412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » "Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ) » Текст книги (страница 104)
"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:17

Текст книги ""Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16 (СИ)"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Елена Усачева,Михаил Парфенов,Олег Кожин,Дмитрий Тихонов,Александр Матюхин,Александр Подольский,Евгений Шиков,Анатолий Уманский,Евгений Абрамович,Герман Шендеров

Жанры:

   

Ужасы

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 104 (всего у книги 299 страниц)

Au revoir, мое сказочное королевство приморской земли! Salut, тесная квартирка, утомительная зубрежка и постоянные хвори.

Мама обняла меня. Я уткнулся лицом в ее мягкую грудь, чувствуя терпкий, дерзкий аромат духов, и дал наконец волю слезам.

* * *

Греческое лето помогло мне продержаться до января. Потом лихорадка взяла свое, смолотив меня ознобом и превратив сновидения в царство кошмаров.

В одном из снов я видел многотысячные армии, бьющиеся на побережье под багровеющим небом. Гремели щиты, копья пробивали панцири и вонзались в тела; звенели мечи, отсекая руки, снося головы, разбивая черепа; мускулистые ноги воинов в кожаной оплетке сандалий безжалостно месили упавших, втаптывая корчащиеся тела в пропитанный кровью песок; глаза в прорезях шлемов, увенчанных плюмажами, дико вращались. Ворота рухнули, впуская смертоносный людской поток, и пламя взвилось над городскими стенами, заволакивая небо от края до края удушливым черным дымом. Торжествующий рев победителей смешался с воплями избиваемых. Мужчины, женщины и дети метались в поисках спасения, но валились как снопы под ударами мечей, обагряя кровью землю. Я обмирал от страха, молясь, чтобы меня не заметили. Внезапно один из захватчиков повернулся ко мне и снял шлем, открывая ухмыляющееся лицо Палемона.

В другом сне я спускался к той самой пещере, где мы играли в Персея и Андромеду, и в ее жерле видел свою мать. Я бросался к ней, но вдруг ее волосы вздыбливались клубком шипящих змей, руки покрывались чешуей, а на пальцах отрастали огромные когти. В ее глазах вспыхивал зеленый огонь, разливая по моему телу каменный холод.

С криком я открывал глаза и оказывался в уютном полумраке комнаты. Напротив таинственно серебрился прямоугольник окна, разбитый переплетом на ровные квадраты. Прохладная мамина ладонь поглаживала мой раскаленный лоб, отгоняя горячечные видения. Я трясся в ознобе под стеганым одеялом, а ветер стонал в дымоходе, словно умирающий воин, и в шелесте дождя за окном мне слышались отголоски злобного шипения.

* * *

Со временем терзавшая меня лихорадка всегда сходила на нет. Окружающий мир лихорадило куда сильнее.

Мамины гости, в основном такие же эмигранты, горячо обсуждали последние новости; все чаще звучало имя Адольфа Гитлера. Гитлер-Гитлер-Гитлер – произнесенное с насмешкой, восторгом, ненавистью или благоговением, это имя наполняло пронизанный сигаретным дымом воздух ощущением грядущей беды.

– Я почти готова симпатизировать большевикам, – сказала однажды мама нашей соседке, вдове сахарозаводчика, – уже хотя бы за то, что их ненавидит этот человек. Его речи чудовищны.

– Тут вы неправы, милочка, – возразила вдова. – Этот человек говорит немало дельного; если он обуздает эту нечисть, эту заразу, я согласна целовать его сапоги.

Мама подозвала меня:

– Дорогой, подай Лизавете Генриховне пальто. Мне кажется, ей пора.

От обиды вдова на короткое время утратила дар речи, а обретя его вновь, назвала маму кокоткой. Не оставшись в долгу, мама обрушила на нее всю мощь извозчичьего жаргона, подкрепив парочкой цветистых французских выражений. Они орали друг на друга, точно дерущиеся кошки, а я стоял как дурак, теребя за ворот позабытое пальто.

Наконец Лизавета Генриховна выхватила его у меня из рук и с позором ретировалась. Но мама еще долго мерила шагами комнату, сверкая глазами и сжимая кулаки.

– Merde! – рычала она. – Старая, вонючая… ш-шаболда! Как она не понимает, что этот человек втянет нас в новую войну?!

Война, лишившая маму родины, стала для нее навязчивой идеей, и поневоле ее страх сделался и моим страхом. Война незримо подступала со всех сторон, витала в воздухе, подобно чумной бацилле; взрослые заражали детей, которые, сбившись в стайки, кулаками отстаивали взгляды своих отцов; ее зловещий смех звучал в газетных заголовках, в поэзии и музыке, в сухом шелесте радиопомех.

Но каждый год я спасался в своем королевстве приморской земли, где белели руины древнего храма, где ждала меня моя верная Пенелопа, вдвоем с которой мы могли стать вместе Орфеем и Эвридикой, Акидом и Галатеей, Тесеем и Ариадной…

Но она расцветала – и увядала невинность. Время неумолимо гнало нас к черте, за которой дружба сменяется чем-то бо́льшим… Если только вы не состоите в родстве. Рухнула первая моя иллюзия – я понял, что никогда не смогу жениться на Пенелопе. Понял разумом, но не принял душой и телом. И когда я, подобно многим другим школярам, отправился в квартал Пигаль, дабы распрощаться с девственностью, очаровательная мадмуазель, оказавшая мне услугу, поинтересовалась со смехом:

– Почему ты все время называл меня Пенелопой?

Тогда я не мог понять, почему ее невинный вопрос привел меня в такую дикую ярость.

И почему я едва не откусил ей левую грудь, в чем потом ничуть не раскаивался.

И почему, когда меня, жестоко избитого, нагишом вышвыривали на улицу, я выкрикивал древний клич Диониса: «Эвое! Эвое!»

Я понял это год спустя, в лето 1938-е от рождения распятого бога.

* * *

Она, как всегда, сбегала по ступенькам, чтобы обнять меня, – сияющая, невыразимо прекрасная; и, забыв обо всем, я зарылся лицом в ее темные кудри, вдыхая их запах, чувствуя налитую упругость гибкого тела.

Она уперлась руками мне в грудь и прошептала испуганно:

– Что ты делаешь? Отпусти меня!

Тут только я увидел юношу за ее спиной.

Тео Яннакопулоса.

У Пенелопы пылали щеки, я и сам готов был провалиться сквозь землю. Тео робко улыбался. За время, что мы не виделись, бывший заморыш стал похож на статую Адониса. Слегка затравленное выражение сохранилось в его глазах, но лишь подчеркивало хрупкую красоту лица, придавая сходство с пугливым оленем. Эта уязвимость, должно быть, и покорила воинственное сердце моей кузины.

Дальше лето проходило будто в тумане.

Мать закрутила роман с журналистом французской газетенки L’Humanité, юношей всего на семь лет старше меня. Нимало не смущенный этим пикантным обстоятельством, он упорно искал моей дружбы, донимая пылкими речами о неизбежной победе мирового пролетариата. Я выслушал его, потом сказал:

– Мама не рассказывала, как бежала от ваших друзей из Крыма?

Надо было видеть его лицо! Похоже, бедняга влюбился по уши. К концу лета он значительно обогатит свой опыт по части женского коварства, а мамина коллекция разбитых сердец пополнится очередным трофеем.

Дядя Никос сделался мрачнее обычного. Совсем забросил дела, перевалив их на плечи старика Яни, который хоть и не тянул на Атланта, все же справлялся с этой ношей вполне достойно.

Однажды дядя вызвал меня к себе.

– Видит бог, я слишком много давал ей воли, – сказал он, глядя в окно, словно и теперь избегал на меня смотреть. Тонкий дымок дорогой сигары тянулся к потолку и закручивался, подхваченный лопастями вентилятора. – Наверное, при желании я мог бы сломить ее… Но она перестала бы быть собой, верно? Я люблю свою дочь такой, какая она есть.

Я молча кивнул.

– Она ведет себя не так, как подобает порядочной греческой девушке, вот в чем беда, – продолжал он. – Гуляет с мальчишкой Яннакопулоса и позволяет ему лишнее. Боюсь, как бы это слишком далеко не зашло.

– Вы могли бы сами ей сказать… – заикнул– ся я.

Он обернулся – верхняя губа вздернулась в оскале, обнажая кривые зубы, пожелтевшие от никотина:

– Что сказать? Что его папаша водит слишком тесную дружбу с бутылкой и этим полоумным язычником, Палемоном? Что ее бабка и мать умерли родами? Что девушке ее возраста следует блюсти приличия? Она рассмеется мне в лицо. – Он нацелил в меня тлеющий огонек сигары. – Я не могу ее пасти, да и Яни староват для таких дел. Ты дружишь с ней всю жизнь и уж, по крайней мере, мог бы проследить, чтобы она не наделала глупостей. Пора сделать что-то и для семьи, дорогой племянник.

Это поручение легло мне на душу камнем. Мне было плевать на семью, я не оставлял Тео с Пенелопой ни на минуту лишь ради собственного злобного удовлетворения, но по дядиной милости я почувствовал себя наемником, ищейкой. Не то чтобы это хоть сколь-нибудь поубавило мое рвение, лишь усилило неприязнь к дяде, хоть наши интересы и совпадали.

Пенелопа, в свою очередь, охотно приняла вызов и старалась улизнуть от меня при всяком случае. Почти всегда я находил парочку за поцелуями в каком-нибудь укромном уголке. С каждым днем злоба моя росла. Я видел, что Тео жалеет меня, и ладно бы снисходительной жалостью победителя, это я еще мог бы понять; нет, сострадание было искренним и тем более унизительным.

От Пенелопы, однако, я и того не дождался.

– Послушай, – напрямик сказала она, когда мы с ней ненадолго остались наедине, – я не виновата, что мы повзрослели. И Тео не виноват тоже.

– Не понимаю, о чем ты, – спокойно ответил я, хотя сердце норовило провалиться в желудок.

– Прекрасно понимаешь. Не надо таскаться за нами хвостиком. Не надо смотреть щенячьими глазами. Это недостойно тебя. Дай нам передышку.

– А если не дам?

– Ну, тогда держись!

Она ткнула меня кулаком в плечо и со смехом умчалась на поиски Тео.

* * *

В то утро, когда я снова встретил Палемона, мы втроем отправились на безлюдный участок пляжа – подальше от гомона и потных телес отдыхающих. По пути нам повстречалась пожилая гречанка. С непосредственностью, свойственной ее народу, она обняла Пенелопу, расцеловала покрасневшего Тео и проворковала, что охотно понянчит их деток, «если они будут похожи на папашку!». А мне погрозила пальцем, ехидно захихикав. Всю дорогу я задавался вопросом, где старуха живет и будет ли ей смешно, если я подожгу ее дом.

Гори-гори ясно, чтобы не погасло…

Накупавшись, Пенелопа растянулась на полотенце, вручила Тео флакончик масла для загара и попросила натереть ее хорошенько. Ее глаза прятались за солнечными очками, но лукавая усмешка на губах лучше слов говорила: «Оставь надежду, всяк сюда глядящий».

Его руки на ее теле.

Я мог бы отрубить их и повесить ему на шею.

Как только Пенелопа задремала, разморенная солнцем и лаской, я предложил Тео поискать для нее какую-нибудь красивую ракушку – устроить сюрприз, когда проснется. Он принял предложение, не ожидая подвоха, и мы побрели вдоль берега. Волны с шелестом накатывали на песок, лаская наши босые ноги.

Когда мы отошли достаточно далеко, я самым будничным тоном осведомился:

– Ну как, строгаете уже деток?

У него сделались такие глаза, будто я огрел его по заднице кочергой.

– Что за вопросы?!

– Я ее кузен. Имею я право спросить?

– Имею я право не отвечать?

– Все-таки присунул ей, да?

– Иди к черту! – вскинулся Тео.

– Ай-яй-яй! – сказал я. – Забыл, как я устраивал тебе взбучку?

– Я не хочу с тобой драться, – пробормотал он.

– Почему? Разве мужчина будет избегать хорошей драки? Ты мужчина, Тео?

– Заткнись!

– Посмотри на себя, – ухмыльнулся я. – Краснеешь как девчонка. И выглядишь как девчонка. Может, оставишь мою кузину в покое и станешь чьей-нибудь подружкой?

Он кинулся на меня, и мы сцепились, поднимая тучи брызг. В пылу борьбы я попытался ухватить его за шею, но вместо этого нечаянно сдернул цепочку с крестиком.

– Что ты наделал! – Тео попытался перехватить цепочку, но крестик уже булькнулся во взбаламученную воду и был таков.

– Какого черта?! – Пенелопа уже неслась к нам.

– Мой крестик! – Губы Тео дрожали. – Это семейная реликвия!

– Ты в своем уме? – напустилась на меня кузина. – Ищи его, быстро!

– На пути в Албанию уже твой крестик, – буркнул я.

– Ах так?! – Если бы не очки, взгляд Пенелопы испепелил бы меня на месте. – Сам тогда катись в свою Албанию!

И я ушел, оставив эту парочку обшаривать мелководье. Но отправился не в Албанию, а к утесу, где мы с Пенелопой играли давным-давно.

Стоя на краю обрыва и глядя на бушующее море внизу, я рассеянно прикидывал, каково это – загреметь с такой высоты. О самоубийстве я, конечно, не помышлял. А вот Тео бы скинул за милую душу – как Палемон ту корову…

– Женщины, – произнес у меня за спиной хриплый голос.

Помяни дьявола! Я обернулся. Палемон высился передо мной, словно скала, скрестив на могучей груди руки, перевитые толстыми жилами.

* * *

– Что вам угодно? – выдавил я, не в силах скрыть страх.

Своею гривой волос и горящими глазами Палемон напоминал льва-людоеда, который наловчился маскироваться под человеческое существо, дабы успешней подбираться к добыче.

– Они могут отравить твое тело самым страшным ядом, какой только есть на Земле и в Небесах, – промолвил отшельник. – Могут извести душу, выманить сердце, а свое со смехом отдать другому. Наконец, они могут просто отсечь тебе голову.

Я смиренно кивал, слушая его речь. Какой бы бред он ни нес, едва ли тот, кто хочет поговорить о делах сердечных, станет скидывать вас с утеса или пожирать заживо.

– Я как сейчас помню ту женщину, – продолжал Палемон. – Полунищая вдова с разваливающимся хозяйством и орущим ребенком на шее, сомнительной красоты, но мне выбирать не приходилось, верно? Она была единственной на этом острове, которая хоть тайно согласилась лечь со мной, и, должен сказать, я щедро наградил ее, пусть это и не пошло ей впрок. Она умерла родами, а моего сына огородили от меня знаком распятого бога. Я не заявлял своих прав: узнай эти мерзкие святоши, кто отец мальчика, его удавили бы в колыбели. Но благодаря моей награде он и его брат никогда не знали нужды.

Я следил издалека, как он рос и становился мужчиной, как они с братом принесли благодать и процветание в этот край. И все равно здешний сброд, эти бараны, ненавидел моего мальчика, ибо он был несдержан в чувствах и страшен в гневе – как и я когда-то… Случалось, он брал женщин силой, но разве их родня не соглашалась на щедрый откуп? Разве вправе бараны судить льва? Его убили, подло, исподтишка – шлюха, с которой он спал, и завистливый братец, и это сошло им с рук! Они сказали, что мой сын пропал в море, умолчав, что перед тем он был разрублен на куски!

С каждым новым его словом в моих ногах разливалась противная слабость. Я больше не хотел слушать, но что была моя воля против этих горящих глаз, против громового голоса? Его слова вытесняли мои мысли, его гнев становился моим гневом.

– О, кабы не символ распятого бога! – запричитал Палемон. – Я растерзал бы не только их тела, но и души! Я сулил любую награду за жертву, одну достойную жертву, что позволила бы мне воздать за сына. Я пресмыкался перед этими скотами из деревни! Жалкие подачки и проклятья – вот что я получил.

Огромная рука его легла на мое плечо. Одного пальца недоставало – судя по неровному обрубку, он был откушен огромными зубами, быть может теми, что сейчас скалились мне из косматой бороды. Я вспомнил, что откусыванием пальца древние греки откупались от эриний – кровожадных богинь мщения… А Палемон, без сомнения, был греком чертовски древним.

– Помоги мне, мой мальчик, и я помогу тебе, – произнес он, возвращая меня к реальности.

– Нет, – пробормотал я. – Я не могу.

– Я вижу твою судьбу, – сказал он. – Нелюбимая жена, докучливые дети, унылая жизнь и тоска об упущенном – вот удел тех, кто живет по законам распятого бога и берет то, что дают, а не то, что хочется. Возлюби ближнего, как самого себя! А кто ударит тебя в правую щеку, то и левую подставь! А вожделея – смиренно изливайся в кулак! Разве тебе не тесно в оковах этой лживой, противной естеству морали? Ты не можешь взять свое и вынужден смотреть, как этот Ганимед торжествует, но что он сделал для этого? Где его мужество, что есть у него, кроме милой улыбки? И все равно покоряйся, ведь так заповедал распятый бог… Ты согласен со мной, мой мальчик? Так скорей же сними его ярмо со своей шеи, пока она не переломилась!

С каждым словом я был согласен! Одного воспоминания о том, как пальцы Тео касались моей Пенелопы, хватило, чтобы я без колебаний сдернул крестик, и он прощально блеснул на солнце, прежде чем исчезнуть в кустах.

– Ты чувствуешь облегчение? Чувствуешь, как расправились твои плечи, как полнится воздухом грудь?

О да, я чувствовал – пьянящее ощущение, будто с головы сдернули пыльный мешок, позволив вдохнуть полной грудью соленый запах моря и окинуть взглядом бескрайний голубой простор.

Взгляд Палемона под косматыми бровями замерцал ярче.

– Так и должно быть. Ведь у тебя его глаза… Ты готов вознести жертву? Готов взять то, что твое по праву?

* * *

Мама нежилась в шезлонге, подставляя лицо вечернему бризу. Рядом с бокалом узо в руке стоял ее кавалер.

– Нам надо поговорить! – выпалил я, не обращая на него внимания. Мама томно потянулась.

– Этьен, mon chou, оставишь нас ненадолго?

Француз бросил на меня загнанный взгляд – не иначе решил, что я собираюсь поднять вопрос о его политических пристрастиях.

– Бокал оставь, – беспощадно добавила мама.

– Что случилось с отцом? – спросил я, когда мы остались наедине.

– Разве я не говорила тебе?

– Ты говорила правду?

– Что за вопросы? – вскинулась мама, и будь я проклят, если в ее голосе не звучал с трудом скрываемый страх. – Видит бог, здесь хватает сплетников, но…

– Почему ты так нервничаешь?

Мама залпом осушила бокал. Помолчала, дробно перекатывая во рту кубики льда.

– Почему я нервничаю? – Она улеглась на живот. – Смажь-ка мне спину, там прочтешь ответ на свой вопрос.

Я покраснел, вспомнив Тео и Пенелопу, но безропотно взял флакон и стал втирать масло в мамину кожу – туда, где белел шрам в виде греческих букв «сигма» и «альфа».

– Стефан Апостолиди, на случай, если ты забыл, – сказала мама. – Он сделал это ножом. Чтобы любой мужчина, который меня коснется, сразу понял, кому я принадлежу. Барышню без родины, влюбившуюся на отдыхе в греческого Геркулеса, жизнь к такому не подготовила…

(Он был несдержан в чувствах.)

– …понимаешь, почему я не хочу говорить о нем?

– А я хочу.

– «Я хочу»! – передразнила она. – Как ты похож на него! «Я хочу» – и пусть весь мир летит в тартарары. Плевать на чьи-то там чувства – ведь «я хочу»! Даже на Пенелопу ты смотришь его глазами…

(Ведь у тебя его глаза.)

– Что ты… – начал я.

– Ты, я вижу, очень хочешь проставить на ней свои инициалы. Так запомни: она твоя двоюродная сестра и ты должен любить ее только в таком качестве.

– Ты еще будешь учить меня?! – вскинулся я. – После всех своих дружков?

Я ожидал пощечины, но мама лишь ядовито улыбнулась:

– Вот как ты заговорил? К твоему сведению, ma chérie, я мотаюсь на этот поганый курорт не ради, как ты изволил выразиться, дружков, а ради тебя. И я снова и снова приезжаю туда, где пережила самые гнусные унижения, и да, завожу дружков, чтобы стереть инициалы Стефана Апостолиди хотя бы со своей души, если не со своего тела! – Она уже кричала. – Я выстрадала право учить тебя! И если я увижу, что ты угрожаешь этому мальчику или Пенелопе, Никос узнает об этом, будь уверен. А теперь убирайся.

Снова меня прогоняли, как нашкодившего щенка, и снова – та, кого я любил. И я ушел в свой номер, плюхнулся на кровать и вцепился зубами в кулак, чтобы не закричать.

Я простил бы маму, скажи она: да, я убила. Но того, что она оттолкнула меня, когда мир мой рушился, простить не мог.

* * *

В лаконикуме, вот где это произошло – в жарко натопленной греческой парной. Отец блаженно развалился на каменной скамье, укрыв полотенцем мускулистые бедра. Мама сидела рядом, позволяя его рукам бесцеремонно гулять по ее телу, поигрывать тяжелыми, поблескивающими от влаги грудями, и лишь затравленный взгляд, какого я никогда у нее не видел, выдавал ее истинные чувства.

– Стефан, пожалуйста, я должна кормить малыша… – Жалкий мамин голос тонул в духоте парной. Вместо ответа он откинул полотенце и по-хозяйски взял маму за волосы.

Я даже отвернуться не мог; словно некая сила удерживала мою голову, понуждая смотреть, как она давится его плотью, как глаза ее вылезают из орбит, а по щекам катятся бессильные слезы. Зрелище это, как ни парадоксально, не вызвало в моей душе ни гнева, ни ужаса, ни отвращения; он мужчина, она женщина, он ее господин, она раба его, и все происходит так, как должно быть. На этом – на праве сильного – стоит мир.

Наконец он отпихнул маму. Она упала на бок, заходясь кашлем. Отец встал и перешагнул через ее дрожащую ногу, прогнувшись всем своим крепким волосатым телом, с довольным кряканьем, до жути похожий на Палемона.

Он не ждал, что на выходе из парилки мама набросит ему на голову полотенце, а на помощь ей придет его брат с кинжалом в руке. Дядя Никос наносил удар за ударом, все вокруг было забрызгано кровью, но отцу удалось повалить его, и два тела, обнаженное и одетое, забились на полу. И тогда мама – моя ласковая, заботливая мама! – выхватила из-за колонны припасенный заранее обоюдоострый топор, и лезвие вонзилось в могучую шею отца, и засело в кости, и кровь взметнулась фонтаном. Со второго удара голова покатилась с плеч и осталась лежать в складках размотавшегося полотенца.

Задыхаясь, Апостолиди столкнул коленом обезглавленное тело брата. Оно опрокинулось на спину, выставив напоказ торчащую в груди рукоять кинжала.

С топором в руке мать вывалилась в предбанник. Струйки крови сбегали по ее грудям, животу, исчезая в куще волос внизу, с лезвия топора срывались тяжелые капли и густыми кляксами шлепались на беломраморный пол. Свободной рукой она ухватилась за колонну, и ее мучительно вырвало…

Очнулся я обмотанный, будто саваном, пропотевшей простыней. За окном разгоралась заря, золотисто-огненные блики играли в оконном стекле. Стоявшая в номере духота напоминала жар парной, и я понял, что больше ни минуты не выдержу здесь.

Громада отеля призрачно белела в сумерках. Море набегало на берег с заговорщицким шепотом, будто хотело раскрыть погребенную в нем жуткую тайну. Словно сомнамбула, брел я через спящую деревню, держа путь к утесу.

Там, на самом краю обрыва, уже ждал меня Тео. Утренний бриз трепал его светлые волосы. На лице застыло странное, зачарованное выражение, будто он, как и я, не вполне сознавал, что делает здесь.

Дикая ярость обуяла меня. Я вдруг понял, что не смогу называться мужчиной, пока он жив.

Он обернулся, на губах – которыми он целовал мою Пенелопу! – расцветала растерянная улыбка. И я ударил кулаком в эти ненавистные губы, чтобы только ее стереть.

Подавившись криком, он взмахнул руками и полетел с обрыва.

* * *

Я склонился над кручей, тяжело дыша и посасывая разбитые костяшки. Тео раскинулся на берегу у пещеры, нелепо вывернув руки и ноги. Его затылок и плечи облизывал прибой.

Ни ужаса, ни раскаяния. Напротив, мысль, что я нарушил важнейший из человеческих законов, пьянила, будоражила кровь. Внизу живота разливалось сладостное томление. Я видел, что Тео еще жив – его грудь вздымалась, – и горел желанием поскорее спуститься и довершить начатое.

Но «поскорее» не вышло: за минувшие годы я вырос, а проклятые уступы – нет. Не хватало только разбиться самому, чтобы повечеру на берегу обнаружили двух соперников, примирившихся в смерти, – экая пошлость! Словом, к тому времени, как я добрался до Тео и похлопал его по холодным щекам, желание разодрать ему глотку зубами слегка поутихло.

Он открыл глаза и еле слышно прошептал:

– Ноги. Я не чувствую ног.

– Что же ты больше не улыбаешься? – спросил я. – У тебя ведь чудесная улыбка. Улыбнись! Покори мое сердце, чтобы я привел помощь.

– Палемон, – сказал Тео. – Меня позвал сюда Палемон.

– Палемон так Палемон, – кивнул я и зажал рукой его нос и рот.

Тео вздрогнул, напрягся всем телом. Я усилил хватку, но тут он закашлялся, и горячая кровь брызнула у меня между пальцами. С проклятьем я отдернул руку, чуть не вытерев сдуру о штаны.

Что-то блеснуло у моих ног.

Набежавшая волна захлестнула руку длинным пенистым языком, словно не желая отдавать находку. Это был ксифос – короткий меч, каким сражались древние греки. Я поднял его и долго разглядывал, зачарованный игрой света на влажном клинке.

(Ты готов вознести жертву?)

«Да!» – вот что я тогда ответил.

В распахнутых глазах Тео сияло опрокинутое голубое небо. Волны разлетались о скалы, оседая на его лице пенными хлопьями. Разбитые губы Тео шевелились. Звал ли он мамочку или повторял имя Пенелопы – какая разница? Кого волнует, что мычит жертвенный телец?

Лезвие рассекло ему гортань, выпустив струю пузырящейся крови, и что-то в глубине пещеры устремилось на ее запах.

Сперва мне показалось, что тьма, сгустившись, исторгла огромный затупленный дубовый таран, подернутый слизистой плесенью. Но конец его вдруг разветвился множеством гибких извивающихся шей, и каждая шея оканчивалась острозубой пастью, и каждая пасть шипела, разбрызгивая яд и постреливая вилочкой языка, и над каждой мерцали огоньки глаз. Было в этой твари что-то настолько чужеродное, что один взгляд на нее, казалось, способен лишить рассудка.

Я оцепенел, выставив перед собой меч. А потом заорал не своим голосом, и, будто в ответ, разразились визгом страшные пасти! Они вцепились в умирающего всем скопом, выдирая шматы кровоточащей плоти и тут же заглатывая. Треск мяса, сдираемого с костей, слился с многоголосым шипением. Волны с грохотом расшибались о скалы – расшибались в кровь, но нет, это кровь Тео распускалась в воде алыми прядями…

Во мгновение ока все было кончено – от моего соперника не осталось и следа. И тогда эти чудовищные головы с горящими злобой глазами повернулись ко мне и зашипели хором…

ЭВОЕ!

Не было больше ни моря, ни скал, ни твари из пещеры. Я стоял перед дверью маминого номера с табличкой «Не беспокоить», а мою руку приятной тяжестью оттягивал меч.

(Ты должен убить Горгону.)

Дверная ручка повернулась почти беззвучно. Внутри висел запах разгоряченных тел. Я приблизился к кровати, переступив через скомканные брюки Этьена и кружевное белье матери. Она безмятежно посапывала на груди своего мужчины. Отец – я знал это наверняка! – никогда не видел от нее такой нежности.

Меч пронзил любовников насквозь, пригвоздив друг к другу. Я провернул его и зачарованно смотрел, как французик сучит руками, тараща глаза и разевая рот, как мать, откашливаясь кровью, выворачивает голову, чтобы сквозь путаницу волос разглядеть своего убийцу.

– Это я, мама. – Упершись ладонью ей между лопаток, где белели инициалы моего отца, я рывком высвободил меч. – Папа передает привет.

Когда они оба перестали дышать, я подошел к окну. За ним безмятежно раскинулась деревня. Белые домики россыпью сахарных кубиков усеивали зеленый склон. Я смотрел на них, внимая голосу Палемона в голове. Потом поднес окровавленный палец к стеклу и вывел поверх этой идиллической картины слово:

ЭВОЕ!

Дионисиево безумие поглотило остров.

Толстые виноградные лозы, вьющиеся словно змеи, разворотив брусчатку, оплетали стены домов; сочные лиловые гроздья сладострастно пульсировали. Кругом распускались диковинные цветы, источая дурманящий аромат. Обезумевшие люди кидались друг на друга, терзая ногтями и зубами со звериной яростью, колошматя ножами и палками. У многих единственное одеяние составляли венки, наспех сплетенные из все тех же цветов.

Я видел мужчин и женщин, совокупляющихся, будто животные; видел изувеченные трупы – волосы слиплись от крови, лица размозжены. Церковь стояла нараспашку, зияя выбитыми окнами, скамьи переломаны и опрокинуты, пол усыпан утварью, а на амвоне грудой истерзанной плоти лежало растерзанное тело настоятеля, украшенное цветами.

– Эвое! Эвое! – неслось над толпой.

Откуда ни возьмись вывернулся обнаженный бородач, кривоногий, поросший густым сивым волосом, словно сатир, и попытался обнять меня сзади. Я хватил его рукоятью меча в висок, и он с воем покатился по земле.

(В дубовой роще твои желания исполнятся.)

У стены аптеки расхристанная женщина раздирала зубами истошно орущего младенца. Завидев меня, она отбросила полуобглоданное тельце и, глядя мне прямо в глаза, стиснула окровавленными пальцами набрякшие груди так, что молоко брызнуло белыми струйками.

Я ухмыльнулся и отсалютовал ей мечом.

Никто больше не проявлял ко мне интереса – все были слишком поглощены насилием над ближними и даже самими собой. На глаза мне попался старик – сидя на земле, он сосредоточенно отрубал себе ногу кухонным секачом. Лезвие застревало, не повинуясь немощной руке, он выдирал его с досадливым кряканьем и всаживал снова…

Впереди показалась дубовая роща, и я в упоении бросился к деревьям.

На опушке две женщины, девушка и старуха, нагие, с цветами в распущенных волосах, прикрутили к молодому дубку нагого мужчину и разделочными ножами сдирали с него кожу. От шеи до колен все тело несчастного блестело сырыми мышцами, не считая вздыбленного члена, который каждая из мучительниц попеременно ласкала свободной рукой, со звериным рычанием катая груди по освежеванной плоти. Шматки содранной кожи лежали в огромной кровавой луже, и беснующиеся женщины втаптывали их в землю, пока их жертва выгибалась всем своим скользким освежеванным туловищем, завывая в экстазе: «ЭВОЕ! ЭВОЕ!». Мне захотелось кинуться на него, всадить меч в живот, пригвоздив к дереву, провернуть, выпуская кишки, запустить в них руку, перебирая, словно склизкие сокровища, отхватить член и ему же затолкать в глотку, отсечь руки одну за другой, и, как только он рухнет в лужу собственной крови, занять его место, чтобы раствориться в огненной смеси боли и наслаждения… Лишь мысль, что тогда я не доберусь до Пенелопы, удержала меня. Я углубился в рощу, оставив троицу позади, но сладострастные выкрики еще долго неслись мне вслед.

Время и пространство утратили всякое значение: мир был юн, пьян и безжалостен по-звериному. В гуще листвы, пронизанной косыми солнечными стрелами, проступали лица, ухмыляющиеся, хохочущие; я хохотал вместе с ними. Страшные рогатые сатиры резвились в кустах с отчаянными нимфами. Проскакало со свистом и гиканьем стадо кентавров – охаживая хвостами взмыленные бока, они скалили зубы в буйном веселье.

– Поспеши! – насмешливо крикнул один из них голосом Палемона. – Пенелопа не дождется своего Одиссея!

Я побежал быстрее – и вскоре увидел, что меня действительно не ждали.

На поляне, задрав сорочку выше груди, лежала стонущая Агата; моя Пенелопа в чем мать родила припала меж раскинутых дебелых ляжек женщины, ублажая ее языком. Сзади к Пенелопе пристроился Нифонт – обхватив за бока, он яростно дергал дряблым волосатым задом, издавая вопли, похожие на рев осла.

Меч рассек воздух, голова Нифонта запрокинулась на перерубленной шее, выпустив фонтан крови, и там, где она пролилась, тотчас поползли виноградные побеги. Нифонт рухнул навзничь, успев оросить бедро Пенелопы струей жемчужно-белой слизи.

Оттолкнув ошеломленную Пенелопу, Агата с криком вскочила и кинулась на меня, скрючив пальцы, как когти. Удар меча раскроил ей правую грудь, но она снесла меня с ног, выбила оружие и взгромоздилась всей тушей, окутав запахом пота и похоти. Распоротая грудь криво болталась, поливая меня красным, точно прохудившийся мех с вином. Острые ногти пропахали мне щеку, чудом не выпустив глаз. Зажмурившись, я попытался ударить обезумевшую фурию кулаком в челюсть, но ее крепкие зубы тотчас впились мне в запястье. Я вслепую пытался нашарить меч другой рукой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю