412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 115)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 115 (всего у книги 299 страниц)

Он успел еще услышать раздирающий уши вопль твари, полный боли и ужаса, и подумал злорадно: что за идиот!

Вертолет вонзился носом в океан, звонко лопнуло стекло кабины, вода ворвалась внутрь, захлебнулись отчаянные крики, а Полковник совершенно некстати (или как раз вовремя?) вдруг вспомнил, как звали сестру. Он произнес ее имя, вернее, попытался произнести. В порозовевшей от крови воде оно вырвалось изо рта вереницей серебристых пузырьков.

Прогремел взрыв, взметнулся водяной столб. А потом снова воцарились мир и покой, лишь в сгущающихся сумерках визгливо кричали чайки, созывая на пир товарищей. Вскоре явились их извечные соперницы – акулы и, стремительно пожрав человеческие останки, еще долго растаскивали колышущиеся на волнах останки какого-то исполинского существа.

Отблеск тысячи солнц
Хиросима, 21-й год Сёва
1. Отчаяние

Как только в небе над рекой Ота зажглись первые звезды, госпожа Серизава осторожно, чтобы не разбудить, уложила крошку Акико в люльку, которую сама выдолбила из чурбачка, надела самое чистое кимоно и ушла, оставив Джуна за старшего. Сказала на прощание:

– Я добуду вам поесть. Умру, но добуду.

Джун стоял в дверях лачуги, держа за руку Юми, и глядел маме вслед – щуплый, тонконогий мальчишка тринадцати лет от роду в драных школьных шортах и майке, лямки которой норовили сползти с узеньких плеч. Лачуга, тесная коробка без окон, наспех сколоченная из досок и кровельной жести, стояла в отдалении от бараков соседей, у самого берега, и ветер с реки трепал отросшие волосы мальчика.

За хрупкое сложение и нежные черты лица с тонким носом и печальным изломом бровей одноклассники часто дразнили Джуна «девчонкой», но почти все признавали его талант рисовальщика: за пару минут он набросал бы вам что угодно, причем с мастерством, которое сделало бы честь и опытному художнику. Учитель Такамура (сгоревший вместе со школой) говорил, что у Джуна врожденное чувство красоты и что из него выйдет если и не новый Куниёси, то как минимум толковый мангака.

Сейчас ему хотелось запечатлеть маму на рисунке, чтобы хоть так удержать рядом.

Он частенько спасался рисунками. На картинах оживали школьные друзья, давно ставшие прахом, возникали родные улочки, избеганные вдоль и поперек. Под карандашным грифелем на бумаге возрождалась из пепла Хиросима – зеленая, цветущая Хиросима, где голод не выворачивал кишки наизнанку, а по улицам ходил трамвай, которым управлял отец. Каждый день в без четверти два он – ТРИНЬ! ТРИНЬ! – проезжал мимо их дома, и Джун, если не был в школе, вместе с Юми и мамой выбегал к калитке, чтобы помахать папе рукой… Джун и его бы нарисовал, да побоялся, что маме будет больно каждый день смотреть на папино радостное лицо и вспоминать, что его самого нет на свете.

Они жили впроголодь уже два месяца, с тех пор как родилась Акико, а последние два дня вообще ничего не ели. Юми, когда-то кругленькая, как шмель, а теперь истаявшая почти до костей, хныкала и украдкой сосала речную гальку. В конце концов она подавилась, и Джуну пришлось колотить сестренку по спине, пока камушек не выскочил. К тому времени Юми стала вся синяя и едва дышала. Крошка Акико орала от голода, потому что у мамы пропало молоко.

В апреле не росли каштаны, овощные грядки пустовали, в ледяной воде не ловились моллюски, а рыба передохла еще в день «пикадона»[26]26
  «Пикадон» (от яп. pika – «блеск» и don – «гром») – разговорное выражение, которым жители Хиросимы обозначают взрыв атомной бомбы.


[Закрыть]
. По всей стране стало туго с работой и продовольствием, но нигде это не ощущалось так остро, как в разрушенной Хиросиме. Склады были разграблены, цены на черном рынке взлетели до небес. Раз в день прямо с грузовиков по карточкам выдавали горькую «муку» из сушеной травы пополам с картофельной ботвой, но к каждой машине гигантской змеей тянулась очередь. Змея шипела, переполненная, как ядом, голодной злобой, корчилась, раздувая бока, когда в толпе вспыхивали драки. Слабых безжалостно теснили к хвосту, и пайков им как правило не доставалось. Зато трупов было вдосталь: иные до сих пор гнили под развалинами, и до сих пор из реки вместо рыбы вылавливали кости людей и животных. Разрушительная сила, высвобожденная шестого августа двадцатого года Сёва, бродила по Хиросиме, собирая дань. Люди умирали, отравленные невидимой скверной, что принесла бомба, умирали страшно, выблевывая внутренности, выкашливая легкие, клоками теряя волосы, покрываясь гнойными пузырями, как жаба бородавками. Гнили заживо в зловонных, кишащих мухами и личинками госпиталях. Как собаки подыхали с голоду, всем было наплевать. Убивали себя. Убивали других, чтобы выжить и просто так, давая волю звериным инстинктам.

Чего стоят законы, мораль и честь, если все лишения и жертвы были зря и даже Император – никакое не божество?

До недавнего времени маме Джуна помогала девочка по имени Рин Аоки. Старше Джуна на два года, она жила со своим ослепшим стариком-отцом в поселке на берегу, в такой же жалкой лачуге, как и у всех соседей. Однако деньжата у Рин водились, и она часто давала в долг госпоже Серизава. Рин была не красавица, но большой улыбчивый рот и глаза с хитринкой придавали ей обаяния, которым она и пользовалась. Все знали, что она «пан-пан», то есть гуляет с американцами. Джуну было наплевать. Без Рин они не пережили бы зиму, так что при встрече он всегда ей кланялся.

На другом берегу, недалеко от моста, росло вишневое дерево – обугленное, корявое, страшное. Каким-то чудом уцелело оно зимой, не отправившись на дрова, и теперь тянуло к синему небу голые мертвые ветви, словно в благодарственной молитве. Каждое утро, едва наступили теплые деньки, Джун с Юми ходили к дереву: сестренка верила, что со дня на день сакура зацветет, и Джун делал вид, что тоже верит. Там, под деревом, они и нашли Рин. Она лежала, раскинув ноги, будто отдохнуть прилегла, тени ветвей ложились на ее лицо, левый глаз задумчиво уставился в высь, а правый вытек из разрубленной глазницы. Косая рана пересекала лицо от правой брови до левой щеки, зубы рисовыми зернами белели в кровавом месиве рта, кровь бурыми разводами засохла на щеках. Правая рука, отсеченная в локте, валялась в грязи. Между бледных бедер зияла рана, из которой змеились склизкие петли кишок, облепленные гудящими мухами. Земля под худеньким телом Рин промокла от крови.

Джун смотрел на нее лишь мгновение, прежде чем закинуть Юми на спину и с криком броситься наутек, но его еще долго потом преследовали во сне разрубленное лицо Рин, остекленевший глаз и кишки, сизо-розовыми щупальцами расползшиеся в грязи, словно Рин пыталась родить спрута.

Даже в Хиросиме, изведавшей слишком много смертей и боли, подобное зверство не могло остаться незамеченным. Несколько недель военная полиция патрулировала берег и допрашивала жителей. Соседи говорили, что убийцу Рин стоило бы поискать среди ее ухажеров-американцев, а этого никто, конечно, делать не станет. Журналист «Тюгоку Симбун», писавший под именем Синдзабуро[27]27
  Синдзабуро – персонаж повести Энтё Санъютэя «Пионовый фонарь», вольно основанной на старинной китайской легенде, романтичный юноша, влюбившийся в призрак прекрасной женщины и погубленный им.


[Закрыть]
, выдвинул иную версию.


«Люди, втравившие нас в ад этой дикой войны, – писал Синдзабуро, – люди, беспощадно истреблявшие всех, кто осмеливался выступить против их самоубийственной политики, люди, которые неисчислимыми страданиями „облагодетельствовали“ народы Азии и запятнали Японию несмываемым позором, еще находятся среди нас, еще вливают в умы и сердца японцев яд ненависти и реваншизма. Для националистов девочка, ради выживания продающая свое тело „врагу“, – не просто проститутка, но изменница, заслужившая смерть, ибо они никогда не делали различия между солдатами противника, женщинами и детьми. И пока эти кровавые псы остаются среди нас, ни один мирный житель не может чувствовать себя в безопасности…»

Кровавые псы оценили статью по достоинству. Всего через пару дней после публикации в окно редакции «Тюгоку», временно перенесенной в деревеньку Нукусима, влетела бутылка с зажигательной смесью, и несколько сотрудников, пытавшихся затушить огонь, угодили в больницу с ожогами. В следующем номере Синдзабуро-сан язвительно поблагодарил поджигателей за блистательное подтверждение его слов.

Джун газет не читал и ничего не знал о поджоге, но с Синдзабуро познакомился: этот улыбчивый коротышка средних лет, круглой физиономией и тонкими усами немного смахивающий на сома, разыскал его через пару дней после гибели Рин и дал целых десять йен за то, чтобы мальчик показал, где нашел тело. Синдзабуро затем побывал у них дома, расспросил маму о ее отношениях с убитой («Она была святая, и плевать, что говорят!»), полюбовался рисунками Джуна, висящими на стене, а после отозвал его в сторонку и прошептал:

– Я дам тебе еще двадцатку, если нарисуешь мне Рин, какой ты видел ее в последний раз.

Джун был поражен щедростью этого забавного человечка. Он уселся на крыльце и нарисовал Рин такой, какой запомнил с последней встречи: хитрая улыбка, блестящие глаза, чистое розовое кимоно. Увидев рисунок, Синдзабуро помрачнел.

– Это не совсем то, что я просил, – сухо произнес он. – Вернее, совсем не то.

С тем и откланялся, оставив двадцать йен себе. Джун понял, чего хотел от него журналист, и его чуть не вывернуло от гнева и омерзения. А портрет Рин он повесил на стену, рядом с портретами своих друзей.

Тогда ему казалось, что он поступил верно. Но с тех пор, как не стало Рин, никто не давал им в долг, и все чаще Джун жалел о грязных деньгах Синдзабуро.

Акико связала маму по рукам и ногам. Джун все ноги сбил в поисках пропитания, за любую работу брался, да кому нужен такой заморыш? Он пытался продавать свои рисунки, но в новом, изуродованном мире красота вызывала лишь злобу, и даже подлинник Хокусая[28]28
  Кацусика Хокусай (1760–1849) – классик японской гравюры, один из самых известных художников эпохи Эдо.


[Закрыть]
стоил бы меньше горсти риса. Некоторые люди в слезах рвали рисунки в клочья и осыпали Джуна проклятиями. Юные чистильщики обуви давно поделили районы и безжалостно гнали новичков, за тухлятину в мусорных баках на вокзале велись ожесточенные бои, так что там ловить было нечего. Он дошел до воровства на рынке, но его чудесные руки не годились для этого ремесла. Несколько раз его ловили и дубасили до полусмерти, а один торгаш-китаец ударом палки чуть не раскроил ему череп, потому что Джун, когда начинали бить, зажимал ладони между бедер, вместо того чтобы прикрывать голову: лишь бы не по пальцам.

– Не плачь, не плачь, Аки-тян! – умолял он, укачивая орущую сестренку, пока мама ходила по соседям, пытаясь выклянчить хоть горстку риса. Иногда, отчаявшись, он совал в рот Акико палец. Она радостно принималась сосать, понимала, что ее обманули, и заходилась обиженным криком, извиваясь в пеленках, точно гусеничка. Ее сморщенное личико становилось лиловым.

Этим утром мама терзала пальцами сперва правую грудь, потом левую, пытаясь хоть каплю выцедить в ротик Акико, а потом закричала в отчаянии:

– Я отрежу вас, будьте вы прокляты!

И действительно, схватив нож, поднесла его к левой груди.

Юми завизжала, Джун повис на руке с ножом. В пылу борьбы они чуть не затоптали бедняжку Акико, которая с визгом барахталась на циновке.

Наконец мама уронила нож и обессиленно повалилась на пол. Джун с Юми обнимали ее, пока она не перестала дрожать.

После этого она больше не хваталась за нож, стала тиха и задумчива. Лишь повторяла как заклинание:

– Я добуду вам поесть. Умру, но добуду.

Наконец мама привязала ревущую Акико к спине, взяла Юми и Джуна за руки и отправилась к соседям.

– Плачьте! – шипела она, прежде чем постучать в очередную дверь. – Войте, как черти, маленькие негодники! Вы обязаны их разжалобить!

И чтобы у них получалось лучше, больно щипала Юми, а Джуну отвешивала подзатыльник. Акико в помощи не нуждалась – она и так голосила до небес.

Но все, к кому они стучались, лишь печально качали головами. Мне безмерно жаль, госпожа Серизава. Вы разве не видите, что наши дети тоже голодают? Боюсь, ничем не могу помочь. Простите великодушно. Подите к черту.

Так и вернулись они ни с чем. И теперь, глядя, как мама уходит, Джун клял себя за бесполезность.

– Мамочка, возвращайся скорее! – звонко крикнула Юми.

– Тише, глупая! Аки-тян разбудишь.

Мама была уже далеко и не слышала. Ее кимоно ярким пятнышком мелькало в сумерках, становясь все меньше и меньше, пока не растворилось совсем, как капля краски в стакане воды.

– Сам дурак! – не осталась в долгу Юми. – Мамочка не то что ты. Она вернется и принесет нам во-от столько всякой вкуснятины! – раскинула руки сестренка.

Джун выдавил улыбку, глядя в ту сторону, где скрылась мама.

А вдруг она вообще не вернется? Вдруг ее найдут завтра на берегу – голую, с разрубленным лицом и кишками между ног? Синдзабуро-сан подкатится к лачуге с блокнотом в руке: «Понимаю, Джун, как тебе больно, но сейчас-то вам деньги еще нужнее, верно? Нарисуй мне ее. Только правильно, с потрохами наружу».

– …рисовых колобков, а еще во-от столько лапши, и картофельных клецок, и темпуры, и…

Живот мальчика злобно, с подвыванием заурчал.

– …и рисовый пирог, и творога немножко, и… и арбузик! Сла-а-адкий!

Джуну захотелось сестренку стукнуть. Но разве Юми виновата, что хочет кушать? Самому в живот будто зашили жестяную грелку, полную бурлящего кипятка.

– Смотри, Юми! – указал он на реку. – Там кит!

– Где? Где? – Сестренка запрыгала, как мячик, пытаясь что-нибудь разглядеть, но не увидела ничего, кроме серебряной ряби по темной воде.

– Да вон же, фонтан пустил! Неужто не видишь?

– Здоров врать! – надулась она.

– Кто врет? Своими глазами видел! Только он уже нырнул…

– Так нечестно! – Юми уперлась кулачками в бока. – Почему ты его видел, а я – нет?

– Потому что у меня врожденное чувство красоты. А ты только и думаешь, как набить брюхо. Я тебе нарисую, хочешь?

– Ага!

– Тащи бумагу и карандаш. Только смотри, Акико не разбуди.

Кивнув, Юми исчезла внутри. Джун слышал, как она тихонько возится в темноте. Способ верный: если для сестренки что-нибудь нарисовать, она забудет о своих капризах.

Кругом царила тишина. Ночи стали безмолвны, даже лягушки больше не устраивали весенних концертов по берегам Оты: должно быть, все сварились заживо, бедные, вместе с икрой. Лишь река еле слышно бормотала во сне, ворочаясь на своем каменном ложе. На другом берегу в лунном свете маячил купол Гэмбаку – здание Выставочного центра, где Джун был с папой давным-давно, когда еще Юми не появилась на свет.

Он не хотел смотреть, но голые балки притягивали взор, точно ребра в развороченной груди мертвеца – вечное напоминание о том, что случилось шестого августа двадцатого года Сёва…

2. Ка-гомэ, каго-мэ

…Отец на Джуна не походил ни капельки – коренастый, смешливый, любитель выпить и покутить; лицо его, широкое, скуластое, всегда лучилось добродушным самодовольством. В детстве он смастерил огромного воздушного змея, дождался ветреной погоды и вместе с ним сиганул с крыши родительского дома, собираясь долететь до горы Мисэн. Полет закончился гораздо раньше – на булыжниках мостовой, и с тех пор папа прихрамывал на левую ногу. Так что, когда его вызвали на военные сборы, он, к великой маминой радости, уже через час прихромал обратно.

– Как хорошо, дети, что у вас такой непутевый отец! – восклицала тогда мама, со слезами обнимая его.

Соседи над папой подтрунивали: дескать, не мужское это дело, когда война, трамвай водить, однако без злобы. Сам папа своей работой ужасно гордился. «Сколько инженеров без моего трамвая не попадет вовремя на завод, э? – говорил он, благодушно щуря хитрые глазки. – А докторов сколько не успеет к своим пациентам? Сколько чиновников опоздает в свои департаменты? На нас, трамвайщиках, страна держится!»

В префектуре, как видно, считали так же. Жалованья папе вполне хватало, чтобы содержать семью в нелегкое время, да к тому же баловать себя после работы парой бутылочек доброго сакэ. Впрочем, драк он во хмелю не устраивал и близких не колотил, как, например, господин Кавасаки, живший тремя домами ниже по улице и ставший для соседей притчей во языцех. До дома папе помогала добраться девушка-кондуктор Эйко; в вечерней тишине их приближение было слыхать за милю – звонкое цок-цок ее сандалий-гэта, резкое шарк-шарк его. Мешком повиснув на хрупких девичьих плечах, отец дребезжащим тенорком выводил:

 
Сакура, сакура!
Солнце светит в синеве!
То ли дымка на горе,
То ль клубятся облака…
 

– Провались ты со своей сакурой! – всякий раз восклицала мама и, закинув на шею вторую папину руку, вместе с Эйко тащила его в дом под смех Юми. И пока папа, заботливо уложенный на футон, выводил носом воинственные рулады, Эйко-сан с мамой пили чай и болтали, а в приоткрытую дверь из сада струился аромат цветов, и цикады стрекотали в сумерках.

Джун подозревал, что Эйко с папой вместе не только работают, и мама, наверное, тоже что-то такое чувствовала; но поскольку ее это как будто ничуть не заботило, то и он не держал зла на Эйко. Да и как можно злиться на девушку с таким звонким задорным смехом и нежными розовыми ушками, кокетливо торчащими из-под смоляно-черных волос?

В ночь на шестое августа Джуну приснилось, что он берет одно из этих ушек губами, покусывает, засасывает в рот, языком щекоча хрупкие витки ушной раковины, а Эйко хохочет, хохочет… Он со стоном дернулся во сне, животом вжимаясь в футон, а проснувшись утром, обнаружил, что трусы промокли и липнут к телу. Какой стыд! Такое с ним уже случалось, но настолько стыдно не было ни разу. В саду щебетали птицы, нежный ветерок перебирал рисунки на стенах, а в синем небе за окном едва угадывались пряди облаков, словно меловые разводы на подсохшей классной доске. Но чудесное утро не радовало Джуна. Как он теперь посмотрит Эйко в глаза? А папе? Ладно хоть они появятся только вечером…

А тут еще маму за завтраком подташнивало, потому что она носила внутри Акико. А тут еще гады-американцы! В семь утра тишину разорвал истошный вой сирены, что означало: господин Б, как в народе прозвали американский «Боинг-29», пожаловать изволили.

За последний год от налетов не стало никакого спасения. Летучие крепости каждый день обрушивали на города ливень зажигательных бомб, превращая дома и улицы в море огня. Кобэ и Токио выгорели почти дотла, миллионы людей лишились крова, половина страны лежала в руинах. И только к Хиросиме господа Б до сих пор проявляли удивительное снисхождение. Пронесутся над городом, то поодиночке, то целой стаей, и растворятся в облаках, словно и не бывало, зря только сирена орет-надрывается. Ни одной «зажигалки» не упало на улицы, ни один квартал не был разрушен. Пощадили даже порт и воинские гарнизоны с сорока тысячами солдат, слыханное ли дело!

Что-то особенное готовят, не к добру это, решили в префектуре. Жителям примерно сотни домов было велено снести собственное жилье, чтобы расчистить место для траншей от пожара, и люди покорно принялись за дело. Лишь господин Кавасаки, узнав, что его дом попал под раздачу, устроил дебош, который закончился в тюремной камере. Пока он там отдыхал, соседи сами срыли его неряшливое жилище, попутно очистив кладовку (возмещение трудов, ничего больше). Госпожа Кавасаки после этого очень кстати вспомнила, что у нее в Курэ живет незамужняя тетя, которую давно бы пора проведать, и злые языки судачили, что назад ее ждать не стоит. А вообще дурь это – дома сносить. Уж если Хиросиму до сих пор не тронули, так, верно, и не станут. Небось, кто-то из американских генералов еще до войны провел здесь славный медовый месяц со своей миссис…

И все-таки, услышав сигнал тревоги, мама закинула Юми на спину (не доверяла она этому гипотетическому генералу), Джун схватил заранее припасенный узелок с вещами, и они поспешили в общественное убежище, вырытое в склоне холма. И уже подходили к нему, когда на столбе ожил репродуктор:

– ЖИТЕЛИ ХИРОСИМЫ! ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В СВОИ ДОМА! ВРАГ УЛЕТЕЛ! УГРОЗА МИНОВАЛА!

– Ах, эти дьяволы просто издеваются! – вскричала мама, грозя кулаком небу. – Будто нет у меня забот, как бегать туда-сюда!

И тут же, зажав ладонью рот, просеменила в сторону и выплеснула свой завтрак на обломки дома господина Кавасаки. Джун чуть со стыда не умер, а Юми залилась хохотом, барабаня ладошками по маминым плечам:

– Мамочку стошнило! Стошни-ило!

Они все-таки спустились в убежище – после приступа тошноты маме требовалось немного оправиться. Джун сразу понял, что это плохая идея. Там оставались лишь несколько соседок с детьми, которые боялись, что самолет вернется, и потому не спешили выйти, но такого гомона и вся Квантунская армия не подняла бы. Женскую болтовню заглушал визг ребятишек. Юми слезла с маминой спины, сразу влилась в их стайку и мигом перекричала всех.

Мама прислонилась спиной к бревенчатой стене, смежив набрякшие веки. Джун достал из узелка пенал и лист бумаги и попробовал что-нибудь нарисовать, но не мог сосредоточиться. Вдобавок перед глазами упорно вставало смеющееся лицо Эйко.

Малыши тем временем выбрали Юми «демоном» и повели вокруг нее хоровод:

 
Ка-гомэ, каго-мэ,
Птичка томится в неволе!
Кто же выпустит ее
Из кромешной темноты?
Черепашка с аистом отпрянут:
Кто там за твоей спиной?
 

– Каёко! – крикнула Юми.

Ребятишки покатились со смеху, особенно помянутая Каёко, потому что за спиной у Юми стоял карапуз по имени Такуя и сосредоточенно ковырял в носу.

И опять:

 
Ка-гомэ, каго-мэ,
Птичка томится в неволе…
 

– Ненавижу эту песенку… – пробормотала одна из женщин.

– Отчего же, госпожа Мидзухара? – спросила мама, приоткрыв один глаз.

– Сразу видно, госпожа Серизава, что вы из городских! Иначе бы знали, что птичка в неволе – это дитя в утробе матери, и уж коли черепаху с аистом от него отпугнули, то оно не жилец на свете…

Тут уж мама распахнула и второй глаз.

– Юми! А ну иди сюда!

Юми, разумеется, сделала вид, что не слышит. Тогда мама вскочила и сама вытащила ее из хоровода. Сестренка, конечно, захныкала, но мама отволокла ее к стене и усадила рядом.

У Джуна уже голова шла кругом. Он обливался потом, вдобавок в убежище не хватало воздуха. Зачем вообще торчать под землей, когда наверху так чудесно? Янки давно улетели… Он стал упрашивать маму отпустить его подышать, и она наконец сдалась:

– Только не вздумай далеко уходить. А если услышишь сигнал тревоги или увидишь самолет – бегом обратно!

Второе требование Джун не выполнил.

Он сидел в тенечке под бетонной стеной чьего-то сада, когда «Б-29» вновь появился над Хиросимой. Сирены безмолвствовали: одинокий самолет едва ли мог представлять серьезную угрозу и тратить на него драгоценные снаряды зенитчикам не улыбалось.

Джун даже не заметил бомбардировщика. Он рисовал Эйко. Почему-то его руки, столь умелые в воспроизведении любых линий и форм, сегодня расшалились: вместо чудесных девичьих ушек получалось что-то наподобие ручек от кастрюли. Редкие прохожие задирали головы и указывали на небо, переговариваясь вполголоса, будто самолет мог услышать и обрушить на их головы свой напалмовый гнев, резко стих щебет птиц, словно все живое затаилось в предчувствии беды, а Джун как ни в чем не бывало трудился над листком, пытаясь воспроизвести каждый изгиб ушек, каждый завиток, нежную мягкость мочек – только это сейчас имело значение.

Господин Б бесшумно плыл над городом – серебряная искорка меловой линией расчерчивала голубую высь, лукаво посверкивая. Искорка носила имя «Энола Гэй», госпожа, а не господин; командир экипажа Пол Тиббитс назвал самолет в честь дорогой матушки. В своей утробе железная матушка несла «Малыша», бомбу весом четыре с половиной тонны, начиненную обогащенным ураном, – совершенно новое оружие, толком еще не опробованное, отчего команда заметно нервничала. Ну как проклятая штуковина сработает раньше времени, разнеся самолет в пыль? Или взрывная волна шарахнет слишком уж сильно? Бомбардировщик вполне могли и сбить: на такой случай участникам операции на базе выдали капсулы с цианидом, потому как смерть лучше японского плена. Еще велели хорошенько выспаться перед вылетом, дело-то нешуточное, но тут попробуй усни, вот они и резались в покер ночь напролет и, надо думать, иногда мухлевали, куда ж без этого.

Земля расстилалась под ними – с такой высоты да сквозь облачную дымку она походила на водную гладь, подернутую островками зеленой ряски; небо, разбитое на квадраты, звенело синевой в лобовое стекло «Энолы», и людям, заключенным в ее серебряном, на сигару похожем туловище, до слез, до безумия хотелось жить.

Далеко-далеко внизу Джун вносил в свой рисунок штрих за штрихом, яростно стирал и принимался заново. Жизнь не казалась ему столь ценной, как людям в кабине. Он привык воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся. Сейчас у него не было большей заботы, чем довести до ума злополучные ушки. А тем временем над его головой «Энола», беременная смертью, готовилась разродиться.

Ка-гомэ, каго-мэ, птичка томится в неволе…

Он придирчиво оглядел свою работу. С листа ему, как живая, улыбалась Эйко, ее глаза блестели, нежные ушки задорно торчали. Их хотелось пощекотать языком, а значит, все наконец получилось.

Кто же выпустит ее? Томас Фереби, бом-бар-дир!

Фереби уже взялся за пусковую установку, стараясь не думать, что держит в руке тысячи, миллионы жизней. Тысячи умрут сейчас по мановению его большого пальца, миллионы спасутся в будущем. Простой парень из Каролины, не достигший возраста Христа, был в этот момент и Богом, и дьяволом – далеко ли тут повредиться в уме?

Черепашка с аистом отпрянут…

Самолет спикировал ниже, прорезав дымку облаков. Теперь город лежал перед Тиббитсом как на ладони – изумрудный ковер, расшитый витиеватым узором каналов и улиц, усеянный мозаикой крыш. Там, внизу, ни о чем не подозревающие люди разжигали печи, собираясь готовить чай, спешили на работу или просто гуляли, наслаждаясь погожим днем. И там же сотни школьников, уже готовых положить свои недолгие жизни за Императора, рыли траншеи от пожаров и отрабатывали боевые приемы под надзором инструкторов; и тысячи рабочих собирали на конвейерах все, что будет потом убивать, ковали мечи, чтобы сносить головы беззащитным китайским пленным, и штыки, на какие японская солдатня насаживала филиппинских младенцев, отливали пули, чтобы решетить тела американских солдат, собирали торпеды, чтобы пускать на дно суда, военные или гражданские – неважно. Хиросима не была мирным городом, как станут твердить потом, и люди, приговорившие ее к показательной казни, не были чудовищами. Сомнения нет-нет да и посещали их, но выручала мысль, что жертвы не напрасны. Японцы будут стоять до конца, до последнего ребенка и старика, только удар сверхъестественной мощи способен переломить хребет дракону и лишить его воли к сопротивлению, заодно и другие поучатся уму-разуму, особенно коммуняки, которые, разгромив Гитлера, что-то сильно стали задирать нос…

Джун еще раз взглянул на портрет, рассеянно покусывая ластик. Подарить рисунок Эйко или оставить себе? А вдруг она станет смеяться – не обычным своим смехом, звонким, как колокольчик, а злым, обидным? «Дурак! – скажет она. – Ты что, влюбился в меня? Совсем малыш, а туда же!»

Кто там за твоей спиной?

Тень самолета легла на мост Айой, похожий сверху на букву «Т» и потому изначально намеченный мишенью. Тиббитс мрачно подумал, что с его фамилией это чертовски символично.

Он в сотый раз сверился с приборами и скомандовал:

– Пуск!

…А Юми станет прыгать, как обезьянка, и верещать: «Братик влюбился! Влюби-и-ился!»

– Есть пуск! – Фереби нажал на кнопку. Серебряное брюхо «Энолы Гэй» раскрылось, выпуская «Малыша» в ничего не подозревающий мир.

Так ничего и не решив, Джун сложил на место карандаши, захлопнул пенал. Клац!

ВСПЫШКА.

В первый момент ему показалось, что солнце засияло ярче, словно где-то в небесах до упора рванули рубильник. Нет, это тысяча солнц разом вспыхнула над Хиросимой! В белом сиянии мир сделался черно-белым и каждый предмет отрастил длинную черную тень. На мгновение все звуки умерли, а потом тишина лопнула с оглушительным треском и грохотом. Милое личико Эйко-сан, которое Джун так старательно воссоздавал на бумаге, во мгновение ока рассеялось пеплом, и в тот же миг на соседней улице в салоне трамвая, как свечка, вспыхнула и сгорела настоящая Эйко, не успев даже закричать, а с нею сгорели отец Джуна и полсотни пассажиров. Неведомая сила подхватила мальчика и швырнула оземь, чуть не вышибив дух. Он уже не видел, как окна домов выплюнули тучи осколков, а сами дома разлетелись, будто карточные домики, сметенные раскаленным ураганом; как вдалеке гармошкой сложилось здание Замка Карпов и этаж за этажом обрушилось в реку; как птицы с горящими крыльями сыпались с неба и трепыхались в золе. Стекла и щепки разлетелись шрапнелью, изрешетив на своем пути все живое и неживое; даже в бетонных стенах глубоко засели осколки. У тех, кто смотрел на небо, глаза вскипели в глазницах, точно желтки на сковороде, и ручьями стекли по щекам. Те, кому повезло больше, попросту испарились, не успев ничего осознать и оставив по себе лишь черные тени на стенах и тротуарах.

Город стонал в агонии.

«Энола» заложила крутой вираж, уносясь прочь от гнева разбуженного «Малыша», и все же две взрывные волны одна за другой настигли ее. Самолет затрясло, словно игрушку в руках ребенка, наполнив сердца членов экипажа ужасом, но крылья и фюзеляж выдержали. Капитан Боб Льюис схватил Тиббитса за плечо:

– Ты только погляди на это! Ты погляди!

Но Тиббитс видел уже и сам. Чудовищный столб вырастал над городом, расползаясь поверху призрачно-белыми клубами, а от его подножия катились волны черной мглы, и там, в этой клубящейся преисподней, обращались в пепел дома и люди, там плавился гранит и истекали слезами камни, и лежал у бетонной стены Джун Серизава, стискивая пенал в кулаке, а под ним корчилась и гудела земля.

– Это души япошек летят на небо! – крикнул кто-то из пилотов, указав рукой на страшную тучу. И захохотал истеричным, визгливым смехом, в котором ужас мешался с восторгом, смехом юнца, сунувшего шутиху в муравейник и чуть не подпалившего собственные штаны. Остальные ошалело смотрели друг на друга. Они не будут терзаться угрызениями совести ни тогда, ни потом, ни разу не усомнятся, что поступили верно… Но в тот момент, когда город внизу окончательно превратился в море дыма, огня и пепла, в глазах у каждого застыл немой вопрос: «Боже, что мы натворили?!» Почти сразу же Боб Льюис запишет эти слова в бортовом журнале.

Дрожащий рокот, как от обвала в горах, нарастал, превращаясь в рев, словно в недрах пробудилось огромное чудовище и ворочалось, расправляя плечи. Ветер с воем врывался в дома, в клочья разнося тонкие стены и вышибая окна, опрокидывал печи, разливая вокруг море огня. Раздвижные перегородки-седзе – дерево и бумага! – вспыхивали, как порох. Объятые пламенем люди с воплями вылетали на улицу, где раскаленные вихри тут же подхватывали их, срывая одежду, и кружили нагие корчащиеся тела, точно сухие листья. Те, кого взрыв застал у реки, плюхались в воду, чтобы сразу пойти ко дну, увлекая за собой гирлянды отслоившейся кожи и клочья одежды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю