Текст книги "Совьетика"
Автор книги: Ирина Маленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 130 страниц)
На удивление мне, в число не думающих о завтра попала даже моя собственная мама – видевшая насквозь, чего стоит Горбачев еще почти за 10 лет до этого и всегда хваставшая тем, что она, будучи Водолеем, предвидит будущее.
– Ничего, пока у нас Владислав Андреевич директор, завод не закроют. И меня никуда не выгонят.
– А потом? Владислав Андреевич тоже ведь уже человек немолодой…
– А он до последнего будет работать!
Владислав Андреевич был одним из так называемых «красных директоров».
…Советский Союз умирал долго, медленно, мучительно, страдая от подлости нанесенного ему в спину удара как от воспалившейся раны. И даже умирая, он продолжал излучать доброе, светлое, человечное. Как Ева Сен-Клер, делающая перед смертью прощальные подарки тем, кто больше всего нуждался в человеческом тепле. И чем дальше от Москвы, тем дольше в нем теплилась жизнь. Еще работали колхозы, еще нельзя было торговать землей, еще можно было уцепиться за кусочек советской действительности, создать свой островок и какое-то время в ней продержаться . Кому-то это удавалось на несколько месяцев, кому-то – на несколько лет. Владислав Андреевич был личностью настолько сильной, что на нем одном его завод – и соответственно жизнь его рабочих – продержались еще почти 10 лет…
Вокруг закрывались заводы и фабрики, люди уходили в «челноки», в религию или в беспробудное пьянство – а Владислав Андреевич открывал у себя новые производства, строил для своих рабочих жилье, брал шефство над обедневшими музеями и над нашим многострадальным велотреком (он сам был большой болельщик!). У завода по-прежнему были детский клуб с 10 кружками, детский технический центр, мотоклуб, спортивные секции для работников завода, собственный заводской музей, народный театр, народный цирк, хор, два детских сада, детский оздоровительный лагерь, собственные стационар и поликлиника – и даже живой уголок в парке. В заводском клубе по-прежнему праздновались советские праздники и проводились встречи с ветеранами. Нуждающихся ветеранов завода кормили бесплатными горячими обедами в заводской столовой, ветеранам, живущим в частных домах, завод бесплатно предоставлял дрова и уголь зимой. Завод при нем взял шефство над колхозом, в котором было расположено его подсобное хозяйство. На заводские средства там были построены Дом культуры, торговый центр, новая школа, кафе, магазин,. Во вновь построенных жилых домах были смонтированы водопровод и канализация, установлены газовые плиты. Завод платил и зарплату учителя музыкальной школы, которого взяли на работу специально для сельских ребят.
Раньше все это было само собой разумеющимся – как воздух. Но сейчас, в самый разгар махрового ельцинизма, в эпоху АО МММ, Леней Голубковых и «Просто Марии», когда человек вдруг стал человеку волком, когда родители учили детей оттирать других людей локтями от прилавка в магазине, когда единственным новым, что открывалось у нас в городе, были бары, когда закрывались кинотеатры, а в оставшихся на экраны выплеснули такие помои мирового кинематографа, что оставалось лишь диву даваться – в какой это клоаке их только подобрали…. Сейчас все это именовалось «отрыжкой проклятого тоталитарного прошлого». А нам казалось, что все это волшебная сказка. А Владислав Андреевич – добрый волшебник, как Николай Владимирович Литвинов из детских радиопередач. Да, маме здорово повезло с таким директором!
Он прошел весь рабочий путь от начала и до конца – от ученика слесаря до директора завода. Директором он был целых 25 лет. Он всегда был и оставался коммунистом – и до перестройки, и после. Он никогда не принадлежал к числу болтунов -перевертышей. В перестроечные и особенно первые ельцинские годы его несколько раз пытались «выбить из седла»– обвиняя в том, что он нереформированный коммунист. Но его отстояли рабочие его же завода, глубоко его уважавшие: они продолжали переизбирать его в совет директоров несмотря на все нападки власть придержащих. И он не подвел их.
Беда была в том, что его дело было некому продолжать и развивать. У людей было подспудное чувство, что стоит только немножко продержаться на плаву – а там и помощь подоспеет, что такой откровенный грабеж и маразм, который происходил вокруг нас, не могут продолжаться вечно, что народ опомнится и поднимется в защиту отбираемых у него с каждым днем прав… Но время шло, прав становилось все меньше, Владиславы Андреевичи становились все старше – а люди все не поднимались в защиту своих прав. Потому, что они перестали осознавать себя народом…. И Советский Союз тихо догорал, как угасающая свеча – вместе с жизнями Владислава Андреевича и таких, как он. Вот вам и роль личности в истории…
…На своем заводе Сонни быстро сделал все, что мог. Старые инженеры не знали, чем его еще занять, к тому же у них была своя работа, которую надо было делать. Мы договорились, что они дадут ему чертежи изобретенной ими ветряной турбины, а он уже сам обработает их и внесет в них какие-нибудь усовершенствования – для включения в свой доклад по практике. Никто, естественно, не требовал с него никакого копирайта: мы – культурные люди, а не крохоборы.
Сонни мог теперь спокойно заниматься дома – и посмотреть, наконец, Москву и другие города, о чем он очень мечтал.
Теперь практика предстояла мне– для моей учебы в университете. Мне предстояло создать макет курса русского языка для иностранцев.
Собственно говоря, у меня на курсе практика была не обязательной. Но я решила совместить приятное с полезным – и сама вызвалась ее себе устроить.
В местном пединституте, где когда-то из иностранцев учились только кубинцы да болгары, тоже многое изменилось. Открылся – не знаю, с какого боку-припеку, но открылся – медицинский факультет, и на него завезли целую группу камерунцев.
Раньше камерунцы как раз не приезжали учиться в СССР – Камерун не был страной социалистической ориентации. Но теперь обучение иностранных студентов тоже перешло на хозрасчет, а для камерунцев учиться в России было несравненно дешевле, чем во Франции. Образование к тому же все еще было качественным: получив его, подавляющая часть камерунцев не возвращалась домой, а уезжала во Францию, где сразу же находила работу во французской системе здравоохранения. Платили им, естественно, намного меньше, чем французам. Но они радовались и тому. Обучение в России стало не средством приобрести знания, чтобы помогать своему народу, а билетом на Запад…
Меня прикрепили к группе таких камерунцев: 12 парней и одна девушка. Со странным именем Дельфин. Когда мои новые ученики узнали, что мой муж – чернокожий, их восторгу не было предела! Сонни был принят ими не просто как свой – на него еще и поглядывали с уважением как на «своего человека с Запада»!
Вскоре все 12 пожаловали к нам в гости. Наш двор хотя уже и привык к моим экзотическим гостям, такого еще не видывал, старушки-соседки поглядывали в щелки в занавесках, а дворовые дети бежали за камерунцами и вопили что-то про джунгли.
– Да… ну ты даешь!– только и сказала мне мама и побежала ставить на плиту котелок с картошкой и чайник. Тортик камерунцы принесли с собой.
Изо всех 12 особенно мы подружились с Дельфин и с ее другом Мишелем. Мишель, красивый и умный парень, метил в ординатуру, но все равно собирался потом уехать во Францию. На Сонни он смотрел с открытым от восторга ртом, даже походке его старался подражать. У них вообще было много общего: с Дельфин он обращался почти так же, как Сонни со мной – тоже постоянно внушал ей, что она «глупая», что без него она «ни на что не способна», и так далее. Дельфин ссорилась с ним, уходила от него, он ее преследовал, клялся, что изменится и что он ее любит, и все повторялось с начала… Никогда не пойму, зачем это умным и симпатичным-то людям нужно таким образом самоутверждаться – унижая и мучая других.
…Я искала следы СССР повсюду. Я радовалась, когда я их находила. Это давало мне надежду на то, что мир не сошел с ума.
Когда мы с Сонни поехали в Москву, он радовался поездке, а я– нет, потому что Москва стала чужой для меня, оккупированной территорией. Это был не Советский Союз, не Европа и даже не Россия – это был какой-то автономный гламурный гадюшник со всеми удобствами, исправить уродливое, бесчеловечное лицо которого не помог бы никакой евроремонт. Я смотрела на вроде бы знакомые улицы и вроде бы знакомых людей – и радовалась, что я не осталась в свое время здесь жить и работать. Когда с мерзостью жизни сталкиваешься в совершенно чужой стране, такой, как Голландия, например, это не ранит так, как в стране твоей собственной, которая тебе не безразлична. Люди в Москве проходили с полным безразличием мимо любого проявления человеческого несчастья. Побирались таджикские дети – школьного возраста, не ходящие в школу, неграмотные (это в стране, которая еще совсем недавно была страной всеобщей грамотности и самой читающей страной в мире!), старики застенчиво распродавали в подземных переходах все, что у них еще оставалось и на костылях просили милостыни, как во времена какого-нибуль Бориса Годунова, какой-то добрый молодец зазывал публику в местный бар на «незабываемое эротическое шоу». В воздухе висело ощущение гнусности и грязи. Здесь можно было упасть на улице без чувств – и эти молодцы и девицы перешагнули бы через тебя и пошли бы дальше, не моргнув, как роботы.
Я вспомнила, как когда-то мы с дедушкой ходили в гости к тете Жене и дяде Толику. Мне было лет 15 – Гриша как раз был в армии, а к тете Жене приехали в гости белорусские родичи, и мы решили это у нее отметить. На обратном пути подвыпивший дедушка поскользнулся, я не удержала его под локоть, и он упал, ударившись головой о лед, и потерял сознание. Я стояла над ним, а он не подавал признаков жизни, и я не знала, что делать. Из глаз у меня брызнули слезы. Ко мне тут же подскочила полная пожилая женщина и, не спрашивая меня, что случилось, начала помогать мне приводить дедушку в чувство. Когда он наконец очнулся, она так же спокойно помогла мне довести его до трамвая и оставила нас только посадив в него и убедившись, что мы оба в полном порядке.
Эта женщина была «совок» «с рабским менталитетом». А передо мной были готовые идти по трупам за баксами «цивилизованные свободные личности»…
Я смотрела на вроде бы знакомый, но совсем чужой мне город – и мне вспоминалась песня из фильма «Чародеи»:
«Только мне не нужен, слышишь, мне совсем не нужен
Мир, в котором люди друг другу не нужны.»
И никакая яхта, никакой вертолет, никакая– будь то иностранная или отечественная– футбольная команда не заменят мне человеческое тепло наших, советских людей.
…В Москву мы с Сонни поехали еще и встретиться с его однокурсником– голландцем по имени Шак (Шак – это голландская версия французского имени Жак), который в это время проходил практику там в Баумановке.Шак должен был освободиться только к середине дня, и я пока пыталась дозвониться хоть до кого-то из своих друзей и знакомых. Анечка лежала в больнице с аппендицитом. В Москве оказался Алекс, Любин муж – тот самый, который еще недавно был латышским националистом. Он жил у каких-то дальних родственников, но те были в это время на даче. Правда, днем Алекс работал, но нам очень обрадовался и сказал, что мы даже можем у него переночевать. На том и порешили. Других никого не было дома.
Я решила показать Сонни свою альма-матер, тем более, что Красная площадь была совсем рядом (не говоря уже о ГУМе, который Сонни должен был очень заинтересовать).
Меня шокировало, что в дверях стоял вооруженный охранник – интересно, что же и от кого здесь было охранять? Чай, не банк и не особняк дочки Ельцина. Правда, документы он у нас не спросил, но на душе стало очень неприятно. Мне никогда не нравилось жить под бдительным оком вахтерш в общаге, но чтобы учиться под охраной человека с ружьем – это уж было слишком! Значит, у нас теперь есть свобода, как меня уверяют голландцы? Бедняги, они и понятия о настоящей свободе не имеют…
Внутри здания мало что изменилось, разве что поснимали со стенок парткомовские стенды. Их место заняла реклама. Реклама – в стенах храма науки!
Из дверей выпорхнула стайка смеющихся молодых людей и девушек под предводительством одного нашего преподавателя, которого я знала только шапочно (он вел семинары в соседней группе). Но я все равно обрадовалась, увидев знакомое лицо – и еще больше обрадовалась, увидев в этой толпе, как мне показалось, Верочку из Усть Каменогорска.
– Верочка! – окликнула я ее.
Девушка обернулась, и я увидела ее надменное лицо.
– Вы за кого меня принимаете? – сказала она высокомерно.
– За Веру… – и я назвала Верину русскую фамилию.
Девушка окинула меня с головы до ног презрительным взглядом как королева служанку:
– Я вообще другого происхождения!
Ее спутники, включая нашего преподавателя, который тоже был «другого происхождения», засмеялись. Я посмотрела на всю компанию с нескрываемым удивлением. Я ведь ничего не говорила ни про чье происхождение. Никого не обижала. Просто ошиблась, потому что эта девушка была похожа на мою подругу. Зачем же хамить-то? Всего несколько лет назад эти же люди сами из кожи лезли вон, чтобы их считали русскими – хотя большинству из нас было совершенно безразлично, кто они там по паспорту. А теперь, значит, им в голову ударили расистские закидоны о собственной избранности? А я-то еще не верила, когда мне рассказывали подобные вещи…
Москва становилась мне все омерзительнее.
…Красная площадь действительно произвела на Сонни впечатление, а вот ГУМ – нет. Дело не только в том, что в Москве были астрономические по сравнению с моим городом цены, но и в том, что Сонни настроился на покупку чего-нибудь настоящего русского – и не балалайки за 200 долларов и не поддельной офицерской ушанки, которыми «деловые люди» завалили западные блошиные рынки, а просто какой-нибудь обыкновенной добротной вещи, сделанной у нас – каких было множество в том же ГУМе всего только несколько лет назад.
Но теперь в Москве невозможно было найти ничего, произведенного в России – совершенно ничего. Даже местные продукты питания были редкостью – хотя у нас в городе было полно белорусских. Причем московские продавцы этим даже гордились, как петухи– наперебой предлагая Сонни то, что ему и в Голландии-то купить не захотелось бы. Голландский kaasschaf здесь продавали как «лопаточку для переворачивания блинов». Когда мы объяснили продавщице, что это сырорезка, она очень удивилась:
– Ой, а покажите, как ею пользоваться, а?
Мы показали.
Но когда один торговец спиртным попытался всучить нам бутылку названного в честь Сонниного родного острова ликера, называя его «Блю Курако», с ударением на «а» – и настаивая на том, что тот именно так и называется, Сонни не выдержал:
– Кю-ра-сао! Кю-ра-сао! Я, – ткнул он себя пальцем в грудь, – Я оттуда родом, я там родился, понимаешь? А ты мне будешь говорить, как мой остров называется! Научись правильно произносить прежде чем продавать, болван!
Еле я его оттуда увела…
Тем временем уже освободился Шак. Встретил он нас не один, а в компании своего российского руководителя практики – пожилого профессора.
– Ребята, я узнал от Шака, что карибский товарищ (да-да, он так и сказал: товарищ!) впервые в Москве и подумал: может быть, я смогу вам ее показать? – предложил он.
Я даже растерялась. Не ожидала такого.
– Как насчет Новодевичьего монастыря?
На Новодевичьем кладбище я была всего только раз: туда не так-то просто было попасть, если там не были похоронены твои родственники. Мне запомнилась тогда заброшенная, заросшая могила южноафриканского коммуниста, умершего в Москве, за которой, судя по ее состоянию, уже давно никто не ухаживал. Я с возмущением рассказала об этом Элеоноре Алексеевне.
– Неужели Институт Африки не может навести там порядок? Я сама на субботник пойду, лишь бы меня туда пустили!
Элеонора Алексеевна поохала-поахала, согласилась со мной, что это безобразие и пообещала довести мои слова до сведения институтского начальства. Но ничего там после этого не изменилось – разве до могилы какого-то там африканского коммуниста было захваченным баталиями на Первом съезде народных депутатов и тем, что институту наконец-то выделили земельные участки под дачи?…
…Мы пошли по городу пешком, и Николай Сергеевич – так звали профессора– начал свой рассказ. Я, историк, заслушалась – столько всего знал о своем родном городе этот профессор-физик! Он так и сыпал датами, именами, интересными случаями и даже с вдохновением читал наизусть стихи. Он был знаком не только с историей, но и с архитектурой, литературой и даже с ботаникой – и причем со всем этим, казалось, в равной степени!
Николай Сергеевич словно не замечал всей пены из Маяковского, заполнившей московские улицы. Он рассказывал о Москве так, будто она оставалась прежней – кипучей, могучей, никем не победимой, а не превратилась в один гигантский рекламный стенд для чужой продукции, за которым прятались бордели, бутики и казино. Чем больше я слушала его, тем быстрее расходились у меня в душе нагнанные всем увиденным и услышанным в тот день в столице тучи.
Вот он – советский человек, настоящий, живой, интеллектуальный, пытливый, всем интересующийся, знающий то, о чем он ведет речь, досконально, а не так, как «профессионал западного типа»: лишь «от» и «до», пытаясь тем не менее нахраписто рассуждать о сферах, в которых он ноль без палочки. Наш, советский интеллигент доперестроечного образца – настоящий энциклопедист!
Я даже боялась, что недостаточно хорошо переведу для Сонни все то, что он говорил. (Шак уже неплохо понимал по-русски.)
Мы набродились по городу так, что гудели ноги. И Николай Сергеевич позвал нас к себе на чай. Жил он в одном из знаменитых сталинских домов на набережной -я еще никогда не бывала внутри них. В этих домах жили люди, которых называли советской элитой – ученые, режиссеры, художники, дипломаты. Люди, добившиеся того, чего они достигли в жизни, своим трудом, а не ограблением других, не обманом и не с кем-нибудь переспав.
Квартира нашего нового знакомого поразила нас изумительным видом на Москву-реку и… удивительной скромностью обстановки. Все вокруг было завалено книгами. Кран на кухне подтекал, бачок в ванной работал с трудом, старенькая мебель была покрыта пылью. Раз в неделю к профессору приходила дочь с внуком, делавшая у него уборку. А сам он просто витал в других сферах.
Мне это было знакомо по себе. Конечно, я не претендую на энциклопедические знания. Но у меня тоже вполне может подгореть на кухне картошка, потому что голова моя занята проблемами другого масштаба: кто победит на предстоящих выборах на Ямайке или каково сегодня положение с транспортом на Кубе. Сонни не понимал этого. Сеньор Артуро не понимал этого. Когда я начала писать дипломную работу и периодически забывала из-за этого вымыть кастрюлю сразу после обеда, он совершенно серьезно говорил мне: «Разве ты не могла написать ее за выходные?»
Сонни окинул взглядом видавшую виды мебель и невзрачненькие занавески – и по его взгляду я поняла, что шкаф– Гриша произвел на него гораздо большее впечатление, чем профессор. Чем дальше, тем все сильнее я чувствовала, как мало у нас с Сонни общего. А мне так хотелось, чтобы он понял, как мы жили раньше, понял, по чему я теперь так тоскую, понял – и оценил бы…
К капиталистическому обществу и его ценностям у меня оказался прочный иммунитет : реклама, как я уже упоминала, на меня не действовала совершенно и только вызывала у меня раздражение – да такое, что я часто переставала покупать именно то, что особенно сильно рекламировалось. Больше всего меня возмущала реклама женских прокладок и тому подобных вещей. Когда я ее впервые увидела, у меня горели уши: личное, интимное, о чем у нас никогда в присутствии мужчин не говорилось, нагло выплескивалось на всеобщее обозрение! И зачем? Ведь это такая вещь, которую все равно купят! Не автомобиль, не диван, не страховка от пожара. У меня было такое чувство, словно меня лично публично раздели. Я дала себе слово никогда не покупать ни один из рекламируемых по телевизору брендов этого предмета. И пусть аятоллы от либерализма не говорят мне «не хочешь – не смотри!». Как будто бы тебя предупреждают на экране заранее, когда врубают ее в середине хорошего фильма! К слову, я была не одинока даже в толерантом обществе в своем отвращении к подобного рода вторжению в личную сферу: многие мои голландские знакомые обоих полов как только на экране появляются прокладки, неважно, с крылышками или без, моментально переключают телевизор на другой канал. Но толерантное общество упрямо продолжает навязывать нам свое свинство.
В отличие от Сонни, мне не хотелось стать миллионером. Бренды были для меня пустым звуком (помню, как он отчаивался, посылая меня в магазин с наказом купить, например, Pringles . «А что это?»– с недоумением переспрашивала я: надо же знать, что это такое, чтобы знать, на какой полке в магазине его искать!). И, как он ни старался, мне ну ни капельки не хотелось «начать собственное дело». Дела начинают в уголовном розыске, а не в своей жизни!
Сама идея просто была для меня совершенно непривлекательна. Видела я таких бизнесменов по экспорту/ импорту, вроде его приятеля Венсли: с кучей красивых визитных карточек, периодически скрывающихся от налоговой полиции, периодически меняющих название своей шарашкиной конторы, гордо именующейся каким-нибудь экзотическим словом и периодически объявляемых банкротами…
Почему я непременно должна хотеть иметь собственный магазин/ресторан/топчан для чистки обуви – «добровольно, но в обязательном порядке»? С какой это стати считается чуть ли не неприличным этого не хотеть? Разве все на свете обязаны хотеть играть на скрипке? Разве всем позарез необходимо научиться вышиванию крестиком? Точно так же и с вашим «бизнесом»….
Но, как я уже сказала, ощущение того, как же мало у нас с Сонни общего, все углублялось, и я решила, что надо будет как-нибудь с ним об этом поговорить. В спокойном тоне, конечно. Что-то надо с этим делать. Чувство счастья, бывшее у меня несмотря на все перипетии и трудности в первые два года нашего брака, после возвращения с Кюрасао быстро начало тускнеть…Депрессия приходила и уходила, словно морской прилив и отлив, а вот чувство счастья однажды ушло и с тех пор так больше и не возвращалось…. Но я не знала – может быть, это нормально? Может быть, так и полагается в браке?
…От Николая Сергеевича мы поехали к Алексу. Алекс у нас был из тех, кто поддержал перестройку, поэтому я и не намеревалась делиться с ним своими чувствами по поводу того, что я думаю о происходящем в нашей стране. Какой смысл?
Алекс встретил нас радостно. Мы говорили о бывших институтских друзьях – кто сейчас где, кто чем занимается. Сам Алекс, дипломированный документовед, чем-то торговал. И с гордостью показывал нам имеющиеся у него акции АО «МММ», которые, по его словам, должны были принести ему баснословные доходы. Я только бровями повела. Но Алекс не заметил этого. Он уже ругал на чем свет стоит своих бывших соотечественников -латышей, за независимость которых он так недавно сам выступал. Несмотря на то, что он родился в Риге и свободно говорил по-латышски с детства, а в паспорте у него на латышский манер было записано «Алексейс Курбатовс», своим его они так и не сочли…
Покончив с латышами, Алекс перешел на рассказ о том, как они с Любой поучаствовали в Москве в телевизионном ток-шоу. Все началось с того, что Люба увидела в газете объявление: для участия в ток-шоу требуются семейные пары, у которых нетрадиционные представления о семейной жизни. Люба посоветовалась по телефону с Алексом (она жила у себя под Курском, он – в Москве, и виделись они 2 раза в год), и они решили подать заявку на участие. Их нетрадиционность заключалась в том, что они не требовали друг от друга верности и не спрашивали друг друга, кто как жил те полгода, что они друг друга не видели.
На ток-шоу на Любу стали нападать и стыдить ее. Она у нас девушка упрямая: если ей сказать, что дважды два – четыре, она непременно ответит, что восемь, и Любу понесло… «Бросая вызов толпе», она наговорила там такого! И только уже приехав домой и начав смотреть передачу, с ужасом осознала, что смотрит ее не только она сама, но и все ее родные, знакомые и коллеги по работе…
– Любка потом месяц на улицу без темных очков не выходила!– хохотал Алекс, – Мне-то проще, мои предки теперь в Германии, брат– в Израиле. Мне даже понравилось, когда меня на улице узнавали.
Мы засиделись у него допоздна. Но я все равно хорошо выспалась – потому что не надо было ночью вставать к Лизе. Хорошо, что мама взяла на два дня отгулы!…
Мы съездили потом еще в несколько окрестных городов– в нашей области. На автобусе. Так что это неправда, что я с Сонни в России «никуда не ездила». Маленькие провинциальные городки нам обоим были намного приятнее, чем Москва, хотя и по разным причинам: мне – потому, что там мне казалось, что жизнь осталась прежней, там было намного больше остатков социализма, а Сонни – потому, что там еще можно было купить что-то сделанное в самой России. Причем чем дальше от Москвы, тем более интересные и хорошие российские вещи можно еще было найти в магазинах. (Например, наши отечественные, а не китайские игрушки для Лизы. Или фотообои с настоящим русским пейзажем, а не с пальмами.) И каждую следующую нашу поездку в Россию надо было уезжать для этого от Москвы все дальше и дальше и дальше….
Самым нашим любимым городом в России стала Калуга, с ее вздымающейся в небо серебряной ракетой у музея Циолковского на обрывистом берегу Оки, с которого открывался щемящий мне сердце такой родной, такой русский пейзаж….
А что щемило у Сонни, не знаю. И не потому, что это была моя страна, а не его. Просто он считал патриотизм и любовь к Родине пустыми словами и глупостью. Он сам мне об этом говорил. Несмотря на то, что возмущался, когда его остров назвали «Курако»…
…Когда мы вернулись из Москвы, мама радостно сообщила нам, что Лиза вчера сделала свои первые шаги. В нашем городском парке.
Лизу в городе за свою принимали все цыгане.
– Это вы нашу девочку украли!– говорили они нам. И многие русские наши земляки тоже думали, что ее папа цыган – пока его не видели! -, потому что не могли себе представить никого темнее.
Владислав Андреевич же величал ее «Дружба Народов»:
– Надежда Ильинична, как там Ваша Дружба Народов поживает?
Лиза была кудрявая, толстощекая, смуглая до черноты,с миндалевидными грустными индейскими глазами. Очень серьезное ее личико время от времени неожиданно становилось настолько же озорным и лукавым. Она была ребенком очень музыкальным – и очень впечатлительным. Когда по телевизору показывали какой-то фильм с Пьером Ришаром, где его герою угрожал злодей, Лиза, игравшая у телевизора и, казалось, его не замечавшая, вдруг издала пронзительный вопль, схватила свой водный пистолет и, размахивая им в одной руке и сжатым кулачком другой руки помчалась к телевизору – за Ришара заступаться.
В те выходные мы впервые повезли ее к прабабушке – моей бабушке Стенке, которую я сама не видела уже лет 20. Мой отец заехал за нами с утра на своих «Жигулях» вместе с братьями. Наступало лето, и уже было жарко.
– А он что, сам поведет?– схватилась за сердце мама. – Помню, как он права себе оформлял, еще в 69-м…Поставил ящик пива начальнику ГАИ. Я бы на твоем месте лучше на автобусе поехала!
Но я уже давно привыкла к тому, каким тоном она про отца говорит, и не испугалась.
– Ничего, мы как-нибудь… Тут же ехать минут сорок, не больше.
– Скажи ему, чтоб помедленнее ехал!– кричала мама нам вслед, когда мы спускались по лестнице.
Я волновалась – после всех маминых рассказов о том, какая моя бабушка лгунья и «злодейка». Я вспомнила, как не любила встречаться с ней, будучи маленькой. Как-то мы воспримем друг друга теперь?
Бабушкин дом я помнила очень смутно, но когда увидела, то сразу узнала – и палисадник, и цветы, и вишневые деревья. Бабушкиной была только половина дома, в другой половине жили ее соседи, у которых был свой, отдельный вход и сад. Жила она в небольшом поселке, откуда до города ходил трамвай-одноколейка и автобусы. В поселке был кинотеатр, несколько клубов и магазинов, школа, детские сады, санаторий с грязевыми ваннами – и большой металлургический комбинат. Когда мой украинский дедушка был жив, он работал на этом комбинате– шофером у директора, с которым они вместе прошли всю войну. Когда со стороны комбината дул ветер, воздух в поселке был непереносимо вонючий. А так поселок был очень даже симпатичный.
Бабушка уже ждала нас на крыльце, и стол у нее уже был, как и полагается, накрыт. Она почти не изменилась, только поправилась немного, и поседели ее волосы. Говорила она по-прежнему с тем же сладким, певучим южным акцентом и первое, что сделала, поздоровавшись, – это расцеловала нас всех троих.
– Это моя правнучка!– с гордостью подняла она Лизу на руки, показывая ее соседям. Разве плохой человек стал бы гордиться правнучкой-мулаткой?– подумалось мне.
… Через 5 минут Сонни уже уплетал за обе щеки приготовленные бабушкой яства: вареники, вишневый компот, обжаренную целиком в сметане вареную картошку и курицу (а это точно не кролик?..). И все нахваливал. По маминым рассказам я представляла себе бабушку белоручкой– неумехой и потому была удивлена, насколько вкусно оказалось приготовленное ею. Но когда я рассказала об этом вечером маме, мама только фыркнула:
– Небось, кого-нибудь попросила за нее приготовить!
Нет, моя мама неисправима…
… Я сидела у бабушки, потихоньку пьянела от самодельного фруктового вина, и мне делалось грустно. Она только что сказала мне одну вещь – хотя я совсем ни о чем ее не спрашивала.
– Женечка, неважно, что там произошло между твоими родителями, мы-то все равно родные!
А ведь я столько лет не видела ее – и была этому чуть ли не рада… А ведь я по сути совсем не знаю ее – мамины рассказы не в счет!– а деда Петро теперь уже и никогда не узнаю…А ведь я так легко отреклась от них – так же, как от своей страны!
На стене висел старый портрет молодого красивого советского офицера.
– А это кто? – спросила я.
– А это твой дедушка Коля Степанов. Который погиб на войне. Отец твоего отца.
И тогда я почувствовала, как по моим щекам катятся слезы. Я впервые увидела его портрет. Мама говорила мне, что мой отец – чуть ли не «сын полка», что бабушка сама толком не знает, от кого она его родила…Конечно, и теперь она скажет мне, что бабушка просто повесила на стенку первую попавшуюся красивую фотографию. Но я смотрела на незнакомого парня на фото – и видела отцовские скулы, лоб и уши. Видела, с какой любовью бабушка смотрит на него. И начинала осознавать, что я, оказывается, совсем не та, кем я себя всю свою жизнь знала. Точнее, сама-то я та, но я чувствовала себя из-за происхождения бабушки и другого дедушки чуть ли не украинкой, даже искала в себе еще что-то более экзотическое, а оказывается, я самая что ни на есть волжанка… «Энзы-брэнзы, я из Пензы»… Спокойные славянские глаза дедушки Коли с интересом смотрели на меня.