к нему неверными пальцами, по щекам катятся слезы, но Иван Демьянович уже выныривает из сизого дыма в морозную мглу, и им остается лишь пропивать последнее да ждать следующего пришествия.

С сизого неба крапит снежок, дома вокруг лукаво поблескивают белым опушком, рдеют заиндевелыми окнами. Чугай расхристывает душный полушубок, прикуривает папироску, и тяжелый дым ворошит его нутро. Морозец холонит голову, и сквозь шальные мысли накатывает вечная тревога: а как быть дальше? Вот родит Лярва, и что делать? Как растить в доме самого Сатанаила? Воспитывать как? Последнее особенно волновало Ивана Демьяновича, потому как вершиной педагогического его таланта была дрессировка Жучки, не особо-то и удавшаяся.

Но даже не эти вещи, близкие и неотвратимые, так тревожили Чугая, как грядущая война. То, что мать ему расписывала с мечтательными интонациями в загробном голосе, самому Чугаю порой казалось чем-то жутким и противоречащим людской природе, навроде страшнейшего грехопадения. Мать, конечно, говорила, что так и должно казаться: ведь он, как остальные, родился и прожил всю жизнь во лжи, и теперь ложь эта – плоть от его плоти, неотделима, и жизнь без нее никак не вообразить, поэтому надобно от нее абсторгироваться. Но абсторгироваться не получалось – как только представлял Чугай покореженные врата райского сада, мертвых ангелочков, гниющих в пыли, да неизмеримое множество жертв среди людского населения, живого и восставшего из могил, так наливалось его мозолистое сердце болью и состраданием, едва ли не большим, чем сострадание к Лярве. А ведь все те люди погибнут тоже по его вине. Через его руки и деяния смерть им придет. Пусть и возродятся они во благости и счастье, так ведь до того сгинут страшной смертью. Думы эти веригами тянули Ивана Демьяновича к земле, и он все сильнее сутулил могучую спину. И вот когда гнет этих грузил стал невыносим, смешался с лихим хмельным настроем и распер изнутри ребра, Чугай задрал измученное терзаниями лицо к небу и прорычал:

– Гори оно все синим пламенем! Сатанаил!

В гудевшей низким пьяным гомоном пивной воцарилась мертвая тишина.

Иван Демьянович скинул полушубок и унты, тихо прокрался к спящей Лярве, присел рядом и насколько мог ласково провел рукой по ее волосам.

– Скоро все закончится, – сказал он. – Скоро ты будешь в безопасности. Есть наверняка специальные мастера. Они тебя починят, подлатают.

Беспокойно зашуршала в погребе мертвая мать.

– Ты меня прости за все… – шептал Чугай, глядя на Лярву. – Знаю – вряд ли простишь, да и не стою я прощения, но постарайся. Полюбил я тебя и вину свою в полной мере осознаю. Все у тебя будет хорошо и славно, к мамке с папкой вернешься – поди обыскались уже.

В подполе упала и разбилась стеклянная банка.

Чугай настороженно оглянулся. Лярва даже не шелохнулась во сне, лишь улыбнулась слегка.

Шуршание из подпола и вновь звон разбитого стекла.

Иван Демьянович на четвереньках подобрался к люку, глянул вниз, но, как и раньше, увидел лишь густой чернильный мрак.

Прямо под ним снова раздался еле слышный шорох, будто крысы скребут коготками по дереву, и из сырой темноты послышался полный страха голос матери:

– Что ты натворил, дурак?! Ты всех нас погубил. Они проснулись. Они видят тебя. – Голос дрожал, как потревоженная струна. – Они уже близко. Собирайся! Бери свою Лярву и мотай в леса! За ТЭЦ! Волки уведут вас в чащу и следы запутают! Бегите!

Но Иван Демьянович лишь покачал головой и ответил нахмурившись:

– Не хочу, мама. Пусть все идет как должно. Пусть люди живут и мучаются. Раз мучаются – значит, заслужили. Лярва свое отмучилась уже с лихом. Пусть ее домой отправят.

Голос матери сорвался на визг:

– Куда домой?! Идиот ты безмозглый! Никогда она дома не увидит! Тебя убьют, а у ней из чрева заживо ребенка вынут и на огне сожгут! А ее следом! За-ради этого она все терпела? Так ты ее любишь? Быстрее собирайся! Кольцо смыкается, но вы еще можете успеть. Я вижу тени волков на снегу. Вы можете успеть.

За окном раздался знакомый разбойничий посвист, зашлась лаем Жучка.

– Все пропало, – обронила мать. – Пропало.

– Да тихо ты! – цыкнул Чугай. – Сашка Соловей пришел. Сиди тихо. – И захлопнул крышку погреба. Накинул на плечи непросохший полушубок, сунул в рукав ножичек-свинорез и выскользнул на мороз.

Участковый отирался за калиткой, посматривал воровато по сторонам, шмыгая красным обвислым носом.

– Тебе чего? – крикнул Чугай с порога.

Соловей сморкнулся.

– Вань, дико неудобно вышло, конечно, но это… Слышь… можно, я во двор зайду, а то что мы, значит, через забор перекрикиваемся?

Кивнув, Чугай шагнул с порога навстречу участковому. Соловей скользнул в калитку, обогнул по широкой дуге глухо рыкнувшую Жучку и приблизился к Ивану Демьяновичу.

– Там дело такое, значит, – ссуди еще косарик до получки, а? Такой там, значит, сабантуй пошел, а деньги у всех позакончились. Выручи, будь другом? – Соловей трещал скороговоркой, отводил глаза.

Чугай осмотрел его с ног до головы и буркнул:

– Ссужу. Здесь жди.

Участковый поднял на него жалобный взгляд:

– Демьяныч. Ну не зверей, пусти погреться, околел тут, значит, на морозе, пока до тебя шел.

– Сказано – здесь жди.

Чугай повернулся было ко входу, но участковый ловко махнул рукой и наставил на Чугая табельный пистолетик. Морда у Соловья окрысилась, заострилась, зашипел он сквозь зубы:

– В дом пусти, сука! И бабу свою отцепляй. Я ее, значит, забирать буду.

Иван Демьянович набычился, посмотрел на участкового исподлобья:

– Вот так, Сашка? Иудина ты кровь, а не товарищ!

Соловей косо хмыкнул:

– Ситуация наша, значит, не та вовсе, где такими категориями мыслить можно. И не я – иудина кровь, а ты – предатель роду человеческого! – И добавил, подумав: – Самый первостатейный, значит. Шагай!

В доме участковый сразу оживился и зашипел:

– Ишь, собака, перехитрить меня хотел? Я таких жуликов ловил, что твои хитрости мне – во! – И сплюнул прямо на пол. – Где баба?

Иван Демьянович молча показал пальцем на комнату.

– Ну давай, отцепляй ее! – Соловей аж пританцовывал от нетерпения.

– Не могу, – равнодушно пожал плечами Чугай.

– Чего это ты, значит, не можешь? – взвизгнул Сашка, брызжа слюной.

– Я ее к цепи наручниками приковал. А ключ потерял.

Участковый почесал пистолетом висок.

– А, это, наручники-то какие?

– Да обычные вроде, я их у ваших и купил за водку и сигареты «Мальборо».

– В сторону! Сам ее отцеплю, уж такой ключик у меня, значит, имеется.

Завидев проснувшуюся и растерянную Лярву, Соловей разве что не подпрыгнул от радости:

– Вот ты где, моя хорошая! Сейчас дядя милиционер тебя спасет! Спасет и домой отведет. А за то ему премия полагается от начальства! Сейчас-сейчас, потерпи, кровиночка!

Лишь на миг отвернулся он от Чугая, но и того мига хватило с избытком.

Свинорез выпал из рукава, дубовые пальцы обхватили рукоять. Чугай скользнул к Соловью.

Сашка не успел повернуться, так и замер вполоборота, когда Иван Демьянович одной рукой обхватил его в груди и с тихим хрустом всадил нож под ребра.

Стукнул об пол выпавший из руки пистолет.

Соловей весь выгнулся, распахнул рот, разя перегаром. Забился, завращал глазами и тихонько заскулил. Он дрыгал ногами, а Чугай все глубже вгонял нож, насаживал Сашку на лезвие. Участковый повернул голову к Ивану Демьяновичу, и глаза его как-то вмиг затухли, будто выключили в жалком тщедушном теле жизнь – раз, и все.

Лярва смотрела на это в привычной своей позиции – забившись в угол и обхватив руками колени. Когда тело участкового рухнуло на залитый кровью пол, она лишь еле слышно взвизгнула. Чугай тут же присел рядом с ней и приобнял, гладя невыпачканной ладонью по голове.

– Тихо-тихо, все хорошо. Он тебя не обидит, – приговаривал Иван Демьянович ласковым голосом. – Сейчас мы убежим, и никто тебя больше не обидит. Тихо-тихо, успокойся.

Лярва вцепилась в него и прижалась к груди, содрогаясь в рыданиях.

Иван Демьянович не услышал ни звука, ничего его не потревожило, пока угол табуретки не влетел ему в висок. Он выпустил Лярву, поднялся пошатываясь и неловко обернулся.

Сашка Соловей нагло скалился ему в лицо. На голубой штатной рубашке расплывалось бордовое пятно. Участковый снова замахнулся табуреткой, и Чугай не успел увернуться. В голове полыхнуло белым, он осел на пол. Комната плыла, и вместе с ней плыл шагавший к нему оживший участковый.

Соловей подцепил его за шкирку, оттащил к погребу легко, как тряпичную игрушку, и последнее, что увидел Чугай, – это черный непроглядный зев, пахнущий плесенью.

Он очнулся на холодном земляном полу. Голова болела нестерпимо, словно набили черепную коробку раскаленными углями. Лицо стянула широкая полоса запекшейся крови. Сверху, с полок, раздался голос покойной матери:

– Вставай, Ванятка. Времени у тебя в обрез. Он Лярву твою утащил.

Чугай с трудом приподнялся на локтях и, борясь с тошнотой, выпрямился в полный рост.

– Подойди ко мне! – велела мать. – Спиной повернись.

Слепо ощупывая пространство вокруг себя, Иван Демьянович шагнул к полкам, послушно развернулся спиной. Над головой у него зашуршало, заскрипело дерево, и он почувствовал, как что-то спрыгнуло ему на плечи, обхватило ногами и запустило длинные холодные пальцы в слипшиеся волосы.

– А теперь вытащи то, что спрятано в земле, – шепнул ему на ухо голос матери, пахнув сырым могильным смрадом, и ее руки нагнули голову Чугая вниз.

Пальцы проскребли по утоптанному полу, обхватили шершавую прохладную рукоять.

– Она костяная, – сказала мать. – Из тех костей, что не гниют. Тяни, Ванятка.

И Иван Демьянович, взявшись двумя руками, вытащил из мерзлого пола длинный, шириной в ладонь, тяжелый ржавый меч.

Городок припал к стылой земле, как лютый зверь, затаившийся перед прыжком. Невесть откуда взявшиеся посреди зимы грачи расселись по карнизам да проводам, наблюдали молчаливо, сверлили черными блестящими взглядами.

Погрозил им Чугай кулаком, но грачи рассыпались гортанным смехом, и от птичьего смеха заскрипело что-то, заворошилось возле самого сердца.

– Плюнь на них, – сказала мать, поглаживая ледяной ладонью его макушку. – Это твари небесные – у них разумения нет никакого, одна погань лживая в черепах.

Иван Демьянович, кивнув ее словам, на грачей глазеть перестал. Двинулся по улице тяжелой развалистой поступью, отведя в сторону руку с мечом, – ни дать ни взять самурай из черно-белого японского кино. Снег скрипел под ногами, подбадривал и напутствовал, просил окропить его кровью, и с каждым шагом пухла в горле удушливая ярость. Мерцало утреннее небо, будто освещенное ярко вспыхнувшей путеводной звездой. Будто пролежал всю свою жизнь Чугай на печи под толстыми душными одеялами, а теперь вдруг, услышав «Встань и иди!», встал и впервые по-настоящему идет.

Мать в кои-то веки не обременяла его. Она весила не больше пуда, и когти на ее тонких пальцах не царапали его кожу. Но пальцы те пахли силой, а когти – смертью. Он словно вновь стал ребенком, прибежавшим со двора жаловаться на соседских мальчишек, а мать обернулась грозным и непобедимым судией.

Лишь одно беспокоило его, подтачивало исподволь и замедляло каждый шаг.

– Неужто никого больше на нашей стороне? – спросил Иван Демьянович, свернув на улицу Буденного. – Неужели мы совсем одни?

– А ну и пусть, – отвечала мать ласково, будто бы утешала малыша, размазывающего по лицу слезы и грязь. – Им потом виниться. Им прощение вымаливать. Им в нечистотах своих тонуть веки вечные.

От этих слов улыбнулся Чугай, и сильнее сжались пальцы на костяной рукояти меча. Никогда прежде не доводилось подобного инструмента в руках держать, но чуял Иван Демьянович, что дело то нехитрое: знай себе руби да коли. Не сложнее топора или багра.

Горотдел выстроили, поди, лет сто назад, а то и того раньше. Хмурое казенное здание людей не жаловало, щерилось на них коваными решетками и слепило щегольскими гербовыми табличками.

Поднялся Иван Демьянович на крыльцо, потянул на себя дверную ручку, а та не поддалась. Заперлись изнутри, ироды, почуяли будущее, что нес он с собой. Замахнулся было Чугай мечом, но тут мать коснулась легонько плеча, удержала:

– Обожди, Ванятка. Зря клинок не увечь. Он супротив плоти злой да голодный, а об дерево с железом только затупишь.

– А как же нам тогда внутрь-то?! – рыкнул Иван Демьянович.

– Наклонись к замочной скважине, я поговорю.

Опустился Чугай на колени, на плечах завозилось, заелозило, и зашипели кипятком слова, которые только покойникам в гробах снятся, от которых они просыпаются в ужасе, в ледяном поту и скребут крошащимися ногтями сосновые крышки. Живому эти слова не выговорить и не разобрать никогда. Дверь сдалась быстро, коротким щелчком разомкнулся замок.

Иван Демьянович шагнул вовнутрь, к выкрашенным синей краской стенам, желтому линолеуму и окошку дежурного. Не успел и пары шагов сделать, как в окошке мелькнула тень – и тотчас полыхнул выстрел, наполнив уши чугунным гулом. Пуля ударила в стену, выбив здоровенный кусок штукатурки.

– Еще! – завопил кто-то невидимый. – Стреляй!

Иван Демьянович метнулся вперед, миновал окно, рванул на себя белую фанерную дверь, ведущую в дежурку. В горло ему уставилось дуло табельного пистолета, черное, как грачиный глаз. Где-то далеко-далеко, на том конце света, за дулом нервически морщилось растерянное лицо молодого милиционера.

– Стре!..

Но снова нажать на спусковой крючок молодой не успел. Замешкался на мгновение, засмотрелся на то, что поднималось всплывшим ночным кошмаром на плечах у вошедшего. Острие меча вонзилось милиционеру в солнечное сплетение, пробив форменную куртку, и прошило туловище насквозь. Парень подался назад, увлекая следом Ивана Демьяновича, застонал сквозь стиснутые зубы, задергался, пытаясь оттолкнуться от жадной стали.

Сбоку, от заваленного бумагами стола, к ним кинулся второй, крепко сбитый прапор, замахиваясь резиновой дубинкой. Чугай отступил, двумя руками дернул на себя меч, разрывая куртку молодого, вязаный свитер, футболку и брюшину, выпуская наружу влажные мягкие внутренности.

Освобожденный клинок метнулся навстречу дубинке, рассек ее пополам.

Пока молодой хватал побелевшими губами воздух и оседал в стремительно растущую лужу крови, бледнея и не веря в собственную смерть, его обезоруженный товарищ пятился назад, выставив перед собой пустые ладони:

– Подожди… Немного подожди… Ты ошибся, бывает. Со всеми случается, но ведь это же не повод…

– Где Лярва? – спросил Иван Демьянович.

– Кто?

– Баба где? Беременная!

– А… здесь, да. У нас. Тут, сам понимаешь… Условия, врачи…

Где-то неподалеку в каменных кишках здания послышались топот, скрежет металла, раздалось несколько отрывистых неразборчивых команд, и тут же все стихло.

– Где Лярва, сука?! – повторил Иван Демьянович.

– Так ведь говорю же, здесь, – криво усмехнулся прапор. – Не горячись. Баба ж рожает. Подумай – ну куда ей сейчас такой стресс, подожди немного. Да? Усек?

– Кончай его, Ванятка, – устало сказала мать. – В подвале она.

Хмыкнув, Чугай взмахнул мечом. Прапор, похоже, того и ждал: юркнул гнидой под клинок и, обогнув противника по широкой дуге, кинулся к выходу. Ни за что бы Ивану Демьяновичу его не настичь, да только поскользнулся мент на крови своего товарища и грянулся об пол, вытянувшись во весь рост. Едва успел на спину перевернуться, как ржавое лезвие снесло ему половину черепа.

Молодой, все никак не умиравший, увидев это, всхлипнул и заскулил. Тонко, на одной ноте, не смолкая, как готовящийся зарыдать ребенок. Клубок внутренностей в его руках мелко задрожал в такт судорогам. От ярко-красного, от запаха, от счастья закружилась у Ивана Демьяновича голова – и если б не мать, удержавшая его на ногах, он ткнулся бы лицом в багряную мешанину, принялся бы загребать ее ладонями, глотать жадно, пока не остыла. Но впились в ухо когти, протащили мимо – дальше, дальше, вглубь вражьего логова.

Горотдел затаил дыхание в предвкушении, глядел глазами черно-белых фотороботов внимательно, с насмешливым прищуром. Ему, похоже, было все равно, кто победит.

– Первая дверь налево, – сказала мать. – Они ждут тебя внизу, на лестнице.

Позади, в дежурке, раздался выстрел, и смолкли крики. Получается, отмучился молодой. Прямо сейчас небось возносится на небо, в самую высшую инстанцию, а там его пальцем в грудь ткнут и спросят:

– А вот ты, щегол, как помешал воцарению Сатанаила и падению райских врат? Какой твой вклад, а?

А тот ничего не ответит, замрет опять с раскрытым ртом, как пойманный омуль. И не возьмешь ведь с него ничего, не вразумишь такую бестолочь. Только и останется предать его поруганию, забвению и вечному позору, а род его пресечь хворями и насильственными смертями, чтобы не плодились более такие бесполезные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю