412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 219)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 219 (всего у книги 299 страниц)

Кем был покойный, Егор знал хорошо. Почти со всеми местными мистиками он был лично знаком. Кроме того, Егор помнил настоятельную просьбу Лазаря Изметиновича – сообщить ему немедленно, если на стол перед Егором ляжет мертвый колдун.

Кирилляк позвонил Изметиновичу, и тот, выслушав своего информатора, произнес:

– Будем проводить ритуал.

– Какой ритуал? – предчувствуя недоброе, спросил Егор.

– Тот самый, – сказал колдун мрачно.

Егор почувствовал, как его прошибает пот.

Изметинович дал ему подробные инструкции, затем строго предупредил:

– Смотри только, на этот раз никакого труположества! – и отключился.

Отняв телефон от уха, увидел Егор на сенсорном экране обильные потеки пота, вытер телефон об халат, сунул в карман, провел ладонью по вспотевшим уху и виску, и долго затем стоял без движения, стараясь успокоиться.

К ритуалу, намеченному Изметиновичем, следовало готовиться. В задачу Егора входило достать свежие останки трех абортированных эмбрионов, но пока это могло подождать. В данный момент он должен был провести вскрытие.

Лишь приступив к работе, попеременно орудуя скальпелем и циркулярной пилой, Кирилляк почувствовал, что успокоился окончательно, и к нему вернулось обычное вдохновенно-поэтическое настроение.


Похороны Недостомесова взяла на себя профсоюзная организация работников оккультных наук.

Организация эта существовала только на бумагах, которые предъявил в морге Изметинович, добившийся таким образом, чтобы тело Недостомесова, не имевшего даже дальних родственников, не было кремировано за казенный счет.

Не без волокиты, Недостомесова выдали для похорон профсоюзу, иначе говоря, Изметиновичу, и тот увез тело из морга якобы на кладбище, а на самом деле – к себе домой, где в тот же вечер в подвале провел ритуал.

Кирилляк, доставший через друга-гинеколога искромсанные останки трех абортированных младенцев (зачем они понадобились колдуну – этого Егор не понимал), засветло явился к Изметиновичу, чтобы помочь подготовить труп к ритуалу, и с ужасом ждал, когда ритуал начнется.

Его эстетская натура не выносила магических обрядов, которыми мертвая плоть понуждалась к оживлению, пусть к ущербному, пусть лишь к псевдожизни, но и это было для Егора непереносимо. Оживление мертвой плоти он считал самым страшным оскорблением в адрес главной святыни бытия – смерти. По его глубокому убеждению, живое должно превращаться в мертвое, но никак не наоборот. Обратный процесс он расценивал как предательство.

Кирилляк с брезгливостью и омерзением оказывал помощь Изметиновичу в подготовке к ритуалу. Уклониться от обязанности, возложенной колдуном, не смел из страха перед ним.

Бедный эстет! Делал то, что ненавидел всей душой, и презирал себя за это.

Лазарь, видя эти духовно-философские страдания Егора и понимая всю их глубину, кривил губы в жестокой полуулыбке.


Доставив Лазарю хорошо упакованный в несколько прочных пакетов абортивный материал, Егор осмелился спросить, какую же роль останки младенцев сыграют в ритуале, и Лазарь, обычно не склонный ни к каким объяснениям, с неожиданной словоохотливостью поведал Егору, что…

…словно крышка подпола приподнялась перед Егором, и дохнуло леденящей подвальной тьмой, когда выкладывал ему Лазарь Изметинович такие вещи, которых Егору лучше было бы и вовсе не знать.

– Что знаешь про Макара Волкова? – спросил Лазарь.

Егор ответил:

– Да то же, что и все. Что Волков – это страшная сказка. Колдун-людоед, умер давным-давно и мертвый по городу бродит, детей крадет и пожирает. Меня в детстве им пугали.

– Правильно делали, что пугали. Хотя страх не защита. И бесстрашие – тоже. Если б Волков положил на тебя глаз, ничто не помогло бы.

– Это как понимать? – удивился Егор. – Волков что, действительно существовал?

– Я его знал, – произнес Лазарь. – Общались. Волков при жизни был людоедом и после смерти таким остался. Целиком он, правда, никого не съедал. Говорил, что людоеды, которые целиком людей съедают, это плебеи, а он аристократ и ест только правый глаз и левое легкое от каждого убитого. А в остальном был строгий постник. Только овощи, фрукты и насекомые. Пауки, черви, сороконожки, личинки. Мясного, молочного – ничего не ел, рыбу тоже. Почему именно правые глаза и левые легкие, я до сих пор не знаю. Причем ел человечью плоть один раз в год – в пятницу перед Пасхой. Церковники ведь Пасху каждый год на другую дату намечают, и пятница перед ней на разные числа падает. Волков за всем этим следил строго, готовился весь год, замораживал глаза и легкие, держал их до Страстной пятницы, а потом пировал. У него собственная религия была, боги свои, никому больше не известные, правила свои, ритуалы. Никого в подробности не посвящал. Умер по своему желанию. Говорил, что мог бы жить сколько вздумается, но жить принципиально не хочет. Ненавистна ему стала жизнь. И он годами готовился, чтобы уйти из жизни черным ходом, как он говорил. Чтобы, значит, начать жить по-мертвому. Не воскреснуть после смерти, а именно жить по-мертвому. Это особое состояние, в котором тело уже не зависит от жизни, его окружающей, от питательных веществ и законов природы, при этом не разлагается, потому что существует не за счет жизни, а за счет смерти, от нее получая все необходимое. Душа в таком теле живет на границе двух миров – нашего и того. Это и значит – жить по-мертвому. К такому образу существования готовиться надо серьезно, постепенно, как бы корнями врастая в смерть. Волков так и делал; тщательно подготовился и ушел.

– Как именно ушел? – спросил Егор.

– Остановил сердце и прекратил дышать. Он ведь всецело овладел собственным организмом: температуру тела мог понизить и повысить, каждый отдельный орган мог заставить работать так или иначе или вовсе не работать. Вот и прекратил работу сердца и легких. Тогда-то и начал жить по-мертвому. Дом свой бросил. Вообще от всего отрекся. Между нашим миром и потусторонним есть промежуточная зона; там-то Волков и поселился. Оттуда он выходил к нам, и детей он туда уводил, которых похищал для пожирания.

– Так если тело у него перестало нуждаться… Если пища не нужна, то зачем же пожирать? – спросил Егор.

– Кто ж его знает, – отвечал Лазарь. – В его людоедстве с самого начала были метафизические цели, а не гастрономические. Гастрономия-то потеряла для него всякое значение, а метафизика – как раз напротив. Живя по-мертвому, он и меню свое людоедское изменил: не глаза с легкими стал поедать, а кожу.

– Как это – кожу? – не понял Егор.

– Кожу стал сдирать с детей и эту кожу поедать.

– Да это ж… – Егор был ошарашен, нужные слова не шли на язык.

– Я сам видел, – спокойно продолжал колдун. – Волков мне как-то раз изволил показать. Я тогда побоялся его про кожу спрашивать – зачем она ему. Лишних вопросов лучше такому не задавать. Сам он сказал мне только: «Кожа – это величайший символ, почти бездонный». Это я дословно тебе привожу.

– И что это значит? – спросил Егор в недоумении.

– Есть у меня одно соображение на этот счет, но лучше помолчу. Тебе достаточно будет знать, что поедание кожи для Волкова имело высший смысл, и питался он, в общем-то, не кожей, а этим самым смыслом. Кожу сдирать с детишек – это тебе не с трупами совокупляться, другой уровень.

– Да уж понятно, что другой, – пробормотал Егор.

– Волков, может, и не хотел детишек губить, но ответственность на нем лежала, и он должен был это делать. Знаешь, Бог, – и Лазарь при слове «Бог» как-то жутковато закатил зрачки под верхние веки и тут же вновь взглянул на Егора, – тоже ведь не нуждается во всякой ерунде, типа жертвоприношений, поклонений, молитв, мистерий там разных. Но снисходит к жалкому копошению людскому и принимает все это благосклонно. Так и Волков. Он ведь к нуждам человеческим снисходил, город наш оберегал и потому брал с города символическую плату в виде этой кожи, которую сдирал с детишек. Брал ее, чтобы высшая справедливость не осталась уязвленной.

– А от чего ж он город-то оберегал? – спросил Кирилляк.

– От ужаса оберегал. От такого ужаса, о котором тебе лучше ничего не знать. Уж поверь, Егорушка. Тонкая пленка от кошмара нас отделяет. Как мыльный пузырь, тонкая. А по ту сторону пленочки чудовища кишат. И ежели нет у нас в городе своего, родного и местного, чудовища, которое стояло бы в проеме меж нами и ними, то считай, что и нас самих уже нет. Ибо недолго городу тому жить осталось, и стране той, где никакая страшная тень в проеме не стоит и не загораживает собой бедный муравейник от беспредельного ужаса. Содрать кожу с какого-нибудь мальца раз в полтора-два года – это сущие мелочи для тех, кто знает, что тут почем. Чисто символическая плата. Всего лишь копеечка, там уплаченная, где многие миллионы следовало бы взыскать.

– Стоп-стоп! – Егор пристально глянул на Лазаря. – А почему вы в прошедшем времени о нем говорите? Он что же…

– Потому и говорю, что Волкова нет больше. При жизни-то я мало с ним общался, а как начал он жить по-мертвому, тут уж мне постоянно приходилось с ним контачить. На каждое более-менее серьезное действие магическое следовало разрешение у Волкова испрашивать. В обход него здесь ничего не делалось. Только мелочи всякие дозволял он свершать самостоятельно. Магия – штука такая: залезешь чуть дальше, чем следовало, и пиши пропало. Если, конечно, протекции у тебя нет. А Волков-то протекцию всем нам и обеспечивал. Пленочка ведь тонкая. Неловко ткнешь – и порвалась. А за ней такой ужас клубится и ждет! Дай только повод, внимание хоть немного к себе привлеки – и все. Тут уж со своих собственных детей, ежели кто имеет, кожу начнешь сдирать, лишь бы отвратить этот ужас, который вот-вот над нами полыхнет.

– А что же с Волковым случилось? – спросил Егор.

– Никто не знает. Пропал, и все. Четыре месяца тому. Сейчас ни один серьезный человек, – «серьезными людьми» Изметинович называл настоящих колдунов, – лишнего движения сделать не осмеливается. По мелочам только промышляем. Но, ежели что касается души человеческой, либо жизни и смерти, то тут уже сдерживаться приходится. Или сильно рисковать. Мы ведь с тобой знаешь как рискуем сейчас? Ты даже представить себе не можешь.

Егор заметил в глазах Изметиновича искру настоящего страха, отчего Егору стало совсем уж не по себе. Похоже, Лазарь готовился к каким-то жутким последствиям своего ритуала. И – мелькнула внезапная догадка – в случае чего собирался подставить Егора, бросив его, как жертву, в лапы каких-то неведомых сил, которые могли пробудиться в ходе ритуала.

«А ведь сам он, гадина, рассчитывает при худшем раскладе как-то выкрутиться и ускользнуть. Как пить дать, меня подставит, а сам в сторону», – со злобой и горечью думал Егор, внимательно глядя в окисленное лукавой мудростью лицо колдуна.

– Может, Волков вернется? – предположил Егор и сразу покраснел, поняв по лицу Лазаря, что сморозил глупость.

– В таком положении, как у Волкова, не уходят и не возвращаются. Если он пропал, значит, с ним случилось что-то страшное. И пес его знает, что это могло быть. Не возвращения ждать, а срочно нового кандидата искать надо.

– Вот оно что! – понял наконец Егор. – Вы, значит, Недостомесова решили, вместо Волкова…

– Вот именно. Проблема только в том, что Недостомесов жить по-мертвому совершенно не готов. Поэтому придется скрестить его с абортированными мальцами.

– Это как же? – не понял Егор.

– Мы их с тобой, Егорушка, пришьем к Недостомесову. Ты ж его утробу вычистил; вот и вложим их внутрь, и каждого для прочности пришьем, а потом и утробу зашьем аккуратненько. Ты уж постарайся.

– Ого! – Егора это восхитило.

– Абортированные младенцы, – объяснял Изметинович, – это такое!.. Ты представь только: сидит он в утробе – то ли человек, то ли жаба какая-то, – света белого еще не видел, слова ласкового ни от кого не слышал, зато столкнулся там, во тьме своей камеры, с единственным проявлением натуры человеческой – с материнским желанием смерти своему порождению. «Я тебя породил, я тебя и убью», – это еще слабо сказано; в нашем случае мамаша ведь даже и не породила еще, а уж убивает. Когда мать сама хочет дитя свое убить, то мысль ее об этом, вместе с кровью материнской, втекает в ребенка и образует в его душе такую опухоль, на фоне которой и рак мозга мелочью покажется. А потом, как начинает материнское желание исполняться, и вычищают-таки эту человеко-жабу из норы, то ее охватывает просто удивительный по первозданной чистоте и концентрации ужас, о котором любой мало-мальски серьезный человек скажет, что такого идеального ужаса в природе и вовсе не бывает. Одна капля этого ужаса перевесит все сокровища мира, положи ее только на весы. Вместо любви – жажду смерти от матери впитать, вместо света белого – лютый ужас встретить, и с такими-то впечатлениями в загробную тьму юркнуть; вот она где, истинная школа жизни! С такой школой за плечами один путь – в загробные чудовища. А мы этих чудовищ с Глебушкой Недостомесовым возьмем да и скрестим. Ты их нитками пришьешь, а я магией так склею, что швы твои вовеки не разойдутся. И совокупятся они, болезные, в таком симбиозе, что даже ангелы содрогнутся, на этот гибрид глядя, хе-хе!

Лазарь потирал руки в сладострастном возбуждении, гнилостно поблескивал глазами, языком облизывал влажные губы. Кирилляк смотрел на него со смесью восхищения и ужаса. Идея Лазаря о загробном гибриде заворожила его как эстетический и концептуальный прорыв, но при этом ужаснула, едва только представил Егор, что гибрид этот не останется лежать, а зашевелится, закопошится, задвигается…


Недостомесов брел по ночному городу – голый, холодный, мертвый, но при этом извращенно живой, – и видел то, чего прежде не положено было ему видеть. Увиденное было настолько пугающим, что лишило бы рассудка всякого простого человека, едва приоткройся оно взору, а всякого колдуна привело бы в трепет. Недостомесов же был спокоен. Три сгустка воплощенного ужаса и запредельной злобы, зашитые в его нутре и вступившие с ним в загробный симбиоз, прочный, как сама смерть, прожигали в его сознании черную дыру, и тонул в ней всякий страх, всякий трепет, всякий осколок человечности.

Отрубленные руки, которые Егор пришил обратно к телу покойника, Недостомесов одним движением разума оторвал от себя, разрезав швы лезвием мысли. Словно две страшные птицы, закружили эти руки в воздухе вокруг Недостомесова и наконец устроились вокруг его шеи, образовав ромбовидную фигуру наподобие хомута: правая рука вцепилась пальцами в основание левой руки, левая вцепилась в основание правой. С таким ожерельем из отрубленных рук шел мертво-живой колдун по городу, обходя свои владения.

Лицо его тонуло в страшном разломе от удара топором: носа не было вовсе, глаза почти вошли внутрь разлома и смотрели друг на друга, а не на мир, но самый разлом этот, будто вытянутый по вертикали зрачок животного, обозревал все окружающее, и что-то гадостное, бледное, неясное шевелилось в его глубине.

Видеть на ночных улицах страшную фигуру колдуна могли только безумцы и близкие к помешательству – те, у кого под ногами шатались основания объективной реальности. Прочие лишь чувствовали смутный страх и тяжесть на сердце, когда колдун проходил мимо, когда заглядывал в окна их жилищ, когда склонялся над ними спящими или когда руки его, отдалившись от тела, двумя огромными пиявками ползали по стенам домов, словно бы заключая эти дома в объятия.


Когда был окончен ритуал и тело Недостомесова дернулось на столе, Изметинович почувствовал необъяснимую тревогу, и червем начало точить его душу омерзительное чувство непоправимой ошибки.

Недостомесов же сел. Затем спустился с высокого стола на пол. Не обращая внимания на растерянного Лазаря и Егора, похолодевшего от ужаса, подошел к стене подвала, ощупал ее рукой, а потом внезапно вошел в бетонную стену и был таков. В бетоне и малейшей трещинки не возникло, лишь пятно ледяного холода отмечало на стене место, сквозь которое прошел Недостомесов.

С тех пор дни и ночи проходили для Изметиновича в мучительном ожидании неизвестно чего. Недостомесов исчез, ни словом с ним не обмолвившись, и после не являлся ему, а Лазарь этого явления ждал, и ожидание превращалось для него в пытку.

Прошло почти три месяца после ритуала, и, наконец-то, Недостомесов явился Изметиновичу, выйдя из стены в тот момент, когда Лазарь постыднейшим образом сидел со спущенными штанами на унитазе, справляя нужду.

Просторен был санузел в доме Изметиновича, и когда стоял Недостомесов напротив сидящего Лазаря, то было между ними метра два с лишком свободного пространства. В этом пространстве медленно парили в воздухе руки Недостомесова, словно два цепных пса, охранявших хозяина и готовых в любой миг сорваться в атаку. Пальцы рук хищно шевелились, будто щупальца кальмаров, подплывающих к добыче.

– А ты думал, что я ничего не узнаю, – без предисловия начал Недостомесов, словно продолжал какой-то прежний разговор. – Думал, не узнаю, что ты смерть мою подготовил. Внушил этому идиоту меня убить, когда он жаловаться на меня пришел. Запустил ему гипнотического таракана в голову. И все для того, чтоб сделать из меня загробное чучело и поставить пугалом в огород. Эх, Лазарь, Лазарь! Ты одного не рассчитал – что я перед самой смертью от спячки-то пробудился. А ты еще трех Безымянных мне подсадил, – при этих словах проступили бугры на животе Недостомесова: что-то ворочалось у него внутри, натягивая кожу. – И знаешь, что теперь получилось? Догадался уже? Я не протекцию всем вам обеспечу, как глупый Волков делал. С теми силами, от которых Волков, по своему недомыслию, защищал вас, я общий язык уже нашел, и вы теперь станете кормом для них и для меня. Всякий, у кого хоть маломальский мистический дар имеется, будет кровью собственной души и тканью собственного разума расплачиваться за право существовать на этой земле. Живые деликатесы, которых заживо пожирают, дают отдых, чтобы жирком обросли, а потом пожирают снова, – вот кем все вы станете. Но ты не думай, что я на тебя в обиде и мстить собираюсь. Наоборот, я к тебе с благодарностью пришел. И благодарность моя вот в чем. Я забираю у тебя все способности твои. Считай это для себя спасением. Ты станешь простым человеком, ординарной вошью среди миллиардов ординарных вшей. Отныне нет у тебя ни крыла, ни стрелы, ни луча, ни искры, ни ключа, ни тайны. Ты пуст и слеп. Нищ и наг. Будешь стучаться в двери – тебе не откроют. Будешь умолять – не услышат. А принесешь дар – его отвергнут. Отныне ты – никто.

Руки Недостомесова зависли над головой Изметиновича, пальцы переплелись в какую-то сложную фигуру, увидев которую, Изметинович задрожал от страха. Желудок его шумно и с мерзостным хлюпаньем опорожнился. Лазарю показалось, что вместе с нечистотами вышла из него душа, и лишь сальный след остался от нее на внутренних стенках опустошенного нутра.

Проделав над головой бывшего колдуна необходимые пассы, руки Недостомесова вернулись к хозяину и замкнулись на шее в хомут. Развернувшись, Недостомесов молча ушел сквозь стену.


Ближайшей ночью, далеко заполночь, явился он Коле Брешнему, который ждал суда в следственном изоляторе.

Проснувшись и увидев в камере фигуру Недостомесова, Коля решил, что пробуждение и страшная фигура ему снятся.

Недостомесов молча смотрел на Колю, не произнося ни слова, и вместе с чудовищным взглядом, исходившим из пролома в голове, вливалось в Колю нечто жуткое и тошнотворное – некая смесь чувства с безмолвным убеждением. Как сигаретный дым, нечто вползало в Колины ноздри, как мутная рябь, вливалось в зрачки, как отдаленный собачий вой, просачивалось в уши. И дымчатыми струйками своими оплетало какой-то стержень внутри. В студенистом Колином разуме, будто могильные черви, копошились и кормились мысли.

Недостомесов покинул его.

Мысли же остались и продолжали пировать внутри разума.

Расслаиваясь на множество подголосков разной тональности, червиво извивался мысленный голос. Он нашептывал Коле доказательства его необратимого личного ничтожества, позорно и постыдно воображавшего себе грядущее прославление в лике святых. Тем-то особенно и доказывалась полнота ничтожества, что зрели в нем такие мечты, ведь одни лишь ничтожества и мечтают о личной святости, тогда как настоящие святые даже и не задумываются об этом.

За остаток ночи и весь следующий день голос сумел полностью убедить Колю в том, что он – мерзопакостное насекомое, тем особенно смешное и жалкое, что смеет фантазировать о каком-то величии.

Окаменело двигались Колины зрачки, словно следили за невидимым маятником. Губы беззвучно шевелились, будто рот был полон личинок, лезущих наружу.

День прошел в полубредовой маете. Коля, казалось, начал эволюционировать из человека в пластиковый манекен, полый внутри, и лишь поверхностные признаки жизни еще озаряли пустынные ландшафты его почти уже кукольно-мертвенного существа.

На следующую ночь Коля опять перепутал сон с явью, но уже в обратную сторону. На этот раз он спал беспробудно, во сне же казалось ему, будто мается без сна. И так был правдоподобен сон, так достоверна маета, так все обыденно вокруг, так уныло-реалистично, что Коля начал убивать себя во сне, не сомневаясь, будто делает это наяву.

Он разорвал простыню на лоскуты, связал из них веревку, сложил ее вдвое – так, чтобы на одном конце вышла петелька, просунул в нее противоположный конец веревки, получившуюся замкнутую петлю накинул себе на шею и начал тянуть обеими руками свободный конец этой небольшой, размером с галстук, удавки.

Он так и не проснулся, когда ему приснилось, что пришла смерть. Снилось, как выходит из тела его душа, как смотрит со стороны на свое мертвое тело. Крепко вцепились одеревенелые руки в короткую веревку-галстук, натянутую, как струна. Покойник словно застыл в момент игры на музыкальном инструменте будущего – скрипке невиданного доселе образца.

На мертвом лице явственно читалась та мелодичная тема, которую самоубийца с таким вдохновением исполнял в последние дни: едкое, глубокое, черное презрение к самому себе, к собственному ненавистному «я». Открытый застывший взгляд трупа проваливался вглубь, и душе стало дурно, когда со стороны она заглянула в мертвые глаза, в шахты зрачков, просверленных в гнилую внутреннюю тьму Колиного существа. По сути, душа заглянула в саму себя.

Губы мертвеца исказила червивая гримаса. Было в Колином лице что-то людоедское, как будто перед смертью он метафизически пожирал самого себя и корень своей жизни выгрыз из собственной сердцевины, а затем, с добычей в зубах, нырнул в смерть.

Рассматривая тело, душа как будто слышала музыку, ноты которой были по нему разбросаны. Чудилась мрачная увертюра, звучавшая из мертвеца. И тут же казалось, будто вслед этой увертюре вот-вот грянет грандиозная опера грядущего кошмара, остановить который будет невозможно.

Тошнотворным ужасом наполнило душу зрелище собственного тела, застывшего в судороге самоуничтожения. Не было жалости, не было раскаяния, были только страх, омерзение и противоестественное влечение к созерцанию мертвеца, перед которым душе хотелось застыть навеки, чтобы не видеть больше никого и ничего, кроме трупа. Он словно бы стал для души Богом, излучавшим на нее благодать глубочайших презрения и ненависти к самому себе. И эту смрадную погибельную благодать душа готова была пить и впитывать без конца.

Все это был сон. Однако слишком затянувшийся.

Наступило утро, а Коля продолжал спать. Его пытались будить – он не просыпался.

Брешний впал в кому, внутри которой мерцал нескончаемый сон, где он придушил себя, вышел из тела и застыл в созерцании собственного трупа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю