Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 103 (всего у книги 299 страниц)
Толпа ряженых ошалело воззрилась на него. Разумнее всех поступил Сен-Флоран: словно вспугнутый заяц, он метнулся куда-то в глубь сцены и исчез в темноте.
– Кто не хочет сгореть, – произнес дядя Гриша, – пожалте к выходу.
Первым не выдержал Роден. Со скальпелем в руке кинулся он на дядю Гришу. Сабля врубилась ему между плечом и шеей, алые брызги расцветили белый халат. Но остальные, заметив, что клинок крепко засел в теле их собрата, ринулись вперед, размахивая ножами, топорами и бритвами.
Однако они недооценили противника. Дядя Гриша в долю секунды высвободил саблю и, раскрутив над головой, обрушил на налетающую стену врагов, а затем еще раз и еще.
Вопли актеров смешались с воплями публики. Напрасно метались они по сцене, пытаясь увернуться от сабли. Удар следовал за ударом, клинок перерубал руки, отсекал пальцы, раскраивал черепа, разметывая по сцене клочья костюмов, брызги крови и ошметки плоти. Актеры пытались бежать, но поскальзывались в крови и падали. А сабля разила снова и снова… Вот Жером-палач выпустил из рук топор и рухнул на колени, пытаясь удержать лезущие из рассеченного брюха склизкие петли кишок; вот преподобный Шабер в развевающейся сутане занес кочергу – а в следующий миг его голова слетела с плеч и угодила в оркестровую яму; шлюхи попадали на колени, с мольбой протягивая к дяде Грише дрожащие окровавленные руки, но никакие мольбы не могли бы тронуть сейчас дядю Гришу. Он безжалостно забил их остервенелыми ударами сабли, одну за другой.
В считаные минуты все было кончено, и кругом лежали судорожно вздрагивающие тела и обрубки тел.
На дрожащих ногах я двинулся мимо дяди Гриши, застывшего окровавленным истуканом, к корзине, упал на колени и долго смотрел на искалеченные останки. Я понимал, что Безымянную не спасти: пламя подбиралось со всех сторон, скорее всего, нам самим не суждено было выбраться. Слезы жгли мне глаза, а может, то был едкий черный дым, который клубился уже повсюду и окутывал сцену. Крики стихли: вероятно, большинство зрителей все же сумели покинуть театр. Теперь я слышал лишь треск огня.
Дядя Гриша тяжелым шагом подошел и тоже посмотрел на корзину.
– Нашел по ком плакать! – бросил он. – Как есть нежить. Сжечь – и вся недолга.
Он ткнул в корзину острием сабли.
– Не надо! – воскликнул я.
И тут из темноты подал дрожащий голос Сен-Флоран:
– Прошу вас, послушайте мальчика. Не делайте этого. Вы не представляете, какое это необыкновенное создание. Уверяю, она… ни в чем не повинна. Если мы что-то сделали вам… убейте меня, но ее не троньте.
Я был изумлен услышать в змеином голосе этого человека искренний страх – страх не за себя, но за ту, кого он ради наживы и собственного удовольствия подвергал бесконечным страданиям.
– Вы мне много чего сделали! – засмеялся дядя Гриша. – Давай, лягушатник, ползи-ко сюды на карачечках да кланяйся: авось смилуюсь!
– Мы не трогали твою семью, ivre de bête[21]21
Пьяная скотина (фр.).
[Закрыть]! – в истерике прокричал невидимый Сен-Флоран. – Не прикасайся к ней!
– Не трогайте ее! – крикнул и я, обхватив корзину, и вдруг в плечо мне будто угодил молот. Распластавшись на спине и корчась от боли, я не сразу сообразил, что дядя Гриша ударил меня ногой. Он смотрел на меня дикими глазами, и на лице его читалась жажда убийства.
Внезапно грянул выстрел. Дядя Гриша откачнулся, и пуля пробила диванную подушку, взметнув фонтанчик пуха. Я вскочил в тот самый момент, когда из клубов дыма, кашляя и задыхаясь, выбежал Сен-Флоран с револьвером в руке. Он пальнул еще раз, но отчаяние и слепящий дым не дали ему верно прицелиться, и пуля ушла в молоко.
– Осторожно! – крикнул я дяде Грише.
Сен-Флоран тут же развернулся, по-собачьи ощерясь, и вскинул револьвер. Это была ошибка. Я увидел черное дуло, нацеленное мне в лоб, но тут сабля рассекла вьющиеся струи дыма и наискось вонзилась в череп маленького француза. Глаза Сен-Флорана за стеклами очков вылезли из орбит, ноги подкосились. Он выронил пистолет и упал навзничь.
Только тогда я с ужасом понял, что он говорил чистую правду.
Дядя Гриша поймал мой взгляд и тоже все понял. Он шагнул ко мне, поднимая забрызганную кровью саблю.
– Я пьян был… – заговорил он торопливо, сбивчиво. – В дымину! Оба Цвейговых червонца прогулял. А Марья, как я домой воротился, как на меня кинется! Да все в глаза, в глаза норовит, сука! Саблю схватил, рукоятью в висок, она повалилась… Малые крик подняли… Тут будто бес в меня вселился…
Он размахнулся саблей, метя мне в голову. Опомнившись, я отпрянул в самый последний миг, но острие успело рассечь мне кожу на лбу, и брызги крови окропили корзину вместе с жутким содержимым. Наполовину ослепший, я упал на четвереньки, повалился на бок и по-младенчески подтянул колени к груди в ожидании второго удара.
Дядя Гриша враскачку шагал ко мне через дым и огонь с саблей в руке. Как никогда он походил на медведя, вот только уже не добродушного – на шатуна, раненного неумелым охотником.
– Я еще не стар, – бормотал он, – я не хочу на каторгу, не хочу на виселицу, я жить хочу, понимаешь? Жить! Надо было еще в ложе шею тебе свернуть…
Я знал, что не жить ему хочется – убивать. Он сам отрезал себе все пути к отступлению, и моя смерть не спасла бы его от огня.
И тогда Безымянная взвилась из корзины, подобно разбуженной кобре, распахнула могучие крылья, и дядя Гриша, только что бывший огромным и страшным, выронил саблю и забился в ее руках с жалобным криком, словно пойманный воробушек. Без малейшего усилия она сдавила руками его массивную грудь, послышался треск, и я увидел, как белые ребра прорвали плоть на его груди вместе с несвежей рубахой. Крик сменился сдавленным бульканьем. Голова дяди Гриши запрокинулась, устремив стекленеющий взгляд в задымленный потолок, с губ полетели алые брызги, а Безымянная припала ртом к открывшемуся горлу, разорвала его зубами и стала жадно глотать ударивший кровавый фонтан.
Отшвырнув дядю Гришу, она набросилась на меня. Я хотел закричать, но ее руки обвились вокруг меня, задушив крик. Она изогнулась, накрыв меня своим телом, взмахнула крыльями и взмыла вверх.
Оглушительный грохот ударил меня по ушам, когда она, еще недавно такая хрупкая и уязвимая, будто пушечное ядро прошибла толстые балки, разнесла крышу и вместе со мной вылетела в атласно-синее вечернее небо, оставляя пожираемый огнем театр далеко-далеко внизу…
Следующее, что я помню, – мы находились в лесу. В вышине серебрилась луна, окруженная россыпями мерцающих звезд, я лежал на устланной хвоей сырой земле, а Безымянная льнула ко мне всем своим холодным, словно из мрамора выточенным телом. Я не помню всего, что было между нами в ту ночь. Помню, как она ласкала меня длинными когтистыми пальцами, облизывала кровоточащую рану на моем лбу и смеялась звонким, заливистым смехом, показывая острые белые зубки. Думаю, ее пьянила не столько кровь, сколько нежданная свобода и избавление от мук. И хоть я понимал, что она – чудовище, хоть и видел, как умеет она убивать, но все равно радовался, что помог ей освободиться. Ее крылья окутали нас, будто кокон; я с детской неловкостью обнял ее костистое тело и прижал к себе. Чувствуя ее легкое дыхание у себя на шее, я прикрыл глаза и заплетающимся языком попросил ее никогда, никогда, никогда не покидать меня. Она засмеялась и сказала:
– Я всегда буду с тобой, глупый мальчик!
Но она лгала, и когда на рассвете я разлепил глаза, то увидел лишь тающий над землею белый туман. Помню, как, превозмогая слабость, поднялся и пошел на поиски. Я блуждал среди деревьев и кричал: «Вернись! Вернись!», но только лесное эхо отвечало мне. В полдень я набрел на кучку деревенской ребятни; при виде меня они с визгом кинулись врассыпную. Должно быть, из-за бледного лица, забрызганной кровью одежды и шаткой походки они приняли меня за привидение. Когда же в лес пришли мужики и отыскали меня лежащим на залитой солнцем поляне, больше всего их поразило, что на моем лице, несмотря на рассеченный лоб, не было ни капли крови.
1919
Слова Сен-Флорана прочно засели мне в душу. Окружающие вызывали у меня страх и неприязнь: в каждом и даже в себе самом мне виделся дремлющий до поры зверь. Сердце мое ожесточилось. Из военной академии, куда определили меня друзья отца, я несколько раз чудом не вылетал за драки.
И ни на миг не отпускала гложущая тоска. Временами я мечтал снова увидеть Безымянную, хоть и понимал, что надежды тщетны; временами я ее ненавидел – за то, что она бросила меня.
Незадолго до окончания учебы я, будучи в легком подпитии, рассказал всю историю одному из немногих своих приятелей; от души посмеявшись, он вручил мне потрепанный томик «Жюстины», возмутительного сочинения маркиза де Сада. На страницах этого кустарного издания я нашел знакомые имена и тогда только смог по-настоящему оценить остроумие Сен-Флорана… Вернее, человека, который этим именем назывался.
Потом разразилась война, и две революции, и разрушение, и террор, и в этой бесконечной, бессмысленной бойне я познал ужасы, далеко позади оставившие «Все зло мира».
…Внезапно я уткнулся лицом в ладони и зарыдал, впервые за многие годы. Плакал я о Цвейге, бедном, смешном журналисте, который искренне верил в человечество; о семье дяди Гриши, ставшей моей семьей, и даже о нем самом, несмотря ни на что; о павших товарищах; о казненных врагах; о мертвецах, что лежали повсюду, разлагаясь без погребения, и становились пищей воронам, одичавшим псам и отчаявшимся ближним своим; о повешенном, которого видел по дороге сюда; о Безымянной – таком же, как я, осколке старого мира, и о растерзанной, гибнущей родине…
Так плакал я, пока не уснул.
Но и во сне были крики, звон бьющегося стекла, грохот падающих тел, сухой треск винтовочных выстрелов… На мгновение мне представилась Безымянная. Лицо, руки с длинными когтями и белоснежные крылья были в кровавых брызгах. Она улыбнулась одними губами и снова исчезла.
Открыв глаза, я удивился, что за мной еще не пришли. Не слышно было ни шагов в коридоре, ни тихого говора охраны. Тут мой взгляд упал на запертую дверь – которая больше не была заперта.
Нет. Не может быть.
Но резкий запах меди щекотал ноздри. И тишина стояла – мертвая.
Толкнув дверь, я вышел в коридор. И там, вповалку, лежали мои тюремщики – мертвые, разорванные на части. В тусклом сером свете из окон я видел кости, белеющие в ранах; тут замерла пауком оторванная кисть руки; там лежит голова, разинув рот в бесконечном, беззвучном последнем крике. Жуткая бойня – но крови всего ничего. Пара отпечатков пятерней на стенах, да в углу засыхают густые брызги.
Я понял, что произошло чудо, безобразное, страшное чудо. И в то же время прекрасное. Равнодушие, усталость, желание поскорее со всем покончить – все было смыто волной невероятного, неописуемого ликования, когда я понял, что буду жить!
И где-то поблизости ждала меня Безымянная.
Осторожно обходя мертвые тела, я пробрался по коридору, отодвинул засов, распахнул облупленные двери и шагнул на волю, полной грудью вдохнув сырой предрассветный воздух. Ветерок ерошил волосы. В лесу за полем выводила трели беззаботная птица.
Над землей, мерцая, стелился белый туман.
Пенелопа«Это было давно, это было давно, в королевстве приморской земли…»
Но ее звали не Аннабель-Ли, ее звали Пенелопой, в честь верной жены Одиссея, а королевством был крохотный островок посреди Эгейского моря, где мой дядя Никос Апостолиди держал отель.
Дела у Апостолиди шли в гору. Пасторальная жизнь острова как магнитом влекла европейскую богему, утомленную сумбуром двадцатого века. Америку душила Депрессия; Россия, откуда бежала когда-то моя мать, закусив удила рвалась в светлое будущее; Германия в едином порыве ревела «Зиг хайль!», а другие страны опасливо ежились. Остров же застыл вне времени, словно комар в янтаре, и лишь мягкий ропот моря да крики чаек нарушали его покой.
Всякий раз, когда перед носом парохода возникали куполообразные очертания острова, мне казалось, что я воспрял от тяжелой болезни. Собственно, так и было, поскольку в Париже я из болячек не вылезал.
На пристани нас встречал старик Яни, ветеран бесчисленных греко-турецких войн, сменивший служение отечеству на службу Апостолиди. Загрузив наши пожитки в свой дряхлый драндулет, он с ветерком мчал через деревню, разгоняя с дороги ошалевших овец воинственным воем клаксона. И не успевали мы подкатить к высокому белому зданию, как его двери распахивались и жизнерадостный чертенок с шапкой вьющихся каштановых волос и россыпью веснушек выбегал нам навстречу.
Никто не докучал нам излишней опекой. Мама, приняв ванну и умастившись маслами, сразу «выходила на охоту» – деликатно выражаясь, ее тяготило одиночество. Что до дяди Никоса, то он, угрюмый и нелюдимый, и вовсе меня избегал. Должно быть, я слишком напоминал ему отца, от которого он натерпелся еще в детстве.
Рядом с Пенелопой я, чахлое городское дитя, мигом расцветал. Она втягивала меня в тысячи проказ; я часами пересказывал ей самые захватывающие мифы, а потом мы разыгрывали их в лицах.
…Прекрасную Андромеду, дочь царицы Кассиопеи, привели на берег и оставили у подножия утеса в жертву морскому чудовищу – посланнику Посейдона. Кассиопея сама виновата: слишком много хвасталась.
Резко очерченный, утес этот взреза́л острым клином морскую лазурь, и, будто разгневанное тем, море здесь всегда бушевало, расшибаясь о скалы в бессильной кипящей ярости. У подножия утеса, отделенная от воды частоколом скал, зияла пещера – черный бездонный зев, откуда веяло холодом. У этой-то жуткой пещеры несчастную царевну и приковали.
Бедняжка Андромеда! Как кричала она и билась в оковах, выгибаясь всем своим гибким пленительным станом! Как не хотелось ей умирать! Но уже с ревом подымалось из пучины чудовище, разевая огромную пасть, и зубы в ней были – что мечи.
По счастью, мимо на своих крылатых сандалиях пролетал Персей, сын Зевса, на дух не выносивший всяких там чудищ. У него в котомке как раз болталась башка одного из них – ужасной Горгоны Медузы, чей взгляд обращал любого в камень. В принципе, ничто не мешало показать чудищу эту образину, и вопрос был бы исчерпан, но герой почел за лучшее показать ему вместо этого где раки зимуют. Еще такую пакость в камне увековечивать!
Выхватив меч, подаренный быстрокрылым Гермесом, Персей вонзил его в поганую тушу. Ух и взвыло чудовище! Ух и кинулось на героя! Но он был неуловим и наносил удар за ударом. Окутанные тучей брызг, бились враги не на жизнь, а на смерть, а прекрасная Андромеда не дыша следила за схваткой, пока из клыкастой пасти чудища не хлынула черная кровь и оно с воем не испустило дух.
Персей приблизился к спасенной царевне. Она стояла со сведенными над головой руками, вытянувшись в струнку, отчего начавшая наливаться грудь обрисовывалась под тканью купальника, и Персей безотчетно накрыл ладонью левое всхолмье. И тут же охнул от удара кулаком в ухо.
– Ты дурак? – спросила Андромеда и снова стала Пенелопой. Оковы ее испарились, чудовище обернулось измочаленным в щепу куском топляка, мои сандалии лишились крыльев, а верный меч превратился в перочинный ножик, который мне подарил отнюдь не быстрокрылый Гермес, а очередной материн ухажер, искавший моего расположения. Не помогло, хотя ножик правда был что надо – со штопором и отверткой.
– Для девы в беде у тебя слишком тяжелая рука, – заметил я, потирая горящее ухо.
– Для героя у тебя слишком бесстыжие ручонки, – парировала она.
– Герои бывают разные. Агамемнон вот изнасиловал Кассандру прямо в храме Афины.
– Это был Аякс. И никакой он не герой после этого, а скотина. Никогда больше так не делай, ясно?
– А то что?
– Опять получишь в ухо.
– Вот и Кассандра так говорила Аяксу, но ее пророчество, как всегда, никто не принял всерьез… Ау!
Больше всего нас покоряло то, что, в отличие от нынешних героев, мифические были отнюдь не белыми и пушистыми. Даже благородный Геракл в свободное от подвигов время отрезал докучливым послам носы и руки, пришиб излишне строгого учителя (что вызывало у Пенелопы полное сочувствие), в припадке безумия растерзал собственных детей и убил человека, который справедливо обвинял его в конокрадстве; а от иных деяний Аяксов, Агамемнона, Ясона, Одиссея, Ореста, Алкмеона и даже скромного гения Дедала, не говоря уж о таких злодеях, как братцы Атрей и Фиест, Тантал, Тирей, Медея и Клитемнестра, наши маленькие сердца то заходились от гнева, то замирали в сладостном ужасе. Не раз мы рассуждали, как было бы здорово самим жить в ту славную эпоху; увы, от нее на острове осталось лишь несколько дорических колонн, некогда подпиравших своды какого-то древнего храма. Скучающие дядины постояльцы любили накорябать на них что-нибудь эдакое (я как-то застукал за этим постыдным занятием одного широко известного в Европе философа), но никакая низость не могла попрать скорбного величия этих руин.
– Тс-с-с! Ты это слышал? – встрепенулась вдруг Пенелопа.
– Как я мог что-то слышать, дважды получив в ухо? – прошипел я.
– Там, в пещере… как будто шорох.
Чувствуя, как по спине ползут мурашки, мы заглянули в черную глубину. Сложив ладони рупором, Пенелопа прокричала:
– Эй, Полифем! Полифе-е-ем! Выходи, старый глупый циклоп!
Я схватил ее за плечо:
– Перестань!
Она выгнула бровь:
– Боишься Полифема?
– Палемона. Вдруг он тут живет?
Никто не знал, кто он и откуда, – этот великан, ростом и могучим сложением и правда напоминавший Полифема. Он просто был здесь всегда – как древние развалины, как скалы, как деревья, море и небо. Старик Яни рассказывал шепотом, что не оторвался еще от материнской груди, а Палемон уже жил угрюмым отшельником у самого моря; и будто с той поры он не постарел ни на день. Ясное дело, он страшный колдун, и никто в здравом уме лишний раз не поглядит в его сторону.
– Подумаешь! – Пенелопа вздернула веснушчатый нос. – Палемон мухи не обидит, спорим?
Мы еще постояли у пещеры, пытаясь разглядеть что-нибудь внутри. Чернильная темнота клубилась внутри, готовая выплеснуться наружу и поглотить нас. С каждой секундой во мне крепло ощущение, что из тьмы за нами следят десятки голодных глаз.
Я облегченно вздохнул, когда Пенелопа наконец отвернулась и, не говоря ни слова, стала взбираться по откосу.
Поднимались мы медленно, прощупывая каждый уступ. Порывистый ветер налетал на нас, норовя столкнуть. Не раз у меня екало сердце, но я предпочел бы скорее сорваться на скалы, чем показать себя трусом. Тем не менее, едва мы выбрались на утес, кузина снова принялась меня дразнить. Тут уж мне пришлось пойти в контратаку:
– С каким русским словом рифмуется имя Пенелопа?
Родному языку во всех его проявлениях меня обучала мама. Она верила, что когда-нибудь большевики либо построят свое светлое будущее, либо махнут рукой и уйдут, позволив нам вернуться на родину. «Гусара из тебя справлю, – смеялась она, взлохмачивая мне волосы, – говорил чтоб как барин, а ругался – как извозчик!» Я же считал своим долгом делиться жемчужинами извозчичьей словесности с Пенелопой, коль скоро непременно женюсь на ней, когда вырасту.
Пенелопа недобро прищурилась:
– Европа? Прекрасная Европа, возлюбленная Зевса?
– Жаль тебя огорчать, но…
Я тут же дал деру, но быстроногая Пенелопа враз настигла меня. Хохоча, мы покатились по траве. И вот уже я ужом извиваюсь и ору, а Пенелопа, ухватив меня за ногу, безжалостно щекочет пятку, приговаривая:
– Ахиллесова пята! Тра-та-та! Тра-та-та!
Внезапно крик застрял у меня в горле.
По тропинке, ведя, а вернее волоча на привязи рыжую корову, поднимался Палемон. Несчастная животина с жалобным мымыканьем упиралась, едва не высекая копытами искры, но он тащил ее за собой без малейшего усилия, словно упрямую собачонку. Выкаченные глаза коровы дико вращались.
Достигнув края утеса, Палемон рванул за веревку, и корова кубарем полетела с обрыва. Сквозь шум волн до нас донесся глухой трескучий удар.
На мгновение мы остолбенели. А потом Пенелопа завизжала и дикой кошкой кинулась на Палемона.
Признаться, я порядком струхнул. Палемон мог раздавить голову Пенелопы в кулаке, как апельсин. Но он лишь молча стоял, пока она лупила его кулачками по животу, устремив почему-то пристальный взгляд на меня. Потом сказал:
– Слушай меня, Пенелопа Апостолиди. Слушай меня! Твой отец думает, что укрылся за спиной распятого бога; скажи ему, что он ошибается.
Пенелопа от изумления даже бить его перестала. Палемон развернулся и зашагал прочь. Только что его гигантский силуэт застил собой солнце – а миг спустя он уже исчез за гребнем холма.
– Мухи, говоришь, не обидит? – выдавил я, вновь обретя дар речи.
– О к-коровах я не говорила… – пролепетала Пенелопа.
– Спорим, это была жертва Посейдону?
От этой мысли у меня захватило дух.
– Так догони его и спроси, – посоветовала кузина. – Или слабо?
– Слабо, – кивнул я. – Иди взгляни, что с коровой сталось.
– Что-то неохота.
– И мне.
После чего мы, не сговариваясь, подошли к обрыву и поглядели вниз.
Ничего страшного там не оказалось. Вероятно, туша угодила на скалы и скатилась в море. Только пятно крови темнело на камнях, да и его уже смывала кипящая белая пена.
* * *
Что и говорить, Палемону удалось произвести на нас впечатление. По дороге к деревне мы вздрагивали от каждого шороха – ну как он выскочит из-за деревьев и кинется на нас?
Услышав душераздирающий вой, я, признаться, чуть не намочил шорты, а Пенелопа взвизгнула. Но тут из-за поворота вылетело, чихая зловонным дымом, доисторическое страшилище, и мы облегченно вздохнули.
Вывесившись из-за руля, старик Яни обратился к моей кузине:
– Дитя, неужели ты в таком виде разгуливаешь по острову?
Пенелопа огладила свой синий купальник и почесала пяткой лодыжку:
– А что?
Вообще-то ей простили бы, рассекай она по острову даже голой. Не из-за того, что отель ее отца обеспечивал доходом деревню, – просто она была всеобщей любимицей. В каждом доме нас встречали тарелкой фруктов, кружкой козьего молока и парой горячих сплетен. Пенелопа, щеголяя молочными усами, болтала с хозяевами, я угрюмо цедил из кружки, слушал истории, как у Агазона сдохла коза, а дочь Элении принесла в подоле, и скорбел по утраченной эпохе богов и чудовищ.
– Я их повсюду ищу, а они вон где. На Палемона нарваться хотите? – Старик распахнул дверцу машины.
Мы запрыгнули на заднее сиденье, и Яни нажал на газ. В ответ мотор надменно фыркнул и заглох.
– А, шлюхин сын! – Яни выбрался из машины и полез под капот.
– Это он про меня, – мрачно сказал я.
Пенелопа двинула меня локтем:
– Так о маме не говорят.
– Каждый год другой мужчина.
– И что? Все равно она хорошая. Заткнись.
Тебе легко говорить, подумал я. Не ты проснулась среди ночи от плеска воды в биде и пьяного пения. Всякий раз, слыша, как мама приводит себя в порядок после очередного «рандеву», я сгорал от стыда, который старался гасить бравадой.
Тем не менее я заткнулся. Солнце палило нещадно, кипарисы вдоль дороги вонзались в раскаленное небо остроконечными кронами. Пенелопа смешно отдувалась, обмахиваясь ладошкой, я ужасно взмок. За капотом мелькали плечо и рука Яни, перебирающего что-то в моторе, и конца-краю этому не было видно. Чтобы развеять скуку, я сообщил:
– Мы нарвались.
– На кого? – отозвался Яни из-за капота.
– На Палемона.
Капот захлопнулся, точно гробовая крышка.
– Вы говорили с ним? – спросил Яни.
– Я его отлупила! – похвасталась Пенелопа. – Он корову убил, представляешь?
Задубевшее лицо Яни прорезали новые морщины. Он уселся за руль и повернулся к нам:
– Это не шутки, дети. Что он вам говорил?
– Что-то про распятого бога, – протянула Пенелопа. – Что мой папа прячется у него за спиной. И все.
– Вот я хозяину расскажу, как вы с Палемоном якшаетесь, – сказал Яни, – будет вам на орехи!
– Яни, миленький, не говори! – взмолилась Пенелопа. – Он меня побьет!
Как ни баловал ее дядя Никос, в гневе он был страшен. Однажды он у меня на глазах оттаскал дочь за волосы и наверняка поколотил бы, если бы не мамино заступничество. Любви к нему это мне отнюдь не прибавило.
Яни пожевал сухими губами.
– Крестики при вас? – спросил он наконец. Мы удивились, но дружно предъявили нательные крестики. – Храните как зеницу ока. Палемон не тронет никого под знаком креста или – тьфу! – полумесяца.
– Как граф Дракула? – спросил я.
– Какой еще Дракула? – опешил Яни. – Турок, что ли?
Мы покатились со смеху.
– Это вампир из книжки, – объяснил я. – Вроде вриколаса. Он, наоборот, с турками воевал.
– Кто бил турок, вриколасом не станет, – заявил Яни, – это дело святое. А от Палемона крест защитит точно. И полумесяц турецкий, чего уж там. Если только…
Повисло зловещее молчание.
– Что? – не выдержал я.
– А, пустое! Есть ослы, что жертвуют ему скот, чтоб, значит, в хозяйстве везло или на рыбалке, но греха на душу никто не положит. А без того Палемон – пшик. Не вздумайте только его слушать да обходите десятой дорогой.
– Очень мне надо слушать всяких коровоубийц! – фыркнула Пенелопа.
Кивнув, Яни наконец завел мотор, а я шепнул кузине:
– Видишь? Это было жертвоприношение.
* * *
Встреча с Палемоном взбудоражила наше воображение, и остаток лета мы изводили вопросами местных жителей. Многие наотрез отказывались говорить на эту тему, но от некоторых нам повезло услышать самые невероятные истории. Больше всех порадовал Нифонт Яннакопулос, крестьянин, живший близ дубовой рощи, – с его сыном Тео мы иногда играли. Нифонт без обиняков заявил, что Палемон – не кто иной, как сын Зевса, могучий Геракл.
Когда вера в богов угасла, говорил Нифонт, а Олимп перестал существовать, остался лишь он – бездомный скиталец, некогда величайший герой Эллады. Нестерпимая боль терзала его, ибо без защиты своего божественного отца он снова ощутил в жилах огненный яд Лернейской гидры. Завывая бешеным зверем, избегая людей, метался он по дорогам, пока в один из редких моментов просветления безумная надежда не озарила его. И он отправился к той скале, под которой захоронил бессмертную голову гидры, и, обнаружив ее еще живой, воззвал с мольбою: он позволит гидре вновь разрастись и обеспечит ее пищей, взамен прося избавления от мук…
– Вот она, значит, сидит в пещере, а он ей сверху жертвы кидает, – закончил Нифонт. – Вроде как единое целое они теперь.
Я поежился, вспомнив дыру в скале, куда мы так опрометчиво совали нос. Впрочем, история Нифонта звучала бы куда правдоподобнее, не прерывайся он поминутно, чтобы хлебнуть из пузатой фляжки.
– А сам-то ты видел гидру, Нифонт? – спросила Пенелопа, героически сдерживая хихи– канье.
– Упаси боже! – вытаращил глаза крестьянин. – Кто ее видел, уж никому ничего не расскажет.

– Перестань пугать ребятишек своими россказнями! – проворчала Агата, добродушная пышнотелая жена Нифонта, ставя перед нами блюдо с золотистыми лепешками. – Сына уж застращал, – она кивнула на Тео, который сидел в уголке и внимал нашему разговору, – гляди, как смотрит!
А Тео смотреть по-иному и не умел – глазищи у него всегда были как блюдца. Худенький бледный мальчик, совсем не похожий на пышущую здоровьем крестьянскую ребятню, он проводил все время за книжками, чураясь шумных игр, и только моя кузина умела вытащить его из скорлупы. Случалось, мы дразнили его, подчас довольно жестоко, но обижаться он не умел. Тео мне, в общем-то, нравился, благо рядом с ним я смотрелся настоящим бойцом; не нравилось мне то, как он глазеет на Пенелопу, – с таким восторгом охотник Актеон взирал на купающуюся Артемиду. Напомню, что для Актеона это плохо закончилось.
– А зачем Гераклу бояться креста и полумесяца? – спросил я.
– Он стал богом, так? – затараторил вдруг Тео. – А богу нужна вера. А без веры он слаб. В Христа верят, а в Геракла не верят. И он не может тронуть никого с крестиком. Потому что с крестиком ты принадлежишь Христу, а не Палемону.
Разинув рты, смотрели мы на его просветленное лицо. Тео и сам сейчас казался божком, маленьким, но мудрым.
– Э! – сказал Нифонт. – Создатель сотворил небо и землю, еще когда и верить было некому. Но сила какая-никакая у Палемона осталась, это да, и если ему серьезную жертву принести… – Он сделал страшные глаза.
– Человека, – уточнил я.
– Человека, – эхом отозвался Тео.
Снова, как и во время беседы с Яни, воцарилась зловещая тишина – лишь стрекотали за окном цикады. Молчание нарушила Агата:
– Господь с вами! Обойди весь остров – не найдешь нехристя, который бы свою душу рискнул сгубить ради Палемона.
– Коров ему, однако, дают, – заметила Пенелопа.
Тут наш хозяин заметно смутился и пробубнил, что пожертвовал Палемону корову, «чтоб, значит, остальные лучше доились». Но это, добавил он, сущие пустяки.
– Вот что бывает, когда не разбавляешь вино! – заключила Пенелопа после того, как мы покинули гостеприимный дом Нифонта. – А Тео правда умный, да? Надо будет отлупить его, чтоб не воображал.
* * *
Отлупить Тео мы не успели – пришла пора расставаться.
Совсем еще малышом я не раз спрашивал маму, почему бы нам не жить на острове круглый год, раз отец владел отелем вместе с дядей. Вопрос приводил ее в раздражение – как и любые вопросы, связанные с отцом.
– Видишь ли, – объяснила она наконец, – твой отец, пропав в море, не озаботился составить завещание в твою пользу, а затянувшийся курортный роман – это далеко не законный брак. Мы бедные родственники, ma chérie. Скажи спасибо дяде Никосу, что вообще позволяет нам приезжать.
– А почему ты не вышла тогда за папу?
Ответом мне был такой взгляд, будто я спросил, почему она не вышла из окна нашей парижской квартирки по улице Дарю. Он был тот еще фрукт, мой папаша, – я вскоре это понял, как и причину напряженного отношения ко мне дяди Никоса. И хотя за все годы, что мы приезжали, он едва перемолвился со мной парой слов, я действительно был ему благодарен – за сказку, что он дарил мне каждое лето, и еще больше – за Пенелопу.
Но совсем другое чувство посетило меня в утро отъезда. Дядя Никос стоял на крыльце, попыхивая дорогой сигарой, смотрел, как Яни грузит наши пожитки в машину; луч солнца играл в золотой крышке брегета, на который он нетерпеливо поглядывал. У меня глаза были на мокром месте, Пенелопа тоже готова была разреветься, а лицо ее папаши лучилось таким довольством, что у меня мелькнула вдруг мысль: случись с ним что, мы с Пенелопой станем королем и королевой в нашем королевстве. Мелькнула и угасла, сменившись жгучим чувством вины. Пенелопа поехала с нами до пристани и всю дорогу старалась меня подбодрить, а я не мог смотреть ей в глаза.
Не зря, наверное, дядя Никос видел во мне моего отца.
Наш пароход отчалил, а маленькая фигурка на пристани еще долго махала рукой нам вслед, становясь все меньше и меньше, пока не растаяла вместе с берегом в туманной дымке.







