![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Совьетика"
Автор книги: Ирина Маленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 90 (всего у книги 130 страниц)
самого последнего момента считала, что нет такой проблемы, которая была бы
маме не по плечу. И тем труднее мне было сейчас понять, что с ней творилось.
Недавно мама вышла на пенсию, хотя была ещё достаточно молодой. Честно говоря, она, наверное, поступила правильно: ибо слишком больно было смотреть и не иметь никакого влияния на то, как распродается по кусочкам родной завод, как останавливается производство, как цеха, совсем ещё недавно выпускавшие продукцию, превращаются в склады, и как радуется этому новое заводское руководство, похожее по своему умственному уровню на стрекозу из басни Крылова: " Счастье-то какое привалило, можно ничего не делать, а денежки идут!" – как откровенно-наивно говаривал новый директор,
до которого ну никак не доходило, что завтра ему скажут: "Ты все пела? Это
дело… Так пойди же попляши!".
Я вспомнила одну из горячих дискуссий дома, между мамой и моим «новорусским» брательником Гришей, высокомерно презиравшим "инженеришек" и "работяг", которые "не умеют делать деньги".
– Если бы не мы, вас бы сейчас искать негде было! Вы вот уже второй десяток лет
прожираете то, что мы создали – а сами не создаете ничего!– отбрила его
мама, и я была с ней совершенно согласна.
Однако с недавних пор мне стали бросаться в глаза нерациональные противоречия
в мамином поведении, а сама мама становилась все менее и менее узнаваемой -
вплоть до того, что я все чаще стала её просто бояться.
С одной стороны, в молодые годы мама любила французские духи, Алeна Делона
и охотно слушала по вечерам "Голос Америки", "Немецкую волну" и BBC– и в
партию вступила, по её собственному признанию, в значительной мере для того, чтобы стать начальником. С другой – сегодня она считала все не только советское, но
даже и сегодняшнее российское (несмотря на то, что тут же говорила, что
власть у нас в стране находится в руках паразитов и сволочей!)
безупречным, а всех западных людей– без исключений – законченными идиотами.
С тех пор, как она поселилась со мной, я постепенно начала опасаться
выходить с ней на улицу: мама разговаривала сама с собой, передразнивала
совершенно незнакомых ей людей в магазинах, говоривших на непонятном ей
языке (учить который она наотрез отказывалась, заявляя тут же, что ей не о
чем разговаривать "со здешними дебилами") – и даже, к великому моему стыду,
соседских собак.
– Гав-гав-гав!– громко бросала эта почти 60-летняя солидная
с виду, до сих пор ещё красивая женщина, проходя мимо соседского забора, в
ответ на доносящийся оттуда лай…
С одной стороны, здесь она называла местных жителей "питекантропами" и
"ленивыми аборигенами", не в пример таким умным, трудолюбивым и образованным
нашим с вами соотечественникам. С другой стороны, когда мы с ней приезжали в Россию, мама и там поминутно обрушивалась на ни в чем не повинных и совершенно её не касавшихся прохожих на улицах, в маршрутках и в очередях, называя их "быдлом" и "потомками крепостных рабов"…
С одной стороны, она гордилась тем, что её поколение "создало промышленность" и презирала торгашей за то, что они не создают ничего собственными руками, и всячески хвалила тружеников – с другой стороны, она считала себя потомком графа в седьмом поколении (хотя вряд ли её вышеописанное поведение можно было назвать аристократическим!) и потому – на голову выше окружающих: её любимой фразой, которую она повторяла регулярно хотя бы 3-4 раза каждый без исключения день, была: "В 1913 году население России на 85% состояло из крестьянства…", – из чего автоматически следовал холопский характер сегодняшних россиян. Которых она тут же все равно объявляла на голову выше примитивных англичан или ирландцев…
Мама закатила мне скандал вселенского масштаба, когда узнала о моих отношениях с Кираном, хотя я пыталась объяснить ей, почему так вышло. Хотя сначала она сама
всячески поощряла наше знакомство – ибо Киран мог все починить дома, был, по
её мнению, "далеко не урод, в отличие от них всех здесь", был человеком
"революционных корней" и работал с утра до вечера без выходных (тоже "в пример им тут всем").
Она никак не могла простить Кирану (хотя он и не нуждался в её прощении, ибо был ни в чем не виноват!) того, что у него не было диплома: как ни старалась я объяснить ей, что получение высшего образования само по себе – ещё не гарантия подлинных человечеких качеств, достойных уважения и делающих людей счастливыми, и что в здешних условиях получить высшее образование представителю угнетенной общины, выросшему в рабочем
гетто, было почти так же невозможно, как для горьковского Павла Власова. Таким людям можно было заниматься только самообразованием, дипломов не дающим. Я приводила в пример Лидера, закончившего все лишь среднюю школу и тем не менее – человека семи пядей во лбу, но это не производило на маму впечатления:
– Он хоть достиг чего-то в жизни. У него два дома есть, он книжки публикует! А этот твой бездомный питекантроп..
Так значит, достичь чего-то в жизни, по мнению этой пламенной сторонницы
коммунистических идей, – это иметь два дома? Вот этого я понять никак не могла. В рассуждениях мамы, на мой взгляд, начисто отсутствовала логика. Казалось, что если бы я назвала черное черным, мама стала бы непременно уверять, что это – белое, и наоборот. Сначала она отвергала идею моего чувства к Ойшину, о котором я не очень распространялась, но как-то раз упомянула ей:
– Такие люди все – с нарушенной психикой! С ними лучше не связываться!
А теперь она же ставила в вину Кирану, что тот не просидел в британских застенках так долго, как Ойшин: "Вот Ойшин твой – настоящий революционер! А этот никчемный тип даже в тюрьме не сидел как следует!"
Как следует?!
За последние месяцы мама умудрилась превратить нашу скромную, но относительно
счастливую жизнь в сущий ад. Я вспомнила, как до её приезда, когда бы нам с Кираном ни было трудно, мы не отчаивались и находили эмоциональную разрядку в том, чтобы подшучивать даже над самыми отчаянными ситуациями. Собственно говоря, это-то качество мне в нем так и понравилось. Рядом с ним было легко на душе, – что по здешней жизни было просто необходимо как кислород. Какие бы проблемы ни возникали, Киран никогда не паниковал.
– Don't you worry yourself about it, love , – повторял в таких случаях он. И мы вместе решали, как с этим справиться. Острые шуточки над своими же проблемами превращались для нас в своего рода спортивное состязание, после которого на
душе становилось светло. Мы знали, что что бы ни случилось, рано или поздно мы справимся со всем,если не будем паниковать – и что "никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой" соответственно.
Мама, в отличие от нас, паниковала при одной только мысли о том, что что-то идет не так, как надо, – и сразу же, ещё не зная всех фактов, начинала обвинять в этом прежде всего тех, кто был ближе всего. Раньше, до встречи с Томом, и я сама была такой же, причем даже не замечала этого за собой, просто жизнь была намного тяжелее и неприятнее от этого. Я попыталась объяснить маме, что очень многое в наших жизнях зависит от того, как мы подходим к решению проблем и под каким углом мы на них смотрим, но это не произвело на нее никакого эффекта.
Скоро я должна была потерять работу – в результате массовых сокращений в нашей фирме, что, казалось бы, должно быть совершенно неудивительным для любого человека, знакомого с основами марксизма и с теорией периодических кризисов капиталистической экономики. Скверным было не столько это, сколько то, что меня никуда на новое место не возьмут – потому что незадолго до этого я забеременела. Ну и что ж, разве я нарочно так подгадала? Или разве будущий ребенок в этом виноват? Однако мама, в прошлом отличница университета марксизма-ленинизма, не нашла ничего лучшего, чем обвинить в потере работы… меня саму. И пилила меня с того самого дня без устали ежедневно: " Ты ничего в своей жизни не достигла. Я на тебя такие надежды возлагала, столько всего в тебя вложила, а ты…."
Когда же я, доведенная почти до истерики, но по-прежнему не подававшая вида, спрашивала у неё, чего же именно я могла и должна бы была достичь, но не достигла,
мама терялась. Она начинала говорить про академическую карьеру, которую я могла бы сделать в родной России – однако замолкала, когда я указывала ей на то, что с тех пор произошло с обоими моими институтами и во что они превратились, как невозможно было бы работать в них тем, кто до сих пор рассматривает мир с марксистских позиций, что гуманитарная академическая карьера в сегодняшней России противоречит провозглашенному самой же ею владению "двумя домами" как критерию жизненных достижений (хотя для самой меня это вовсе не показатель), – и что это именно она, мама, буквально выставила меня за порог, когда я вернулась домой через несколько лет, проведенных за границей, с твердым намерением остаться жить и работать в родном городе, -со словами "Ты здесь жить не сможешь, тебе ТАМ будет лучше."
А ТАМ не было столько мест в гуманитарной академической системе, как у нас, да и
распределялись они в здешнем "апартеидном" обществе преимущественно "среди
своих"….
Да и вообще, кто ей сказал, что моя жизнь закончена? Почему она так уверенно ставит на мне крест? Мне было только 30 с хвостиком, и за последнее время вместо паники любое жизненное испытание я научилась видеть не как конец всего, а как начало нового этапа, -возможно, поворота, – в жизни. А мамины постоянные обидные слова о том, какое я "ничтожество", убивали во мне веру в себя, которая и так давалась мне в чужой стране нелегко. Но сколько бы раз я ни пыталась объяснить это маме, все продолжалось по-прежнему…
– Как это ни грустно, в конечном итоге, кажется, для мамы все упирается в
деньги,– поделилась как-то я с Кираном. – Она сама в этом , конечно, никогда не признается. Будет говорить про духовные ценности – и про здешную бездуховность. Но ведь мы счастливы – так что же её не устраивает в нашей жизни, если не материальное? Знаешь, мама всегда много работала, но и хорошо жила; она привыкла тратить деньги, не задумываясь, – и до сих пор хочет жить по-прежнему, а жизнь теперь не такая, к какой она
привыкла… Трудом в наше время так не зарабатывают. Она не хочет этого видеть, закрывает на это глаза, -и мысленно убегает в прошлое. В своем воображении она до сих пор живет в нем. И когда реальность сталкивает её с тем, что это – теперь уже прошлое, она не в состоянии с этим примириться, обрушивается на любого, кто оказывается рядом. Как будто в этом – их личная вина.
– Просто твоя мама привыкла контролировать положение вещей – и окружающих её
людей. А сегодня ни то, ни другое не подвластно её контролю, – вот она и беснуeтся.,– рассудительно и спокойно ответил Киран.
Что бы мы ни делали, ей все было не так. Местный язык она учить не хотела – но постоянно пыталась понять по выражениям лиц окружающих, о чем они ведут речь, и постоянно была уверена в том, что на неё все косо смотрят и все говорят о ней гадости, хотя на самом деле каждый был занят своей собственной жизнью, а маму в нашем городке уважали и любовались ею, хотя и слегка побаивались, как существа "экзотического".
– Я не иммигрант! – постоянно начинала она по вечерам за чаем, – хотя никто
и не пытался убедить её в том, что она – иммигрант. -У меня своя страна
есть! И какая страна! Не то, что этот дурацкий кусок скалы с мохеровыми
овцами!
Казалось, что оскорбление "иноземцев" делает её собственную жизнь каким-то
образом приятнее, – хотя я никак не могла понять, что тут приятного. Мне тоже далеко не все тут было по душе. И у меня больше не было насчет ирландцев иллюзий. Но одни негативные эмоции ничего в этом мире не изменят. Только подорвут твоё собственное здоровье, которое надо беречь для более важных дел.
Я старалась думать о будущем. О том, как рассказать тем, кто этого не знает, и чьи мозги "прочищались " с детства, про то, сколько доброго и хорошего было в нашей советской действительности, – не закрывая глаз на наши недостатки. Как освободить свою нынешнюю страну от колониaльного ига, – не громкими фразами, а повседневными, неброскими на первый взгляд, делами. Как воспитать будущих детей такими, чтобы они захотели и смогли переделать этот мир…
Мама во время вечерних бесед на кухне горячилась и представляла себе – в красках и в лицах, – что бы она сделала с Горбачевым и с Джорджем Бушем, если бы они попали к ней в руки. Или что надо делать иракским партизанам. Но то, чем занималась я, она считала"пустой тратой времени и сил":
– На что ты свои способности разбрасываешь!
На что же их надо "разбрасывать " вместо этого, она ответить не могла…
В памяти у меня всплыли далекие, смутные картинки моего детства: посиделки на
кухне мамы и её друзей, в ходе которых они вели горячие дискуссии на тему
того, что "социализм себя не оправдал"… Чем же именно он не оправдал себя, -
если сегодня те же самые люди так отчаяннo стенают по нему?
Я поняла, что уже не засну, и спустилась на кухню. Был пятый час. Мама не спала – и, к моему удивлению, сидела на кухне, обняв стакан с красным вином. Она тихо подпевала магнитофону, воинственно вскидывая в воздух свой небольшой кулачок при каждой строчке: "Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…"
– Какой товарищ Сталин, мама? Почти пять часов утра на дворе– пробормотала
я, наливая себе стакан воды.
Товарищ Сталин? М-да… Как меняется человек…. Я вспомнила, как мама устроила мне истерику на прошлый Новый год, когда не могла найти в эфире российское радио, – ибо ей хотелось услышать новогоднее обращение президента Путина к народу: "Ты ничего не понимаешь, это – голос Родины!."
– Ты забыла, какой сегодня день?
– Какой?
– День Ракетных войск и Артиллерии! Мой профессиональный праздник!– и мама затянула: – Артиллеристы, Сталин дал приказ….
– Можно же днём отметить. Не обязательно ночью.
– А что ты понимаешь вообще? Твоё поколение ничего не создало. Вы только
проживаете то, что создали мы!– мама ударила себя кулаком в грудь. – Я– не чета тебе! Мы так работали…
– Бабушки с дедушками работали ещё больше, чем вы. А вам в конце 80-х, когдамы были ещё почти детьми и ничего не решали в обществе, захотелось перемен…Разве не вы слушали Би-Би-Си и вострогались тем, как там здорово на Западе? Разве не вашими героями были Сахаров, Eльцин и Афанасьев? Разве Березовский – человек не вашего поколения? И разве не вы сегодня пьете и в отчаянии живете прошлым, – вместо того, чтобы взять себя в руки и посмотреть, как мы можем изменить будущее? – не повышая голоса, спросила я, тут же жалея, что это делаю, ибо это был разговор, ведущий в никуда.
– Это вы, а не мы бежали из страны! Впрочем, ты– казачье отродье, пошла в папу; у них никогда не было патриотизма, как у настоящих русских! Вы как собаки безродные -вам везде как дома!
– Мы бежали из страны, которую вы развалили. Потому что в ней стало невозможно жить. Но– для того, чтобы вернуться. Мы не поставили на ней крест, – ответила я.
Все это я уже слышала, и не один раз. По-честному, и мое, и мамино поколение одинаково были виноваты в том, что произошло с нашей страной. Только она бы этого никогда не признала. Началось обычное переливание из пустого в порожнее. Хотя только вчера мама нападала не на казаков, а на евреев, заявляя одновременно , что "вообще нет такого народа – русского; все мы– евреи, если разобраться" и тут же – когда по телевизору начинались показывать здешних юнионистов, у многих из которых и вправду были семитские лица, – "Bот куда они забрались! Вот как здорово наши казаки их прогнали!"..
Сердце у меня защемило с новой силой. Передо мной сидела умная, образованная, сильная когда-то женщина, которая больше сильной не была, но ужасно боялась в этом признаться даже самому близкому человеку, – и вместо этого нападала на него и на всех, подобно маленькой болонке, тявкающей на улице на случайных прохожих, чтобы не казаться им и себе самой такой маленькой. В то время как в её собственный дом с заднего хода пробирались воры… Причем она сама вряд ли отдавала себе отчет в том, почему она так поступает. Наверно, она просто сломалась под грузом всего, что обрушилось на нас за последнее десятилетие.
– А помнишь, как мы жили? Нет, ты не можешь этого помнить! Ваше поколение
этого уже не застало. Моё поколение было самым счастливым – и мама уткнулась в стол и заплакала. Но лишь для того, чтобы через секунду снова вскочить со стула и начать весь свой обычный набор полных змеиного яда оскорблений в адрес всех: меня, Кирана, ирландцев, англичан, казаков, евреев, соседских собак и кошек, масонов, деревенского быдла, торгашей, бывших коллег и не родившихся ещё внуков…
Чужую боль можно и хочется взять на себя, чужие фрустрации – нет.
– Снявши голову, по волосам не плачут.. – только и смогла ответить ей я.
За окном начинало светать. Вставал новый день, – вместе со своими проблемами, от которых не было смысла уходить ни в прошлое, ни в жалость к самим себе. Надо было просто засучивать рукава – и браться за них, не думая ни на секунду о том, как это трудно; словно корчевать пни многовековых деревьeв…
***
…Тогда, 6 лет назад, мне тоже казалось, что все уже так плохо, что хуже и быть не может. Что если «после радости– неприятности по теории вероятности», то должно же быть и наоборот. Не может же весь этот кошмар длиться вечно. И после каждого нового удара судьбы: от похищения Лизы (это голландский суд может не считать его таковым, а для меня это было и остается именно похищением!) до суда, до неизвестности, до прохождения через жернова опекунских органов, до эмоционального шантажа, которому меня подверг Сонни после этого, до того, как он выставил нас из дома, до того, как мы оказались в мужеубежище – каждый раз я ожидала, что это уже последняя стадия наших испытаний, и что теперь может и даже должно стать только легче. Но каждый раз оказывалось, что бывает еще и хуже…
Когда «скорая» увозила нас с Лизой той сентябрьской ночью, я тоже была уверена, что хуже уже быть не может. Я была абсолютно уверена, что наступил надир. Что через пару дней в больнице ее поставят на ноги, и мы с ней вернемся в наш голландский гадюшник и будем продолжать ждать суда. Я понятия не имела, что наши испытания только еще начинаются, и что с этого момента наша с Лизой жизнь никогда уже не будет прежней.
В машине на Лизу надели кислородную маску. Ее лицо стало спокойным, а длинные кудри разметались по подушке. Когда мы добрались до больницы, нас с ней сразу же забрали в реанимацию.
В реанимации Лиза провела два дня. Я не отходила от нее ни на шаг и пыталась понять по подключенным к ней мониторам, что с ней происходит. Никто ничего не объяснял мне, хотя все были очень вежливы со мной и внимательны. И даже разрешили мне остаться с нею в больнице и отвели мне какую-то незанятую комнатушку для того, чтобы поспать. К вечеру первого дня я свалилась там от усталости как сноп. А Лиза все не просыпалась– даже после того, как я проснулась через несколько часов. Лицо у нее было по-прежнему мирное, и она глубоко дышала. У нее брали разные анализы, но пока так и не было ясно, что же это такое с ней произошло.
Я списала то, что она все спит, на те лекарства, которые ей дали. Да и так, она же не спала всю ночь! Пусть себе отдыхает,бедняжка. Мне сказали, что пока я спала, у нее был еще один приступ, похожий на первый, и что ей добавили дозу. Сказали, правда, как-то скомканно, словно вообще-то не хотели ставить меня в известность. Я не видела сама, как это происходило, и не знаю поэтому, задыхалась Лиза снова или нет.
На второй день к нам зачем-то зашел священник. Спросил, не верующая ли я и не нужна ли мне его поддержка. Я к тому времени уже настолько осоловела от бессонности и от всего происходящего, что даже не сообразила, что ему было нужно. Потом к нам пришел фотограф и зачем-то сфотографировал нас с Лизой вместе, положив ее голову мне на колени – на поляроид. Голова у Лизы была вся в проводах, прикрепленных к датчикам, питали ее через нос физраствором, и периодически она бессознательно пыталась эту трубку у себя изо рта вырвать. Про фотографа мне только потом уже рассказала одна медсестра, что это обычно делается для детей, про которых думают, что они не выживут.
А я все еще думала, что Лиза вот-вот проснется, и мы пойдем…. ну, не домой, конечно, но все-таки подальше отсюда.
Я еще не знала тогда, что на самом деле это был не сон, а кома.
В первый же день я, выйдя на 5 минут на улицу, позвонила со своего мобильника маме и сообщила ей о Лизиной болезни.
– Не знаю, что с ней такое, но думаю, что долго мы здесь не пробудем…
Я очень боялась, что Сонни узнает, где мы, и почти сразу же объяснила врачам нашу ситуацию. Так что в больнице мы находились сначала анонимно. Потом уже один сердобольный доктор даже целую конструкцию придумал для того, чтобы счета, которые пойдут нашей страховой компании, не были посланы на адрес Сонни. В больнице Лиза проходила под другой – голландской – фамилией. Юфрау Лиза Фос.
Но даже так всю первую неделю я со страхом смотрела на дверь всякий раз, когда она хоть немного приоткрывалась.
Лиза проснулась к вечеру второго дня. Когда она проснулась, она никого не узнавала и смотрела вокруг себя невидящими глазами, но я и это приписала действию лекарств. Я была рада уже и тому, что она проснулась!
После этого нас с ней перевели в обычную палату, где было еще двое или трое детей, сейчас уже не помню. С родителями.
Это была самая страшная, наверно, ночь в моей жизни. Страшнее даже, чем та, когда Лиза заболела. Она вопила всю ночь благим матом и все порывалась вскочить с постели и куда-то убежать. Один раз даже застряла между железными прутьями кровати.Она повторяла одно-единственное слово: «Мама! Мама! Мама!» каким-то низким голосом, почти басом, и хваталась все время за голову. У меня даже были мысли, что у Лизы начался психоз на почве того, что она пережила за это лето без меня.
Я никогда в жизни не видела ничего подобного– и медсестры, по-моему, тоже, потому что они растерялись не меньше моего. Полночи мы пытались ее успокоить, но она все кричала. Наконец нас с ней перевели в отдельную палату-бокс. Потом оказалось, что это было даже кстати, потому что у Лизы оказалась заразная вещь. Сальмонелла. Где и как она ее подцепила, мы так никогда и не узнали. (У нас в СССР все та же санэпидемстанция после такого всю душу бы вытрясла из этого самого мужеубежища, а здесь никому ничего не было надо.) Да, и еще – до того, как это наконец определили, Лизе еще два раза делали пункцию спинного мозга, и мне приходилось ее при этом держать… Я думала, что упаду в обморок от одного только вида того, что с ней делали.
На следующее утро Лиза успокоилась. Но не реагировала по-прежнему ни на что, даже на мой голос. Если судить по ее глазам, она и ничего не видела. Голова ее непроизвольно совершала повторяющиеся дергающиеся движения из стороны в сторону, и так же совершенно непроизвольно дергалась вверх-вниз все время одна из ее ног. Мне даже захотелось положить на нее что-нибудь тяжелое.
Знаете, как это страшно – когда твой ребенок, умненький, талантливый, музыкальный, говорящий на 3 языках – вдруг не реагирует на свое имя, смотрит на тебя невидящими мутными глазами и бессмысленно улыбается?
Я смотрела на Лизу, а перед глазами моими вставали последние ее фотографии, сделанные до болезни: на пляже в Катвейке на день рождения, когда она, веселая оттого, что мама снова рядом, плескалась в морских волнах и ела мороженое; в доме у той моей подруги, где мы остановились, когда Сонни выгнал нас из дому, где Лиза позировала мне в разных хозяйкиных шляпах и нарядах, как настоящая актриса – буквально за несколько часов до того, как мы оказались в мужеубежище. На них Лиза была так хороша, что помнится, когда я их увидела, то сразу непроизвольно подумала: «Эх, до чего же хороша наша девчонка! Как бы не сглазить!» Вот и сглазили…
Я никогда еще не видела раньше вживую людей с повреждением головного мозга и не знала в деталях, что произошло с Лизой, но вот это – то, что с ней почему-то вдруг невозможно стало больше общаться, вступать в контакт – было самым ужасным. По-моему, лучше быть парализованным, но в здравом уме и иметь возможность выразить свои мысли. Впрочем, ходить она тогда тоже не могла.
Через пару дней Лизу повезли на другой этаж, где над ней долго колдовали врачи, облепившие ее голову электродами и пытавшиеся вызвать у нее различные реакции.
А на следующий день после этого меня вызвал к себе врач. Нет, не тот, не сердобольный, а молодой, хладнокровный. Он предложил мне сесть и с ходу в карьер заявил мне, что мозг Лизы на каком-то этапе того приступа судорог (первого? или второго?) подвергся гипоксии – кислородному голоданию, и что это привело к отмиранию клеток коры ее головного мозга.
Я слушала его будто в дурном сне. Почему-то всегда были две вещи в сфере здоровья, которых я боялась больше всего – и это была именно одна из них. Но я не оставляла надежды:
– Доктор, она ведь еще маленькая, мозг ее еще развивается….
– Нет, -сказал он со своей дебильной голландской прямотой, – эти клетки уже никогда не восстановятся.
– Вы хотите сказать, что она навсегда останется такой, как сейчас: слепой, немой, не будет ходить?
Он молча кивнул. И уставился на меня в упор так, словно изучал мою реакцию с целью написания потом о ней докторской диссертации на тему «Эмоции матери при сообщении ей непоправимой новости о состоянии здоровья ее ребенка». Я возненавидела этого доктора – не за то, что он говорил, а за то, как. И за этот его акулий неморгающий взгляд.
Слезы сами просились на глаза, но силой воли я все-таки поймала их в самый последний момент, когда они уже нависали под веками. Не доставлю ему такого удовольствия!
– Это мы еще посмотрим!– сказала я ему. Без возмущения – просто с верой в свою правоту. Не может, ну не может быть на свете такой несправедливости! Будем бороться!
И знаете что? После того, что случилось с Лизой, все страхи мои померкли. Стало ясно, что в жизни по-настоящему страшно, а что – не стоящая выеденного яйца ерунда. И еще я превратилась в то, что по-английски называется «reckless» – из в общем-то почти трусихи превратилась в безрассудно, бесшабашно рискующую, если это надо для дела.
А еще я поняла: жизнь так коротка, что нельзя в ней ничего откладывать на завтра, что надо стремиться как можно больше в ней успеть!
****
…Кристоф проснулся глубокой ночью от того, что запищал телефон. Пришло сообщение. Он спросонья подпрыгнул и посмотрел на часы. 4 часа утра! И кому это не спится в такое время? И тут же вспомнил все, что было накануне…
Ну, так и есть : сообщение было от Евгении. "Не используй против меня то, о чем я тебе сказала. Пожалуйста" – он прочитал это и почувствовал её отчаяние.
За несколько дней до вчерашнего разговора она поделилась с ним тем, что скоро уходит в декрет. Кристоф чуть не провалился сквозь землю и начал бормотать что-то вроде: "Так ты, наверно, хотела бы отдохнуть годик?" – на что она с удивлением, как на какого-нибудь недотепу, посмотрела на него: "Я не могу себе этого позволить. Я должна учитывать финансовое положение…" Оплачиваемый отпуск – как до, так и после, в совокупности – в Британии в таких случаях составлял всего oкoлo 20 недель…
Естественно, Кристоф в панике тут же позвонил мистеру Беннету, своему начальнику в Англии: с таким в своей карьере он ещё не сталкивался и хотел узнать, как обстоит дела с трудовым законодательством в этой стране в подобных случаях.
В глубине души Кристоф надеялся на то, что уволить её в такой ситуации будет невозможно. Да и как же иначе, иначе и быть не может в цивилизованном обществе, думал он. Но оказалось, плохо он ещё знает здешние законы: мистер Беннетт велел Кристофу "ускорить принятие решения", пока Благовеста ещё не достигла той стадии, на которой она имела бы право затребовать отпуск.
Сердце Кристофа на мгновение cжалось, он вспомнил, что увольнение женщины в её положении у них дома, как и у неё в СССР, в прошлом было бы совершенно невозможным, но – "здесь вам не тут..", и обратного пути уже не было…
Итак, вчера он наконец сообщил ей о предстоящем сокращении. Ему было не в чем себя упрекнуть: все было сделано по форме. Кристоф созвал в свой офис всех троих – Пола, Евгению и Ульрику и, хотя Пол и Ульрика уже знали о том, какое принято решение, им неплохо удалось сохранить нейтральные лица, якобы они ничего не подозревали, и даже ничего ещё не было окончательно решено. Ульрика, правда, сидела вся красная как рак – и не смотрела в глаза Евгении, но в целом они держались неплохо. Надо все делать по форме, чтобы она не подала на них в индустриaльный трибунал.
Но все-таки обмануть её не удалось. После совещания, на котором Кристоф только намекнул, что одно из их рабочих мест – под угрозой, но что им предлагается подумать, как его можно сохранить (на большее он так и не решился), Евгения минут на 10 исчезла в туалете, вернулась с красными глазами, а после того, как он сообщил всем остальным агентам, по очереди, о том, что "намечаются возможные перемены", она подошла к нему и твердо спросила:
" Ведь все уже решено – так, Кристоф? Если бы действительно ничего ещё не было решено, ты не стал бы сообщать от этом всему центру. Не надо меня дурачить. Я помню, как вы в своё время расправились с Джеком»
Джек был парень-инвалид, которого было очень трудно уволить, чтобы не стать обвиненным в дискриминации, но он настолько раздражал всех ребят Пола одним своим присутствием, что давление на Кристофа становилось все сильнее и сильнее – и в конце концов он был вынужден Джека уволить, несмотря на все отчаянные заступки Евгении. Сам Кристоф давно уже забыл неприятный привкус, оставшийся у него было от того дела – и даже начал гордиться тем, как ему удалось избавиться от Джека по всем правилам. Джеку было не к чему придраться, все формальные процедуры были соблюдены – и сам мистер Беннетт похвалил Кристофа, когда оказалось, что Джеку не с чем подавать на фирму в суд.).
«Меня не обманешь – я вижу, откуда дует ветер. Будь со мной честным, скажи мне правду, чтобы я не надеялась понапрасну и не ломала голову над обоснованием причин необходимости сохранения моего места (которые у меня, конечно же, и так есть) – если все решено и без меня. Скажи мне – как человек. Памятью нашего общего прошлого, скажи, – и я сама сделаю для себя соответствующие выводы… Я тебя ни в чем не виню– такие решения принимаются выше."
Он посмотрел в её полные боли глаза – и чут было не открыл рот. Но тут же опомнился. Он не мог ничего ей сказать – этим бы он нарушил корпорационные правила и кто знает, как это откликнулось бы на его собственной карьере… Ему доверили такой важный пост – и он всегда должен об этом помнить.