![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Совьетика"
Автор книги: Ирина Маленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 81 (всего у книги 130 страниц)
Так чем же Наташа хуже Ксюши? Почему в этом мнимом “обществе равных возможностей” две девушки, одинаковых интеллектуальных способностей и почти одного возраста, должны так различаться по своим реальным правам? При этом смешно слушать о привилегиях советских аппаратчиков – хотя все начиналось, несомненно, именно с них, и именно эти привилегии так раздразнили аппетиты сергеевичей всех мастей, что и привели к сегодняшнему гнусному положению вещей. Но никогда в советское время “сергеевичи” не вырывались из-под контроля до такой степени, чтобы массовым потоком пустить на панель наших детей! Для того, чтобы позволить себе так развернуться, им пришлось сначала уничтожить вeсь наш cтpoй! Проведя, конечно, предварительную” артиллерийскую подготовку” в виде пиара по прославлению “шикарной жизни “интердевочек”…
Я смотрела на бледное лицо Наташи, которой некуда возвращаться (украинская бабушка за это время умерла) …"Мы – дети страшных лет России"… Поколение, не помнящее социализма – потому что оно слишком поздно родилось – сегодня начинает поворачиваться к нему лицом, в поиске выхода из той беспросветной жизни на панелях и в подворотнях, которую уготовил ему “весь цивилизованный мир.”
***
… «В Москве похищен известный чеченский авторитет»…
Господи, люди, да вы что, совсем офонарели? Кому он известный, для кого он авторитет?
Это я дома. Проснулась под звуки программы новостей по радио «Россия». У мамы есть такая привычка – чтобы и радио, и телевизор работали почти весь день. Мне это действует на нервы, особенно теперь, и я обычно стараюсь их сразу же выключать. А вот ей, наоборот, чего-то словно не хватает, когда они не работают! Даже если там несут сущую дребедень. Эта привычка осталась у нее от советского времени – когда, может, радио и бывало скучноватым, но уж такой дребедени там точно не несли.
Когда мы жили в старом доме, у мамы был свой маленький переносной приемник, и по вечерам она слушала его допоздна. Особенно ей нравились концерт «Для тех, кто не спит» и прогноз погоды в исполнении гидрометеоролога с таинственным и красивым именем Теймураз Галактионович Иванидзе. Она млела от его голоса и сравнивала то, что он скажет, с тем, что скажут в программе «Время» по телевизору. Когда там начинался прогноз погоды– под музыку, с фотографиями разных уголков нашей страны, мама неизменно напевала слова этой песни – «Манчестер и Ливерпуль»– точнее, ее русский текст.
«Ты всю ночь шептала «да»,
И это слышала в реке вода,
Я прощу, а вдруг река
Простить не сможет никогда?»
По выходным мамин приемничек будил нас программами «Здравствуй, товарищ!»– по субботам и «С добрым утром!»– по воскресеньям. «Воскресенье – день веселья, песни слышатся кругом, c добрым утром, с добрым утром и с хорошим днем!» От этой радостной, бодрой музыки действительно на весь день поднималось настроение.
А еще мы слушали программу радиостанции «Юностъ» – «Полевая почта «Юности», с песнями по заявкам для солдат, служивших в армии, такой же концерт по заявкам – для шоферов, которые все время были где-ннибудь в пути. И концерт по заявкам «В рабочий полдень». У нас в стране было множество профессиональных праздников – День учителя, День геолога, День машиностроителя, День металлурга, День печати. И Тамарочка как большой праздник отмечала свой День физкультурника. Мы даже подарки ей на этот день дарили. А сейчас, что сейчас отмечать?День мерчандайзера? День спонсора? День стриптизера? День брокера? День менеджера по продажам?…
…По утрам по радио была производственная гимнастика – сразу после моих любимых детских передач со знаменитым радиосказочником Николаем Владимировичем Литвиновым и обожаемой всеми детьми СССР «Радионяней», в которой нас с юмором, с шутками и с песнями, обучали правилам русского языка и хорошего поведения…. Сейчас, наверно, считается, что и то, и другое – «пережитки тоталитаризма»!
А еще потом начиналась передача “Время, события, люди»….
На радио работали грамотные, умные люди, а не дешевки-пошляки, полуграмотные ди-джеи, от которых у меня вянут уши. Впрочем, что обижаться на людей ущербных? Хуже когда пошляками становятся люди умные и талантливые. Например, есть в Ленинграде (для меня это всегда будет Ленинград) один такой певец и композитор. Судя по его творчеству, человек талантливый, хрупкий, ранимый. Я очень любила его песни. И потому с огромным удовольствием пошла на днях на его концерт в нашем городе.
И… ушла с этого концерта минут через 15 после его начала! Нет, с голосом у него все было в порядке. И песни были по-прежнему хорошие. Но почему-то он счел себя обязанным заполнять паузы между ними скабрезными анекдотами. А в зале было много не только женщин, но даже и детей!
И никто, ни одна душа не оскорбилась на эту похабщину. Не заткнула своему ребенку уши. Застенчиво опускали вниз глаза и хлопали – словно под дулом автомата! Люди, да есть ли у вас еще хоть грамм собственного достоинства?!
Я сидела на втором ряду в партере. Я молча встала, разорвала на клочки свой билет, бросила их на сцену. И вышла из зала. Никто не ожидал этого, тем более сам певец, и мне показалось, что никто так и не понял, почему я это сделала.
А я просто не могла поступить иначе. Потому что я – Совьетика!
Мне больше не хотелось приезжать домой. И от этого мне самой становилось страшно. От мысли, что я теперь приезжаю сюда только потому, что так было надо. Каждый раз когда я приезжала в Россию, родные места мои, казалось, становились все более и более печальными, а жизнь – все более и более невыносимой. Когда видишь гадости в чужой стране, тем более такой, что и никогда не знала никакой другой жизни, это воспринимается легче, чем видеть как уродуют твою родную. Видеть – и не иметь возможности ничего с этим поделать, вот что было выше моих человеческих сил!! Это было все равно как присутствовать в застенках при пытке близкого тебе человека – и не иметь возможности дать как следует по рукам палачу! Это уже само по себе пытка, хуже всяких физических мук.
Вот так я себя теперь ощущала дома. Но даже мама не совсем, по-моему, понимала это. Просто она по-прежнему еще не могла поверить в то, что все советское, родное, доброе, человечное исчезало на наших глазах безвозвратно. Просто ей все еще казалось, что оно никуда не может деться – как воздух, как солнечный свет, как звезды на небе, которые может только временно затянуть облаками….
… Я сделала что могла для того, чтобы помочь Ойшину и ребятам. Не все было в моих силах. Работа наша продвигалась медленно, но он сказал мне, чтобы я не волновалась насчет этого: лучше меньше, да лучше.
– И еще: поспешишь -людей насмешишь!– сказала я ему. Особенно тех, на кого возложено за такими, как мы, присматривать…
У моей страны не было с ними ничего общего. Они, эти люди, не были, никогда не будут и по природе своей не могут быть ни нашими партнерами, ни уж тем более союзниками. Что бы нам там ни говорили. Приравнивать Северную Ирландию к Чечне – невероятная глупость, потому что делая это, мы тем самым добровольно, сами приравниваем себя к колонизаторам. А наши межнациональные отношения советского времени были совершенно другого порядка. Кстати, среди самих северных ирландцев подобные сравнения очень мало кому приходят в голову. В основном невеждам, которые не видят разницы между задницей и половником – только на том основании, что оба они круглые.
«Хозяева» Северной Ирландии – такие же враги нашей стране, как и остальным ; человечества. И потому совесть моя была совершенно чиста.
****
…Когда мы вернулись в Ирландию, все потекло своим прежним, ирландским чередом. Лиза опять начала учиться в той же школе – где были такие лентяи-учителя. Других школ у нас там просто не было, и, если по-честному, называть то, чем она там занималась, учебой – это было слишком громко. Почти так же, как называть подлинными коммунистами руководителей КПРФ.
Мама как истинный советский человек, не могла смириться с этим. А когда из школы пришла написанная будничным таким тоном записочка, что у каких-то там учеников этой школы есть вши, и что мы должны теперь ежедневно дома проверять, не передались ли они и нашему ребенку, мы с мамой обе,не сговариваясь, пришли в ужас.
Вши??? Да я даже не представляю себе, как они выглядят! Это было что-то такое времен гражданской войны и беспризорности. У советских детей вывели всех вшей еще когда моя мама только пошла в начальную школу. Почти 50 лет назад. На моей же памяти не было ни одного случая вшивости – ни в нашей школе, ни в соседних. Вши были чем-то позорным, таким же пережитком прошлого, как религия и частная собственность. Что ж, видимо, они действительно идут по жизни рука об руку!
Да у нас, если бы был хоть один такой случай, всю школу немедленно закрыли бы и вызвали бы работников санэпидемстанции, которые всю бы ее насквось продезинфецировали! Включая учеников. У нас даже в день после выборов школа бывала закрыта на дезинфекцию, если ее здание использовалось как избирательный участок. Впрочем, что с них тут взять, если у них в школах даже не переобуваются? И на первое сентября не дарят учителям цветы, потому что «мой мальчик не пойдет по улице с букетом – он же не «голубой!»…
Средние века. Full stop.
Я с большим трудом удержала маму от того, чтобы она высказала этим горе-педагогам, все, что она о них думает. Но я чувствовала, что в один прекрасный день ее прорвет, как плотину в Новом Орлеане.
*****
Ойшин был достаточно удовлетворен тем, как развивались события – нет, я не имею в виду что-то личное. О личном мы не говорили никогда, оно было для нас как в советской песне – «сегодня не личное главное, а сводки рабочего дня». А сводки были приличными, хотя пока еще и скромными.
– Тебе ведь хорошо работается со мной?– спросил он меня как-то вдруг, когда я совсем этого не ожидала. – Как ты считаешь, у нас установились хорошие отношения?
Я даже растерялась от такого вопроса.
– Конечно, – сказала я просто. – Мне с тобой очень хорошо.
В тот день шел дождь, и он пришел на встречу в такой нелепой шляпе, что я чуть было не рассмеялась вслух: высокой, с узкими полями, какие никто уже не носит лет 30, если не больше. Вид у Ойшина при этом был такой, словно он готовится поехать на рыбалку. Не хватало только удочки. Впрочем, я, как Рыба, и без нее давно уже попала к нему в сети. Только вот понимал ли это он сам?
Я с трудом подавила в себе смех, глядя на его шляпу – потому что меньше всего на свете мне хотелось его обижать. Мы шли по тихой, пустынной дублинской улочке, заросшей высокими деревьями. В тот день мне надо было что-то ему передать. Оба мы были в перчатках – как в песне у Высоцкого, «чтоб не делать отпечатков». Про себя я еще раз мысленно поразилась, чем это мы занимаемся.
– Сейчас мы будем поворачивать за угол. Передай свою вещь мне на повороте, – сказал он сквозь зубы, тихо.
Я так и сделала, и он спрятал пакет у себя под плащом. За себя я не боялась, а вот за него – теперь, когда его могли остановить где-нибудь по дороге – очень.
– Слушай, у меня такое странное чувство, словно все это не с нами происходит, а в каком-то фильме, – сказал он мне доверительно.– У тебя такого чувства нет?
И сам смутился от своих этих слов.
– Еще как есть!– подтвердила ему я.
Нужно ли добавлять, что особенно как в кино я себя чувствовала теперь потому, что после каждой нашей встречи он на прощание теперь сам тянулся поцеловать меня в губы. Тоже как тот кот в анекдоте – «добровольно и с песней». Нет, он, конечно, не пел, но лицо у него при этом было такое, словно для него это был самый долгожданный момент в наших с ним свиданиях. Для меня, если честно, тоже – я ждала этого момента весь месяц. Это превратилось у нас в своего рода приятный прощальный ритуал.
После того, самого первого раза я настолько боялась поверить в произошедшее, что встретив его по возвращении из своей поездки, на прощание не стала к нему даже приближаться. Чтобы не получилось так, что он целует меня только потому, что это я так хочу. Но Ойшин сам подошел ко мне и со словами «Ну, поздравляю тебя с успешным началом!» повторил тот смертельный номер, что совершил за месяц до этого. Нужно ли объяснять, как затрепетала после этого моя душа! А когда это произошло и в третий, и в четвертый, и в пятый раз….
Теперь не могло оставаться никаких сомнений – я нравлюсь ему, иначе зачем бы он стал это делать? Тем более уже имея подругу.
Наступил такой день, когда мне стало больше просто невмоготу не знать, кто он такой. И я с замиранием сердца часами штудировала вывешенные в интернете списки заключенных Лонг Кеша, надеясь вычислить Ойшина по сочетанию разных факторов – месяцу рождения, соседству по блоку с толстяком Джерардом, количеству лет заключения, к которому он был приговорен, и тому подобным вещам.
Ойшин Монаган? Нет.
Может, Ойшин Дугган? Или Ойшин Мориарти? Нет, тоже не подходит….
…Бинго! Мою голубоглазую сказку зовут Ойшин Рафферти.
Мне пришлось ждать, когда я выберусь в интернет-кафе, чтобы найти в интернете какие-то факты из его биографии. Со своего компьютера я бы ни за что не стала искать его в интернете по имени. Это было бы смерти подобно.И когда я наконец набрала в интернет -кафе в поисковике заветное имя, и экран выдал мне через пару секунд кучу ссылок, сердце мое ушло в пятки. А когда я начала выходить на найденные ссылки и читать то, что там было написано, сердце мое сжалось – от удивления и от на глазах растущей гордости за него и от почти такой же по силе к нему жалости. Бедный, бедный Ойшин! Сколько же всего ему довелось вытерпеть!
…Это было в годы ведения военных действий – жестокие и непредсказуемые. Ойшина поймали в каком-то английском лесу с небольшим количеством взрывчатки. Наверно, он ее там прятал. Я давно уже заметила для себя, что он как-то странно, со вкусом облизывается всякий раз, произнося слово «пластит». Что ж, его биография это вполне объясняла. «У кого что болит, тот о том и говорит».
Ему сразу вкатили 17 лет строгого режима, причем далеко от дома – в Англии, куда родные даже навещать его могли ездить далеко не всегда. Да и некому его было навещать, кроме двух сестер – и то только пару раз в году. Это я тоже выяснила через интернет, так как дело было громкое, даже дошло до Европейского суда – так там с ним обращались.
Через несколько таких лет он с товарищами бежал – из одной из самых охраняемых в Англии тюрем. Побег был отчаянным по дерзости, со всеми элементами приключенческого фильма: с запугиванием охранников, с выпиливанием решеток и с карабканием по веревкам на высокие тюремные стены. Я зауважала его еще больше – если Дермот был просто светлая голова и ума палата, то Ойшин оказался человеком отважным и на редкость решительным. Вот уж не сказала бы ни за что! На меня он производил впечатление робкой мямли. Неужели же общаться со мной страшнее чем бежать из сильно охраняемых тюрем?
К сожалению, беглецов поймали почти сразу (эх, как жалела я, что не оказалась тогда где-нибудь поблизости, с машиной, чтобы его увидеть и увезти с собой!). И, конечно, как следует наломали им после этого бока. Так сильно, что выйдя на свободу, они начали судиться с британскими властями за компенсацию за такое жестокое с ними обращение. Ойшин запросил довольно внушительную за это сумму. Но, увы, так ничего и не получил. Зато британские таблоиды возмущались, что адвоката ему на это дело дали бесплатного.
А еще зато его пример приводила в своих документах «Эмнести Интернешнл», описывая нарушения прав человека в Британии: тюремный режим, в котором Ойшин жил столько лет, был таким жестоким, что все перечисленные в документах «Эмнести» по этому делу значились как страдающие после него сильными проблемами психики. Может, поэтому он так и пробежал мимо нашей с ним явки в тот день в Дублине? От каких-то одному ему видимых злых духов?…
Обычно когда мне кто-то нравится, я, как я уже говорила, начинаю задаривать его подарками. Преимущественно интеллектуального толка. Но Ойшину я даже подарить ничего не могла – любой, самыи мелкий подарок мог бы в нашем деле стать уликой против нас обоих! Я долго изнывала от этой невозможности ему что-то оставить на память о себе, пока не подарила ему наконец коробку наших отечественных шоколадных конфет.
– Можешь съесть их по дороге в поезде, – посоветовала я. – Тогда никаких улик не останется. Тем более, что у вас тут просто не знают, что такое настоящий шоколад. Хоть попробуешь.
Это была правда. Английские конфеты похожи и по виду, и по вкусу на замазку для оконных рам.
Он засмеялся, но конфеты взял.
А я сказала себе, что на день святого Валентина обязательно наберусь храбрости и подарю ему «валентинку». Да, это тоже было не по правилам – не анонимно и не по почте, но у меня не было никакой другой возможности. А так хотелось дать ему понять, что он мне тоже не безразличен…
****
Отношения с Лизиной школой тем временем развивались катастрофически. Как я и предполагала, в один прекрасный день маму прорвало. С этого все и началось…
….Они сидели напротив меня словно средневековая инквизиция. Единственная разница с инквизицией заключалась в том, что при всем желании они не могли сжечь меня на костре. И в том, что они нападали на меня тем больше, чем. больше был их страх за свои собственные шкуры. За статус-кво в их двуличном обществе, где уважаемый бизнесмен средних лет в очках и с брюшком по ночам надевает прямо поверх очков балаклаву и превращается в предводителя сектанских террористов. Где то, что происходит с вами самими и с вашими детьми, определяется такими вот «уважаемыми людьми», уверенными в своем расовом, религиозном и половом превосходстве (WPМ – White Protestant Males ), – за глухими, без окон, стенами оранжистских холлов и масонских лож… «Если такие же вот люди находятся сейчас у руля в Америке, то бедное, бедное человечество!” – подумала я. И тут же взяла себя в руки: на то они и есть, чтобы с ними бороться. Если здесь изучить их как следует и научиться ставить их на свое место, то потом этот опыт пригодится нам и в общепланетарном масштабе.
Наверно, сейчас было не время думать об общепланетарном масштабе, – но как было не думать о нем, если именно такие вот «христианские» фундаменталисты, что и в Америке, вот уже который месяц самым изощренным образом издевались над моей семьей? Над моим ребенком – самым невинным и самым беззащитным существом, когда-либо ступавшим по земле этой Страны Юрского Периода…
Лизе «не повезло» в жизни трижды: она родилась девочкой, была темнокожей, а когда ей было четыре годика, она тяжело заболела и осталась инвалидом. Она практически потеряла речь, хотя раньше говорила на нескольких языках и пела, как соловей. Такое было бы нелегко пережить даже в гораздо более человечном обществе, в котором родилась и выросла её мама. Что уж говорить про этот террариум, где они обе были чужими, а единственными, кто симпатизировал им, были кролики, восставшие против удавов, которым они были предназначены в пищу?
Когда я думала про свою дочку, я всегда вспоминала найденную ей однажды на здешнем пляже после отлива чайку. Птица беспомощно лежала на мокром песке, не в силах не только расправить крылья – даже пошевелиться. Я не знала, что с ней. Никаких видимых повреждений на ней не было. Но она лежала там, совершенно беспомощная, – и только начала грозно вытягивать шею, когда я проходила мимо, гуляя по колено в холодной воде Ирландского моря. «Не бойся, не бойся,» – сказала ей я. – «Я тебя не трону.» Когда я уже прошла мимо, то обернулась и увидела, что неподалеку от больной чайки бродит другая, здоровая, которая явно не хотела оставлять её одну. При виде этой сцены сердце мое сжалось. Я подумала о Лизе и о страданиях миллионов живых существ во всем мире, которых я, как и эта чайка, не хотела, не могла оставить на произвол судьбы…
С другой стороны пляжа к чайке медленно, но верно приближалась прогуливающаяся с собакой пара. При виде собаки здоровая чайка взлетела в воздух, с прощальным печальным криком: своя безопасность оказалась дороже близкого существа. А меня как будто кто-то толкнул в спину: я поняла, что если я не поспешу сейчас, то больную чайку разорвут прямо у меня на глазах острые собачьи клыки… Я успела как раз вовремя, за секунду до того, как любопытный пес заметил птицу. Чайка при виде его заволновалась и начала беззвучно раскрывать свой длинный и острый клюв. А когда он заметил её и рванулся к ней, оказалось поздно: рядом с птицей возвышалась я, готовая защищать её до последнего. И пес отступил.
“Lovely day ”, – по-местному поздоровались со мной его хозяева. Пляж был единственным местом, где можно было по-настоящему забыться и перестать задавать себе вопросы о том, кто это встретился тебе на пути: ътеъ или ъэтиъ. Я видела, конечно, что хозяева пса были ътеъ, но здесь это не имело никакого значения, – как оно и должно было бы быть в нормальной жизни. Я приветливо поздоровалась с ними. Они улыбнулись. «Я не знаю, что мне делать с ней, « – беспомощно указала им я на чайку, ожидая какого-то человечесого совета или участия. Но они сделали вид, что не услышали её , – хотя я точно видела, что услышали. Стояло такое прекрасное летнее утро, – зачем было им мучить свою совесть и занимать свой мозг мыслями о какой-то птице?
Я снова осталась одна с нею. Я присела на корточки и спросила чайку по-русски: «Ну, что мне с тобой делать? Как тебе помочь?» Животные, я знала по опыту, понимают самые разные языки, – в отличие от англоговорящих людей, которые не только не хотят никого больше понимать, но даже и не могут произнести правильно ни одно самое элементарное иностранное имя, которое почему-то безо всякой тридности произносят и французы, и китайцы, и африканцы, и кто угодно, кроме них… Чайка посмотрела мне в глаза проницательным и печальным взглядом, но не издала ни звука. «Не могу же я тебя здесь просто так оставить. Тебя собаки разорвут. Я сама далеко живу, до дома тебя пешком тоже не донесу. У дедушки были голуби, я помню, как вы, птицы, не любите, чтобы вас брали в руки или вообще трогали… Что же мне делать с тобой?»
Я протянула к чайке руку. Чайка раскрыла клюв и попыталась повернуть голову и тюкнуть меня по пальцам. Клюв у нее был длинный и крючковатый, и наверняка пальцам не поздоровилось бы, если бы у нее было достаточно сил для осуществления своей угрозы. Но сил не было. Она так и не дотянулась до моей руки. Я видела ее розовый дрожащий язычок.
В душе моей шла борьба. То, что я называла «борьбой советского с пережитками прошлого» Советский человек во мне никогда не позволил бы беззащитному существу умереть вот так, оставив его на произвол судьбы. Я просто не смогла бы спать по ночам после этого. Но годы, проведенные в «цивилизованном» обществе, давали о себе знать, и сладкий голосок «цивилизованного индивидуализма» где-то внутри меня шептал: «Все равно ты ей ничем не поможешь, птица все равно обречена… оставь ее… это её судьба, а каждый должен встретить свою судьбу такой, как она есть. Не лезь в чужую жизнь. У тебя есть своя. Ну, что ты будешь с ней делать, если ты её сейчас возьмешь с собой? У тебя дома куча дел…»
С минуту я постояла так, борясь с самой собой. Победил, к моему стыду, «консенсус»: компромисс советского с эгоистичным. «Отнесу её туда, где её собаки не достанут, а потом пойду домой и принесу ей поесть. Но сначала попробую, не сможет ли она плавать, раз уж не может летать.» Я изловчилась и подняла чайку на руки, удивляясь её легкости: большая птица не весила практически ничего, словно пушинка. Она пыталась ещё извернуть шею в моих руках и достать меня клювом, но это ей было не по силам.
Я донесла её до воды, ласково уверяя всю дорогу, что с ней ничего не будет, что я её не обижу, что я хочу ей только добра. Но и в воде чайка не пошевельнулась, и я не рискнула оставить её там в таком состоянии. Я отнесла её в дюны, в укромный уголок на траве, откуда было видно море, где было не жарко, и куда не должны были добраться глупые псы. «Сиди здесь, а я сейчас сбегаю домой и принесу тебе что-нибудь покушать, « – сказала я чайке на прощание и со всех ног пустилась домой за банкой тунца.
А когда вернулась, чайка уже умерла… Она безжизненно лежала на влажной траве и смотрела в небо мутными глазами. И я почувствовала себя такой виноватой, что оставила её хоть на секунду одну! Меня не интересовало больше, была эта чайка обречена или нет, – советское наконец задавило во мне начисто сладкий но подлый голосок, и я верила, что чайка выжила бы, если бы я её не оставила. Ведь все в этом мире в наших руках, стоит только как следует захотеть. Мы способны на чудеса ради других, ради тех, кому нужна наша помощь-, надо только взять судьбу в свои руки и быть сильной!
…Я всегда вспоминала с тех пор эту чайку, когда мне было трудно, и хотелось спрятаться в раковину, уйти от трудностей и оставить других самим за себя бороться. Чайка не могла бороться за себя сама. Лиза не может бороться за себя сама. Да даже и те, кто могут, – им все равно нужна твоя помощь! Не время думать о себе и жалеть себя. Погибшая чайка стала для меня символом, не позволявшим мне больше идти на компромиссы со своей совестью, как бы трудно ни было. Ведь «консенсус» эгоизма и самоотверженности, -это на самом деле победа эгоизма! О чем. свидетельствует и все произошедшее дома с начала «эпохи компромиссов»…
… Над Лизой начали издеваться довольно субтильно: сначала её изолировали в школе от других детей. Зататарили в класс с тремя переростками-олигофренами, добрыми ребятами, которых, впрочем ничему уже нельзя было, по-видимому, научить. Лизу можно было ещё ой как многому обучить, – если приложить для этого усилия. Так, как делали дома я и Тамара. Но из школы она приходила какая-то осоловевшая, никого, даже меня, не узнавала, а когда я начала задавать школе вопросы: почему мой ребенок меня не узнает, когда возвращается домой, почему когда я меняю ей подгузник, она становится лицом к стенке, ноги на ширине плеч, как будто обыскиваемый в полицейском участке, почему она вот уже полгода как не получает помощи от логопеда, которую нам обещали?, – Лизу перестали кормить обедами. Она возвращалась домой только к четырем часам, совершенно обессиленная. «Она ничего не хотела есть, кроме чипсов и яблока», – писали в дневнике учителя-бухенвальдовские надзиратели, возвращая неразогретым обед, который мы с Томой посылали в Лизином ранце. Все расспросы о том, как её кормят, почему это она ничего не ест, хотя дома её не отгонишь от холодильника, упирались в глухую стенку. Вместо этого я три или четыре раза получила на подпись формуляр для школьных обедов, приготовленных там же. В меню было только то, что Лиза есть не стала бы, и когда она начинала ходить в эту школу, директорша – лопоухая, как Тони Блэр, с вечно заложенным насморком носом, бледная протестатнтка из зажитичной, видимо, семьи, – заверяла её, что не будет никаких проблем с разогреванием обедов, посланных в школу из дома. Я пробовала обьяснить, что Лиза не будет есть предложенную школой пищу. «Уж не навязываете ли вы нам этот формуляр насильно и уж не потому ли, что я не хочу его подписывать, моего ребенка перестали кормить ? « – в лоб спросила я. Со сладкой улыбочкой директриса заверила меня, что, конечно, нет.
…Сначала Лизе перестали разогревать рис. Обыкновенный сваренный на воде рис, безо всяких добавок. Сказали, что якобы это небезопасно для здоровья. Я попросила вежливо список того, что можно разогревать, а что – нет. Список мне не дали, хотя сначала заверяли, что он существует. Когда через пару недель и двумя неподписанными формулярами позднее школа отказалась разогревать практически все, что Лиза любила есть: фасоль, картошку и гречневую кашу (от этого невиданного дикарского блюда цивилизованный персонал вообще пришел в ужас!), а сама Лиза драматически начала худеть, я потребовала встречи с директрисой. Опять-таки меня ласково заверили, что все в порядке, и что Лизу все очень любят, что её никто и не думал изолировать от большинства других детей, потому, что она – «цветная», просто в школе нет других мест (в начале года Лизу перевели из класса почти ровесников, мотивируя это тем, что она старше на несколько месяцев, – в вышеописанную группу тех, кто старше её на несколько лет!). Список запрещенной к разогреву еды мне опять не дали, но дали имя женщины, у которой, по словам директрисы, он был. Я обещала с ней связаться. «Кстати, а почему у вас в школе дети не переобуваются?» – поинтересовалась я. А когда Лиза вернулась из школы в тот день, на её новеньких ботинках красовался свежий разрез ножом… Не будешь задавать лишних вопроов, мамаша!
Буквально на следующий день директриса позвонила мне на работу.
– С вашей девочкой произошел несчастный случай. Она упала и поранилась. Мы отвезли её в местную больницу, но больница отказалась ей помочь, потому что они здесь помогают только взрослым, а не детям. Мы хотим её везти в Белфаст, в Королевскую больницу.
Белфаст был более чем в часе езды, а в Королевской больнице в отделении скорой помощи, как правило, надо было сидеть в очереди 4-6 часов…
– Никуда не возите её! – воскликнула я, сама медсестра гражданской обороны. -Сейчас моя мама приедет за ней и заберет её домой!
… Мама рассказала, что когда она пришла забирать Лизу, то застала такую картину: по уши в крови, девочка сидела на стуле, а вокруг нее было человек пять здоровых теток, включая медсестру, которые стояли там и ничего не делали, даже не продезинфецировали глубокий порез у нее над бровью…»А ну идем домой скорей, подальше от этих идиотов!» – гневно по-русски воскликнула мама, схватив Лизу за руку. И обнаружила, что девочка была привязана к стулу!
– Тут уж я сказала им, что я о них думаю! По-русски, конечно. Много им чести с ними после такого фашизма на их языке изьясняться! – негодовала мама. -Стоят пять клуш, растопырились… Ребенок кровью истекает, а они его к стулу привязывают!
Школа отрицала, что Лиза была привязана к стулу. Никто за все время её болезни не поинтересовался тем, как она себя чувствует. Вместо этого я получила письмо о том, как «безобразно и неприемлемо» себя вела в школе мама…
Другой специальной школы в районе не было, и я, скрепя сердце, надеялась на то, что проблемы можно будет разрешить. Я продолжала настаивать на терапиях, которые были нужны её девочке для того, чтобы развиваться, и так не не получила вразумительного ответа на вопросы о списке запрещенной еды, из чего можно было только сделать вывод, что такого списка не существовало в природе. Ответ официальных инстанций на её достаточно прямой вопрос напоминал ответ героя Романа Карцева на вопрос героя Виктора Ильченко в их далекой сценке начала 70-х: « Послушайте, Кольцов, Вы, конечно, были на работе? Да?»– «Это полотенце!» Тот же стиль…