Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 221 (всего у книги 299 страниц)
Делать нечего, подошла мама к нему, нагнулась, и начал он на ухо ей нашептывать. Долго шептал. А как закончил, то нежно куснул ее за мочку уха и языком по шее лизнул.
Мама отошла от него бледная, сама не своя. Взяла Дольку за руку и повела прочь из кухни. Долька чувствует: а рука-то мамина дрожит.
Зашли они в Долькину комнату, сели на кровать, мама Дольку за плечи обняла и говорит ей тихо: «Беда, доченька! Страшная беда пришла к нам. Этот чертов Федор Михайлович – душегуб, каких свет не видывал. Детоубийца-людоед. Поначалу он просто детей убивал, потом начал кровь у них пить перед смертью, а потом и пожирать стал. Сперва убивал и затем съедал, а потом до того дошел, что живьем начал жрать. Говорит, нравилось ему видеть ужас в глазах у деток малых, когда он зубами в них впивался. Пальчики на ножках – это в первую очередь, с них он всегда начинал. Жрет деток заживо, те кричат, он же помедленнее старается жевать, чтобы себе удовольствие продлить, а для ребеночка чтоб пытка растянулась. Почти двадцать лет этим занимался, и начались у него видения. Призраки убитых деток являлись, и все благодарили его, потому что поняли после смерти, что именно он и есть истинный их благодетель. Такое уж извращенное сознание приобретали они в мучениях своих. Смерть на пользу им не пошла, она ведь вообще плохо на всех влияет, поэтому от мертвеца чего угодно жди. В общем, призраки убитых чуть ли не обожествляли убийцу своего и старались всячески ему помогать: с похищением новой жертвы пособить, следы замести, следователей с толку сбить, чтобы они маньяка изловить не сумели, – это и еще всякое по мелочам для него делали. А он, видя такую любовь и почитание, вовсю старался и пополнял ряды загробных фанатов своих. И так, с помощью призраков, он еще двадцать лет благополучно убивал. У самого же семья была: одна жена, потом другая, дети, внуки, правнуки, и никто из них слова плохого про Федора Михайловича сказать не мог. Только первая жена, с которой он развелся, нехорошо о нем отзывалась, но, когда он жил с ней, маньяком еще не был и поэтому вел себя безответственно, с женой бывал груб, хамил и безобразничал. Зато как начал убивать и вторично женился, то старался повежливее с людьми обходиться, чтобы никто убийцу в нем не заподозрил, и за эту вежливость любили его и уважали. Дожил он до почтенной старости и мирно скончался в окружении любящих родных своих. А после смерти в ад отправился. Призраки же убитых им детей добивались, чтоб приговор был пересмотрен, хотели, чтобы Федора Михайловича полностью оправдали, отправили в рай и к лику святых причислили. Но не получилось у них. Коллективное их прошение, посланное в высшие инстанции, осталось без ответа. Тогда они решили действовать в обход всех правил и разработали план, как вызволить Федора Михайловича из ада. Для этого связались с его старшим правнуком, твоим новым папой, он у прадедушки ходил в любимчиках. Кончилось это все – ты видела, чем. Придется теперь жить нам с этим чудовищем под одной крышей».
В этот момент дверца шкафа в Долькиной комнате отворилась, и начали из шкафа выходить призраки убитых детей. Все бледные, с блуждающими улыбками и лихорадочно блестящими глазками. Вышло их штук сто, не меньше. Только потому и поместились в комнате, что часть перешла на стены, а часть на потолок.
Долька с мамой забились в угол и замерли там на корточках, вцепившись друг в дружку и дрожа. Обе от страха описались, и лужица натекла им под ноги.
Подходит к ним один из призраков, маленький и злобный, и говорит: «Смотрите, сучки, только попробуйте Федора Михайловича сдать! Пожалеете, что родились», – и смачно плюет под ноги Дольке и ее маме.
Слюна же его, попав в лужицу мочи и зашипев кислотно, растеклась по ней чернильным пятном.
Такие вот скверные сны Дольке снились.
И, бывало, просыпалась она с криком: «Спасите!» – тогда на крик сбегались все соседи, выламывали дверь в ее квартиру и начинали Дольку спасать, как могли, а Долька, отбиваясь от толпы спасителей, кричала на них: «Да идите вы к черту!» – и соседи, вместе с Долькиной мамой и новым папой, выходили из дома и бродили по ночным улицам в поисках черта.
Понятно, что повеление «идите к черту» было едва ли выполнимо, потому что мало кто достоин черта видеть, и не всякому ведомо, как найти его. Но люди все равно старались исполнить Долькину волю и блуждали по улицам, будто приговоренные, озираясь вытаращенными глазами в помрачающем разум усердии.
Один человек, впрочем, нашел-таки черта по Долькиному наказу. Это был вор-домушник, который забрался в квартиру к Долькиным соседям, укатившим на курорт. Он услышал Долькин крик – «Спасите!» – через стену и вместе со всеми прочими, кого этот крик захватил в повиновение, бросился Дольку спасать, а потом, когда Долька, злая спросонья, всех своих спасителей к черту послала, он, как и все, тоже на поиски черта отправился. Только, в отличие от прочих, сумел-таки отыскать его.
Забрел он на окраину города, где в заброшенном полуразвалившемся доме временно обитал бродячий монах Елисей, который проклял свой монастырь за многочисленные уставные нарушения и ушел на вольные хлеба – бродить по свету и тьме.
В ту ночь Елисей так пламенно молился о спасении всего мира, что ум его обострился и утончился, как лезвие бритвы, и прорезал ткань материального бытия, а через прореху, откуда потянуло потусторонним сквознячком, вошла в комнату к Елисею светящаяся фигура, в которой монах признал Спасителя своего Иисуса Христа. Свет мистический смешался с неживым лунным светом, что проникал в комнату через окно.
Повалился монах в ноги Спасителю, взахлеб рыдая от радости духовной и вместе от стыда за грехи свои, а Спаситель присел перед ним на корточки и ласково погладил по нечесаным грязным волосам на склоненной голове.
В этот момент в комнату заглянул вор, подошедший бесшумно, как призрак, – он же профессионал был и всюду проникал без звука, – и встал на пороге комнаты, в дверном проеме, открытом по причине отсутствия двери.
Спаситель поднял глаза на вора, и тот, смутившись, решил уж было исчезнуть оттуда. Во-первых, как человек деликатный, не хотел мешать чужим мистическим экстазам, а во-вторых, он же черта искал, а вовсе не Христа.
Но Спаситель глянул на вора таким магнетическим взглядом, что тот на месте застыл, не то чтобы волю утратив, а просто заинтересовавшись так, что уходить уже не хотелось.
Продолжая левой рукой гладить шевелюру преклоненного монаха, поднял Спаситель правую руку и, вытянув указательный палец, поднес его к губам, призывая жестом не шуметь. А левым глазом в тот момент лукаво подмигнул вору.
И сразу же сообразил вор: «Да это ж черт под видом Иисуса! То, что мне и нужно! А хорошо, однако, замаскировался».
Вор тихо отступил от порога в темноту коридора и, скрытый тенью, остался наблюдать, как утешает рыдающего монаха подлый черт, с виду благообразный и сияющий как бы небесным светом.
Наконец поднял мнимый Иисус монаха с пола, помог ему на дрожащие ноги встать, положил руки свои на плечи ему, поцеловал в уста и вышел из комнаты через дверной проем.
Когда вошел он в темноту коридора, его сияние притухло, и сам он полностью с темнотой слился. В темноте черт-Иисус подошел к вору, продолжавшему там стоять, обнял его (и вор почувствовал, как на пальцах руки, что на плечо ему легла, вырастают острые когти), шепнул на ухо: «Пойдем, дружок». И увел с собой.
Так вор и пропал навсегда.
Другой на его месте бежал бы от черта без оглядки, но вор охотно ему поддался, потому как велела же Долька идти к черту, а он ее воле противиться не мог, ибо всем сердцем полюбил. Вот что любовь к Дольке с людьми делала!

И, наконец, так надоела Дольке вся эта любовь человеческая, так затошнило ее, что вышла она однажды на улицу, а дело было во время первомайской демонстрации, и закричала толпе людей:
– Играем в живых мертвецов! Вы все – злые мертвецы-людоеды, а я последний живой человек. На счет «три»… Раз! Два! Три!
И толпа людская в любовном припадке, вообразив себя мертвой, как было велено, бросилась на Дольку с рычанием и хрипом.
Увидела Долька искаженные загробным безумием лица, увидела блеск потусторонней алчности в глазах и тьму вечного ужаса в едва приоткрытых или вовсю распахнутых ртах, почуяла трупный смрад, окутавший толпу (а смрад этот экстренно начали вырабатывать людские тела, из кожи вон лезущие, дабы Долькиному велению соответствовать и сделать игру в мертвецов более правдоподобной), – и ощутила, как ледяные зубы страха вгрызаются в ее сознание.
В этот миг испытала Долька такое удовольствие, что у нее между ног защекотало – так приятно, так здорово! Она тут же и описалась, с наслаждением пустив теплую струйку. И струйка эта, разделившаяся, чтобы стечь по ногам, представилась ей каким-то райским лимонадом, с которым и рядом не стоят все лимонады мира.
И уже схватили Дольку судорожные руки псевдомертвецов, и уже приблизились к ней оскаленные зубы, и промозглый могильный холод, выходя из хищных ртов, овеял ее лицо и затылок, – в этот-то миг Долька и успела крикнуть:
– Сами себя жрите!
Тотчас же начали все пожирать самих себя, уже не обращая внимания ни на Дольку, ни на кого-либо еще, кроме собственных персон. Каждый на месте извивался и выкручивался, чтобы в самого себя половчее зубами впиться. Никто не пытался ближнему своему помочь, но каждый себя единственного терзал в полном онтологическом одиночестве, как будто был он последнее живое существо во вселенной.
Долька же ходила среди праздничной толпы, смотрела на людей и дивилась чудесам изворотливости, что творились посреди этой оргии самопожирания.
Одна гибкая девушка изогнулась так, что, разорвав зубами свой живот, влезла головой в утробу и теперь сворачивалась улиткой, прогрызая путь к сердцу, в саму себя заползая через дыру в животе все глубже и глубже.
И так ловко спорилось у нее дело, что вскоре девушка вовсе перестала походить на человека. Не только голову сумела просунуть внутрь себя, но и руки, и плечи. Заметив ее, Долька не сразу поняла, что же такое тут копошится на асфальте: какое-то гигантское насекомое с ногами, как у кузнечика, что ли? Приблизившись, рассмотрела архитектуру странного существа и поняла, что состоит оно из девушки, заползшей в саму себя с целью выжрать себя изнутри.
Долька хихикнула и пнула странное существо носком туфельки в промежность меж широко расставленных ног, затянутых в узкие джинсы. Существо вздрогнуло и тут же поползло прочь от Дольки, перебирая ногами, как кузнечик, не способный прыгнуть. Долька прыснула со смеху и пошла дальше – осматривать эту ярмарку чудес.
Не все демонстранты были достаточно гибкими, чтобы ловко вгрызаться в самих себя. Пожилым самопожирание давалось с трудом. Впрочем, некоторые старички умудрялись вспороть себя то ли ногтями, то ли ключами, то ли еще чем, вытягивали потроха, будто сосиски или елочные гирлянды, и поедали собственное добро – кто резво, а кто и с гурманской неторопливостью.
Одной старушке пришлось совсем худо. По старческой забывчивости своей, она отправилась на парад без вставной челюсти. Праздничный восторг так вскружил голову с утра, что, только выйдя на улицу, старушка опомнилась: батюшки, челюсть ведь так и осталась в стакане с раствором! Но возвращаться и подниматься без лифта на четвертый этаж своей хрущевки старушка не стала – вздохнула, досадливо крякнула и пошла навстречу Первомаю. А теперь маялась, бедная, тщетно кусая себя безоружными деснами.
Долька остановилась напротив старушки, наблюдая, как та, плача от бессилия и блузку на себе порвав, извлекла на свет одну свою морщинистую грудь, похожую на просроченное колбасное изделие, и, засунув конец ее в рот, пыталась прокусить дряблую кожу, в надежде, что хоть самая мягкая часть тела поддастся усилиям.
Сжалилась Долька над старушкой и сказала ближайшему старичку, бодро грызущему свои кишки металлическими коронками:
– Дедуль, ты бабушке помог бы, что ли!
Тот сразу же пришел старушке на помощь и впился зубами в мякоть ее груди, а старушке сунул под нос свои надгрызенные кишки, чтобы она могла, по крайней мере, хоть крови насосаться. Старушка довольно зачмокала, пока старик с урчанием вгрызался в ее плоть.
Смотрела Долька на эту парочку и вдруг стало ей до тошноты противно: слишком уж безобразны были пожилые каннибалы. Едва удержавшись от рвоты, Долька поспешно пошла прочь.
Надобно вот что заметить: имелись в той толпе исключения из общей тенденции, не вполне исполнявшие Долькино повеление, а то и вовсе его презревшие.
Одним таким исключением был старичок Федотыч, который в демонстрации участия не принимал (поскольку считал праздник Первомая мероприятием вредным для души и утомительным для тела), но шел из церкви, двигаясь по тротуару параллельно праздничной толпе, заполнившей проезжую часть. Лишь на небольшом отрезке пути маршрут его совпал с маршрутом толпы, и как раз тогда прозвучали два Долькиных повеления: играть в живых мертвецов и жрать самих себя.
Федотыч был совсем святым старичком и, в силу своей святости, люто ненавидел самого себя, зато окружающих любил чистой платонической любовью. Как-то он сумел так исхитриться и развернуть силу любви в своей психике рабочим концом к людям, а нерабочим – к себе. Как Федотычу это удалось, один только Бог знает.
Когда крикнула Долька, чтобы все вообразили себя злыми мертвецами-людоедами, то Федотыч лишь головой тряхнул, словно муху отгоняя, и спокойно продолжал идти, погруженный умом в непрестанную внутреннюю молитву. Даже не заметил в тот момент – а был он подслеповат, – что толпу демонстрантов охватило страшное смятение.
Когда же Долька велела всем жрать себя, то Федотыч, ощутив резкое побуждение к самопожиранию, застыл на месте, но так и не смог пересилить ненависть к себе, поэтому питаться собой не начал. Окинул взглядом самого себя, насколько позволяло положение головы, содрогнулся от омерзения, брезгливо скривил губы, плюнул с ненавистью под ноги, прошипел какое-то церковнославянское ругательство, да и пошел прочь.
Другим исключением была юная влюбленная пара. Пятнадцать лет всего исполнилось ему, и пятнадцать ей. И уж так эти паренек и девчушка влюблены были друг в друга, такой прилипчивой любовью каждый из них, как плющом, обвивал другого, что не смогли они друг от друга отгородиться и замкнуться в самодовлеющем поедании себя. Каждый из них любил другого, как себя самого, и поэтому приказ сами себя жрите, в их восприятии, трансформировался в приказ жрите друг друга.
С наслаждением обгладывая друг друга взглядами, начали они раздеваться. Никого не стыдились, да и кого там стыдиться было, в обступившем смятении, где каждый, словно черная дыра посреди космоса, был поглощен собой, ничего вокруг не замечая. В толпе той любовники чувствовали себя как в пустыне, как на безлюдном кладбище. Сбросили они последние тряпицы и стали друг против друга, немножко нелепые, ведь угловатые тела не совсем сформировались, однако и прекрасные по-своему. С минуту переминались с ноги на ногу, дрожа от любовно-гастрономического возбуждения, судорожно сглатывая обильную слюну.
Они легли на асфальт валетом и, бережно, с трепетом касаясь друг друга, начали медленно и упоенно друг друга поедать, вздрагивая от боли и пронзительного наслаждения. Прежде чем вгрызаться в какой-либо участок тела, они его целовали, обсасывали, облизывали, обильно смачивая слюной. И потом только, когда лакомое место превращалось уже в настоящую опухоль, нежно и ласково пробовали на зуб, сначала слегка надкусывая кожу и посасывая кровь, затем всасываясь сильнее и, наконец, сладострастно впиваясь в мясо со всей силой юности. И в какой же экстаз приводили они друг друга этими любовными угрызениями – описать невозможно!
Начали с самых интимных, вожделенных и дражайших органов своих, затем перешли к органам второстепенным, однако более сочным и питательным. И если в глазах окружавшей толпы полыхало какое-то злобное остервенение, то в глазах юных любовников лучились экстаз и нежное упоение самоотверженной любви.
Когда Долька подошла к ним, влюбленные переходили со стадии обсасывания и облизывания на стадию надкусывания и легкого кровососания. Девушка как раз нанесла первое робкое повреждение юноше и смотрела во все глаза, как на его напрягшейся плоти выступает алая капля крови. Эта капля, с блестинкой отраженного майского солнца, гипнотизировала девушку, представляясь едва ли не волшебным драгоценным камешком, словно бы под кожей юноши таились невообразимые сокровища. Девушка слизнула каплю языком, и восхитительный спазм пробежал по ее телу.
Долька же с неудовольствием отметила, что эти двое занимаются не тем, чем следовало: не себя жрут, а друг друга, да еще как-то слишком уж нежно и деликатно. Но мешать им не стала, Дольку невольно захватило зрелище. Она стояла над влюбленными, чувствуя непонятное волнение, а в нем прожилки тревоги и тоски, и отдаленный жар, змеящийся где-то в глубинах ее существа.
На лице девушки выступили крупные капли пота, и Долька видела, как одна из капель затекает в распахнутый глаз, отчего девушка начинает моргать, и крыльями бабочки хлопают ее ресницы. Сама девушка не в состоянии вытереть пот, ведь руки ее ласкают плоть возлюбленного, не в силах оторваться ни на мгновение.
Долька достала свой носовой платочек, присела на корточки и аккуратно вытерла капли на девушкином лице. Та бросила на Дольку секундный благодарный взгляд и вновь погрузилась в созерцание юноши, по телу которого так красиво струилась кровь, с примесью туманно-молочных нитей молодого семени.
Поймав девушкин взгляд, полный любовного сияния, Долька почувствовала, как мурашки бегут у нее по рукам, по спине и затылку, как пульсирует кровь, как колотится сердце. Долька вдруг застыдилась, сама не понимая чего, покраснела, встала и отошла в сторону, нервно оправляя платьице.
На глаза ей попался удалявшийся Федотыч, но Долька даже не возмутилась тем, что кто-то имеет наглость так беспардонно покидать игровое пространство. Лишь скользнула мрачным взглядом по спине отказника, отвернулась, поджала губы и побрела прочь.
Сладостный страх, нахлынувший, когда едва не растерзала Дольку толпа, прошел, оставив после себя противное послевкусие: будто лизнула языком дохлую крысу. Волнение, охватившее Дольку при виде юных любовников, добавило к этому послевкусию словно бы щепотку душистых пряностей и чайную ложку меда, так что стало в итоге еще противнее. Погано было на душе, муторно, тоскливо и постыло. Хотелось Дольке чего-то странного и страшного: то ли чтобы с неба опустилась, будто гигантский ковш, чудовищная челюсть и сожрала ее, то ли чтобы из-под земли вылезли черти и живьем утащили в ад, то ли чтобы взорвалась вся планета, и Дольку вместе с ней разметало на молекулы. Какие-то грозные и смутные желания роились в воображении.
Пришла она домой, сказала маме и новому папе: «Идите погуляйте» (они тут же собрались и пошли) – и закрылась в своей комнате. Сидя уныло на кровати, помышляла, что если б жил с ними Федор Михайлович, нового папы прадедушка, что приснился ей однажды, то уж такой монстр, как он, наверняка сумел бы ей помочь – избавил бы навеки от невыносимой маеты, терзающей душу.
Долька заплакала в бессильной злобе, непонятно кому адресованной, давясь острой жалостью к себе, застрявшей в горле, будто рыбья кость.
Тогда-то, впервые в жизни, начала она молиться:
– Федор Михайлович, миленький, – шептала сквозь слезы, – я не знаю, есть ты в самом деле, или не было тебя никогда, и только во сне моем ты мелькнул, а потом опять тебя не стало. Но даже если тебя не было, если ты не жил и не умирал, то все равно будь сейчас, пожалуйста, хоть немного, но – будь! Сделай так, чтобы ты сделался, Федор Михайлович, миленький мой, родненький! Ты же видишь, как мне плохо, как х…. (И Долька произнесла такое скверное слово, которое маленькие девочки обычно не произносят даже в мыслях, если только душа у них не зажата в тисках полной и горькой безысходности.) Помоги мне, пожалуйста! Даже если тебя нет – все равно помоги! Все равно приди сюда, будь, сделайся как-нибудь, только не бросай меня одну, Федор Михайлович!
Долька затряслась от рыданий, сползла с кровати на пол и лежала, дергаясь в нервических спазмах.
А когда, опустошенная и будто вывернутая наизнанку, поднялась с пола, то увидела, что Федор Михайлович – точно такой, как пригрезился во сне, – стоит перед ней и зловеще улыбается.
Долька так и не поняла, что означало это явление: то ли Федор Михайлович и впрямь существовал и давешний сон про него был замешан на истине; то ли сон был полной фантазией, однако теперь она воплотилась в ответ на истошные Долькины мольбы? Впрочем, не особо интересовали ее все эти организационные моменты. Главное, что Федор Михайлович существует здесь и сейчас, в тот самый миг, когда так нужен ей.
– Ну вот, – сказал Федор Михайлович, – пришел я это… спасти тебя. И уж я-то знаю, чего тебе требуется. Чтобы тот, кто не подчиняется капризам твоим, сделал с тобой все то, чего желает нутро твое в самой черной своей глубине. Сделал бы, даже если ты сама в последний миг передумаешь и будешь умолять не делать. Правильно я говорю?
Долька, завороженно на него глядя, молча закивала головой.
– Хе-хе-хе! – проскрипел Федор Михайлович. – Ты по адресу обратилась. Будет тебе дудка, будет и свисток. И хоть я никогда детям плохого не делал, даже пальцем их не трогал, а только жрал их, но тебя, пиявку мелкую, трону. Так трону, что – йи-и-их!.. А потом уж сожру. Заживо.
И Федор Михайлович вцепился в Дольку своими твердыми, как коряги, пальцами, а та завизжала от сладкого ужаса.

Когда дело было почти кончено и мясо с костей в основном обглодано, Федор Михайлович, разломав Долькину грудную клетку, обнаружил, что вместо сердца сидит под ребрами большой жирный паук, отяжелевший от крови. Аккуратно достал паука, рассмотрел, покачал головой и перенес на Долькину кровать, чтобы паук не мешал кости обгладывать.
За этим занятием застали Федора Михайловича Долькины родители, когда вернулись с гулянки. Они стояли на пороге комнаты и смотрели, как голый страшный старик гложет кость, восседая над превращенным в мерзкую груду скелетом.
Пожирая Дольку, Федор Михайлович ничуть не полнел: все, что ни проглатывал, словно проваливалось у него в какую-то черную бездну, а он так и оставался поджарым и голодным.
Посмотрели на него Долькины мама и новый папа, развернулись и пошли: папа – на диван, мама – на кухню.
Паук, на Долькиной кровати сидевший, вполне способен был заменить Дольку по части манипуляций с желаниями окружающих и, в отличие от Дольки, мог делать это молча, без вербальных излишеств.
В последнее время Долька стала для паука тесноватым жилищем, поэтому и решил он, что пора выходить на свет, только сам этого сделать не мог, запертый в Долькином организме, будто в каземате.
Вот и побудил он Дольку молиться о явлении с того света Федора Михайловича, которого показывал ей как-то во сне. Паук был умной тварью, сведущей в механике загробного бытия, и знал, как именно надо молиться – в каком состоянии, в каких чувствах, – чтобы вызвать с того света любую загробную гадину. А уж правильно настроить Дольку посредством биохимии мозга – это для него сущим пустяком было.
Теперь, когда он, наконец, освободился от Дольки, от ее тесной грудной клетки, доставлявшей, с некоторых пор, сплошные неудобства, паук прикинул, что комната Долькина как раз подойдет ему в качестве жилища, где он спокойно продолжит рост и без помех достигнет максимального размера своего – метр семьдесят или метр восемьдесят в размахе ног. Крупнее шеолитские пауки не вырастали.
Федор Михайлович, дочиста обглодав Долькины косточки, лег на бочок и захрапел. О двух вещах тосковал он в аду – о пище насущной, иначе говоря, о детской плоти, к которой пристрастился во время людоедской жизни своей, и о сне без сновидений, чего в аду принципиально не бывает. И, хотя Федор Михайлович так и не насытился, Дольку сожрав, все равно ему стало легче от самого процесса людоедства, и мирный сон сморил старика.
Только вскоре явились за ним черти, две кошмарные фигуры, из которых сочился во все стороны липкий страх. Из-за одежного шкафа вышли, глянули на спящего Федора Михайловича, на груду детских костей, на паука, сидящего на кровати, – один черт при этом криво усмехнулся, а второй кисло поморщился, – подняли спящего, подхватили под руки с двух сторон, уволокли за шкаф и там пропали.
Паук же с Долькиными родителями жить остался. А те о нем, будто о родной дочери, заботились. Кормили его кровью – собачьей, кошачьей, говяжьей, свиной, куриной, частенько и собственной, что, кстати, в медицинском смысле даже и полезно. За гирудотерапию ведь люди деньги платят – за то, чтоб пиявки из них кровь высасывали. Но шеолитский паук был милостив и посему совершенно бесплатно сосал кровь людскую.
Был паук тих, бесконфликтен, в разум окружающих вторгался деликатно, капризами не страдал и своих домашних не терзал понапрасну. Жить с ним гораздо спокойнее было, чем с Долькой, это мама с папой быстро поняли.
Бывало, что родной Долькин папа, Николай Васильевич, навещал их – паука проведать, а заодно с новым Долькиным папой, Львом Николаевичем, красного винца выпить (другие виды алкоголя паук запрещал употреблять), да за жизнь потолковать, да Долькину маму, Анну Андреевну, обсудить по-мужски, с разных интимных сторон. Глубокую симпатию оба Долькиных папы друг к другу почувствовали. Поэтому вскоре Лев Николаевич предложил Николаю Васильевичу бросить бомжовую волюшку и перебраться к ним насовсем – в чулане как раз одному скромному человеку можно было разместиться, и даже с удобствами.
Жили все они долго, тихо, благополучно, уютно, в довольстве и сытости, не зная ни нужды, ни болезни, ни взаимной вражды, ни даже легких раздоров, – как только самые порядочные люди живут. Будто легкий полусон весенним днем, в час послеобеденный, текла их жизнь, и, казалось, течь она так будет вечно.
Порой и Дольку вспоминали. Наливали тогда кроваво-красного винца в бокалы, говорил кто-нибудь: «Земля ей пухом», – и пригубляли, не чокаясь. Хотя, если разобраться, какой там к черту пух! Дольку вообще не хоронили, но Лев Николаевич, по указу паука, перемолол кости ее сначала в мясорубке, потом в кофемолке, а костную муку смешали с пищевыми отходами, Дольку же объявили пропавшей без вести.
А то еще говорили: «Царствие ей небесное», – тоже курам на смех. Такую-то мерзавку, как Долька, нелепо и представить было бы после смерти в каком-то там раю или где-то на небесах. Но поднимавшие бокалы за нее настроены были благодушно, к чему их и вино обязывало, да и паук тому же учил, поскольку качество крови человеческой заметно улучшается в атмосфере взаимного благожелательства.







