444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Артем Матюшенко » "Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ) » Текст книги (страница 111)
"Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ)
  • Текст добавлен: 24 августа 2026, 09:30

Текст книги ""Фантастика 2026-169". Компиляция. Книги 1-31 (СИ)"


Автор книги: Артем Матюшенко


Соавторы: Андрей Первухин,Артем Град,Антон Топчий,Елена Кисель,Алексей Аржанов,Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 111 (всего у книги 344 страниц)

Он шел – и виноградные лозы победно оплетали кипарисы, и с них начинали свисать тяжкие гроздья.

Длинные вьющиеся волосы прикрывали плечи и делали его похожим на нимфу, и фигура тоже была не мужественной, и улыбка – странной. И только когда он приблизился, наткнулся на меня и заорал «Хайре!» – всё стало на свои места.

– Ты безумец, – сказал я.

– Сам не красавец, – возвестил очередной сынок Зевса и плюхнулся на перепревшую иглицу. Икнул и извлек из-под шкуры призывно булькнувший мех.

«Выпьем?» – яснее ясного слышалось в бульканье.

Дурацкая выходила картина. Белое безмолвие кипарисов, зеленый плющ, юнец в золотистой шкуре вольготно расселся на мягком прахе. И я – стою весь в черном, как на поклон к господину явился.

Махнул рукой и присел напротив, попутно выудив из воздуха пару простых ясеневых чаш – раз уж пить, то не из бурдюка, что ли…

– Во! – просиял племянник. – Первая, стало быть, нормальная морда… ик! со своей тарой. Хотя и не красавец, но… ик… ма-ла-дец! Давай за веселье!

– Это подземный мир, – сказал я. – За веселье тут не пьют.

Гость, который вот уже семь дней опровергал это утверждение, икнул еще раз, огорчился, но спорить не стал. Поскреб кучерявую голову и призадумался.

– Тогда… что, за безумие? – приободрился. – А… и за безумцев! Споем мы песню хвалы… безумству… Лисса! Родненькая! Хай!

Не знаю, кто еще осмелился бы так призывать Лиссу – что в подземном мире, что на Олимпе. Она слишком охотно откликается на воззвание. Позовешь – тут как тут, жадные ручонку трясутся, серые волосы паутиной стелятся по плечам, чуть прикрытым изорванным плащом: «А? Чего? Служить буду, вот сейчас и буду…»

Правда, на этот раз что-то не торопится.

– Безумец, – сказал я, окончательно уверяясь в этом.

– Законный, – сообщил Дионис и с окосевшим достоинством стукнул себя в грудь чашей. – С рождения. Родился я вот у папочки из бедра… О! А ты знаешь, как я родился?! У папочки! Из бедра!!! Потому как папочка… ик… что ж такое-то… папочка на Олимпе… а мамочка…

– Здесь.

Вино было отличным. Живой струей расходилось по венам, тихим огнем поднималось изнутри. А еще благоухало верхним миром. Морскими бризами. Песнями виноградарей и летними грозами, поцелуями колесницы Гелиоса, горками фруктов в подолах крестьянок.

– Здесь? Э-э, это ты не скажи, это я тебе потом еще… но тогда – да, здесь. А папочка, значит, меня родил. А мачеха, значит, невзлюбила. Понимаешь? Я тут младенец! В… в… – он осмотрел шкуру и зачем-то помахал лапой, завязанной вокруг пояса. – В пеленках! А она меня… не любить. И служанку ко мне свою приставила. Лиссу. Хорошую служанку получила Гера, а?!

Лучше некуда. И не будем вспоминать, кто их познакомил. Да и зачем вообще что-то вспоминать, Кронид, ты ж забыться хотел? Вот у тебя в пальцах чаша с забвением – повкуснее вод Леты.

От вина тянет дымком вольных пастушьих костров, танцами, шишками тирсов…

– И… вот ты заметь… вот все ж довольны! Гера – она довольна. Она еще как довольна… «Пусть на этого недопырка проклятие ляжет! Бе-бе-безумие…» И Лисса – она еще как довольна. Потому что: «Служить! Госпоже Гере служить!»

– А ты?

– Я вообще больше всех доволен.

– С чего бы?

Чаша упорно не пустела. Ах нет, пустела все-таки. Просто гость наполнял ее с такой скоростью… и с таким изяществом… и вообще почти не двигаясь с места…

И не переставал улыбаться.

– Потому что Гера сама не понимает, каким сокровищем владеет! Потому что безумие – это свобода. Подарила мне свободу, а сама думает – сковала по рукам и ногам! Стал бы сын Зевса в здравом уме выбирать для себя веселье и виноделие? Беззаботно плясать по лесам с сатирами? А кто из больших да умных полез бы в подземный мир за своей матерью… что я забыл?

– Икать забыл, – отозвался я почти благодушно. – И в словах путаться.

Племянник огорчился и повесил голову – спутанная грива волос начисто закрыла лицо. Из зарослей невнятно донеслось:

– Это… выпил мало… трезвею быстро. Давай еще… за безумие, а? Не хочешь? Тогда за безумцев. Безумцев судьба любит.

Я молча приподнял чашу. Не хотелось спорить. Хотя ведь мог бы. Сказать, кого по-настоящему любит Судьба (если вообще умеет любить). Опровергнуть: ну, я-то с Лиссой не в ладах…

«А у тебя, невидимка, своего безумия хватает», – неверным голосом донеслось из-за плеч. Будто и вечная спутница надышалась винных ароматов.

– Так я это о чем… а это – дар! И видеть истину! И быть свободным! От страха! От боли! Да от чего захочешь – от всего вообще…

– Персефоне ты тоже это нёс? Когда мать у нее выпрашивал?

– Какой Персефо… а-а, сестрёнке…

Он весело затряс волосами – и я наконец-то рассмотрел его глаза. Цвета бешеного неба и веселого бесстрашия. Эгида безумия, скрывающая острый, безжалостный клинок ума, скрывающая так хорошо, что не подковырнешь, не увидишь…

– Да я как-то не помню, что я там нес. Сестрёнке. Сам не запоминаю, а этой, которая все время по своим дощечкам водит, как ее там, пили с ней три дня назад…

– Мнемозины?

– А-а, во-во… этой не было. Вот ты думаешь – я просил? Я там… не знаю… умолял… преклонялся? Да я вообще с сестрёнкой познакомиться хотел, пришел, а она мне мать забрать предлагает. Вот ты мне скажи… не знаю, как там тебя, но ты мне скажи… мне что – отказываться надо было?!

Того и гляди – нагнется вперед, сгребет за грудки и вопросит: «Нет, ты меня уважаешь?!»

Уважаю. Очень даже. Еще не всякий безумец бы вот так смог – семь дней шляться в подземном мире, споить чуть ли не весь мир, забрать тень к жизни без разрешения Владыки, а потом еще и перед Владыкой делать невинные глазки: да я просто мимо проходил! Да ни за какой матерью ни шел!

– Разрешение у Зевса тоже получил случайно?

– Разрешение мне эти… вымолили. Которые дуры с тирсами и орут «Эвоэ, Вакх, эвоэ![2]» А-а, фиванки… вакханки… нет, давай лучше за свободу, а?

Чаша… которая там уже по счету? – слегка расплывалась и отдавала росой на утренних цветах, горечью осенних полыней, чернотой падающих на землю слив, сладостью поцелуев стражников и служанок под крепостными стенами…

– За свободу, которая… ик… слаще вина! И которая в безумии. И которая от всего. От стеснения, от тоски, от лишних мыслей, от тягости, от…

– Болезни, – подсказал я. Дионис, который явно снискал этого вида свободы меньше, чем остальных, заикал вдвое чаще и приложился не к чаше, а к бурдюку.

– Да-да-да! И от болезни! – потом вгляделся в меня пристально и покачал пальцем: – Тебе бы не помешало…

– Что?

– Свобода! Ну, то есть, безумие. Или свобода? Нет, ну, ты посмотри. Сидишь тут… морда мрачная… во. Вот сделал бы что-нибудь безумное – и полегчало б. Это ж безумие – оно… и от печали, и от памяти…

– И от молчания? – спросил я, усмехаясь косо.

Тирс в руках племянника то появлялся, то исчезал и казался гибче змей с кадуцея Гермеса. На этот раз Дионис поскреб еловой шишкой на тирсе лопатку. Потом наставил палку на меня.

– Молчание – зло. П-п… это… подлость. Вот я бог скромный, на Олимп не лезу… а понимаю. Лучше – когда говоришь! Вы-го-ва-ри-ва-ешь. Пьешь – и выговариваешь, что… ну, там, внутри. А тебя слушают. А потом уже смеются, все вместе.

– Смеются?

– Ржут. Потому что пока молчание – тяжко. А когда слова… легко. Прыг-прыг… как… ласточка.

Дионис честно доокосел в попытке представить прыгающую ласточку. Не представил, а потому налил еще из не пустеющего меха.

В вине плескались вода родников, шепот нимф и листья, облетевшие с яблонь.

– Вот ты хочешь… чтобы легко, как ласточка?

– Слова – шелуха.

– Ага, – шкура заболталась на покатых женственных плечах, – а что делают с шелухой? Выбрасывают. И смеются.

Он даже показал – как ее выбрасывают. Безумец со слепящей синевой глаз, томными жестами и мехом в руке. На губах цвела томная улыбочка ожидания.

Я не умею улыбаться, а потому ухмыльнулся. Тоже не очень трезво.

Мир медленно начинал плыть вокруг, и столетиями копившиеся слова, шелуха, которую некуда выбросить, некому… высказать – разом подступали иглистым клубком к горлу.

Выбросить – и засмеяться?

Я подставил опустевшую чашу под тугую черную струю из меха. Поднес к губам, ощутив ветер в буйных ветвях, и неспешный плеск рыбы в сонной лощине, гул несущихся к ульям пчел, запах жаркого с чьей-то свадьбы.

Вино легко пролилось в горло, расцепило колючий клубок на фразы и слова.

– Слушай, – сказал я.

* * *

Избавляться от шелухи – легко. Неприятно, но – легко. Откроешь рот – а оттуда чешуйчатый поток льется. Горький, пахнущий прошлым… нескончаемый.

Не помню, что я обрушил в тот день на бога вина. Вроде бы – всё.

И зыбкое марево вокруг меня послушно менялось, рисовало, мелькало образами – потрогать можно.

Я задыхался в Кроновом мешке, ощущал сквозь вино горечь первого поражения на Полынном Поле, сжигал деревни и убивал в спину. Я шагал в Тартар, ступал между трупов детей на острове Коркира – и трупы на моих глазах оборачивались алыми плодами с кисло-сладким соком, и зерна плодов скользили меж наших губ – «Я буду твоей женой, Аид Безжалостный…»

Я стоял на телах в час последней битвы этого мира, удерживал ядовитое лезвие отцовского серпа, слышал эхо коварного «рано или поздно», я держал на руках умирающую Левку, видел изнанку Элизиума, мне в лицо бросала жена: «Не хочу от тебя детей»…

Когда шелуха внутри закончилась, смешно не было. Было пусто.

Хмеля не осталось ни следа, а вокруг, трепыхаясь, гасли призраки ушедших слов.

Напротив сидел зеленоватый племянник. Чаша перед ним опрокинулась, и душистая винная струя пропитала иглицу.

Смеяться со мной или вместо меня Дионису не хотелось.

– Да, – тихо сказал он, – безумие не для тебя… Владыка.

Потом поднялся. Покачиваясь, будто был пьян.

Или принял непосильный груз на плечи.

Добрел до мягко вздыхавшей неподалеку Леты и зачерпнул воды чашей, в которой недавно плескалось вино. Постоял, подумал, прибрел назад. Спросил, криво усмехаясь:

– Выпьем?

– Не боишься, что ударит в голову? – спросил я. – Так можно и память потерять.

– Богу вина – и бояться пить?! И тени-то не ропщут.

– Памяти не жалеешь?

– Такой – не жалею. Пусть себе тонет. Чужая память – сокровище чужое. Оставишь себе – наживешь страшного врага. А себя потеряешь. Себя мне не жалко, а вот подарок Геры терять не хочу. А Лисса не живет в домах, где столько…

Что ты там кривишься, племянник? Хотел послушать, многовато услышал? Ишь как сглатываешь, будто я тебя отравил. Хотя я могу, ты же теперь знаешь об этом?

Медленно истлевал зеленый плющ на белых стволах. Я стоял. Дионис тоже – напротив меня, сжимая чашу с Летейской водицей. Тонкие брови сошлись воедино.

– Столько?

– Столько. Безумие не подарит свободу от этой ноши.

– Что подарит?

– Забвение.

И приподнял чашу с водой, как бы говоря: но ничего, безумие тут тоже имеет место, глотнуть из этой речки не каждый бог посмеет.

– Выпьешь со мной, Владыка? В твоей чаше еще осталось – можно допить. Чаши положено опорожнять полностью.

Вознамерился было глотнуть из своей, но увидел, что я тоже поднимаю чашу. Остановился.

Черное вино плескалось, окрашивая багрянцем древесину. В вине были дальние отзвуки пожаров, войн и крови.

– До дна? – спросил я у невеселого бога веселья.

– А то как же. До последней капли.

– Так отлей три четверти. А то полжизни забудешь.

– А, – отмахнулся сын своего папы, – не расстроюсь. Забвение – не хуже вина или безумия. Тоже… свобода. И каждый день всё новое. За тебя, Владыка!

– За нового бога, – отозвался я.

И мы осушили чаши – я быстро и не почувствовав вкуса, а Дионис – не торопясь, с улыбочкой… со смаком.

Потом я отступил за белые стволы кипарисов. Подождал, пока в воздухе поплывет аромат вина, а потом донесется бессмысленная, радостная песенка.

И шагнул, привычно продираясь сквозь мир, до дворца. Скучным голосом отдал приказ возникшему по правую руку Гелло: найти Диониса и выдворить из мира: подзадержался…

– Передай: мать отбирать не буду, – прибавил после раздумий, – Но пусть не возвращается. Иначе…

Что иначе – Гелло с удовольствием додумал сам. Я продолжил путь по залам и коридорам.

В груди стыло безразличие, плечи тяготила усталость. Руки назойливо пахли вином – и с ним земным солнечным миром, в котором водятся травы, лечащие от всего.

Виски ныли и успокоились только когда я прикрыл их бронзой хтония.

Если бы Владыки знали, как прекрасно быть невидимками – их бы никто никогда не видел. Но шлем есть только у меня.

И взгляды подданных, слуг, теней – скользят сквозь меня. Шепотки, сплетни («Как? Даже не покарал жену за такое-то? Да наверняка просто казнь выдумывает!») – это больше не про меня.

Был невидимка – нет невидимки.

Одним коротким прыжком – через Стикс, минуя ладью брюзги-Харона. Белая дорога под ногами усыпана еловыми шишками, Дионис недавно тут проходил…

Погостил – пора и наверх, дальше гулять.

Путь легко скользит под ногами. Прям. То есть, дорога кривая (это ж подземный мир, тут все извилистое!). А путь – прям.

Ананка, ты не думай, я не бегу. Мне просто… мне ненадолго… мне нужно.

Зевс тоже покидает Олимп, а Посейдон не все время сидит в своих глубинах.

Мне, опустошенному до дна, нужно сделать то, что я никогда бы не сделал просто так, без нужной причины, совершить почти что безумие – чтобы найти за ним хоть какое-то забвение, чтобы истина о том, что у Владык не бывает любви и друзей, стала простой и понятной.

Затылок обдал сочувственный и все еще хмельной вздох.

»Ступай, невидимка. Отдохни, невидимка…»

И я шагнул.

Вслед за Дионисом.

Наверх.

В теплый зимний закат.

[1] Прополос – Проводница, «Указательница пути», эпитет Гекаты

[2] Эвоэ – традиционный ликующий возглас празднетств Диониса. Вакх – прозвище Диониса.

Сказание 11. Об искусстве забывать

Смирясь, я всё ж не принимал

Забвенья холод неминучий

И вместе с пылью пепел жгучий

Любви сгоревшей собирал.

М. Волошин

Я слышу тебя отсюда, сын Зевса. С этого берега прошлого. Ты стоишь там, на берегу Леты, сжимаешь в горсти воду забвения, хохочешь и повторяешь: «Оно – от всего!»

Я верю тебе. В моей чаше еще осталась половина, я пью ее неспешно, как ты тогда: смакуя, по глотку, от ледяной воды ломит зубы и почему-то сушит горло, каждая капля – драгоценна, каждая проникает внутрь ядом и норовит оставить внутри памятную пустоту – и не оставляет.

Потому что здесь, на берегу прошлого я слышу другого сына Зевса. «Я не хочу забывать», – сказал он мне в день похорон его брата-близнеца (не героя, а так, просто хорошего брата). «Потому что это – я, – сказал он. – Каждый день – я. Каждая женщина, война, побежденная тварь… всё это – я!».

И ему я тоже верю.

Потому и не отдаю ее до конца.

Память, срываясь каплями с пальцев, уходит в черные воды – чтобы кануть в них навсегда.

Память прорастает в кожу и кровь, выжигает свои письмена изнутри – с яростным намерением остаться навеки. «Не отдашь!» – кричит память. «Не оторвешь! – вопит, надрываясь , каждой каплей. – Оставишь! Иначе ты станешь – не ты!»

Ты не знаешь, как это – быть не собой, Дионис, сын моего Владыки-брата. Я узнал это слишком хорошо.

И пока острие клинка не вывело последний узор – я не смогу решить, что там делать с этой чашей: до дна? или все-таки…?

Я уже знаю, что на дне чаши лежит два простых жребия.

Я отчаянно хочу забыть.

Так же отчаянно, как хочу помнить.

В последнее время у Гермеса Психопомпа появилась своего рода традиция. Вестник доставлял к Дворцу Судейств новую жиденькую группу теней. Пересчитывал (было бы, кого считать, когда всех в лицо уже помнишь!). Заглядывал в сиротливо приоткрытые двери главного зала, шепотом спрашивал даймонов: «Никого?» – и летел к кольцу Флегетона и черной твердыне, подымавшейся над ним.

Во дворце Владыки Гермес ожидаемо заставал свиту – тоже редкую и скучающую. При виде Психопомпа свита оживлялась и начинала приветствовать его со стигийским дружелюбием. И требовать новостей о верхнем мире.

Когда новости иссякали, свита умолкала и пялилась на Гермеса в ожидании вопросов.

Психопомп, уже переживший не один такой разговор, тяжко вздыхал.

– Ну, как у вас… тут?

На это обычно откликался Гипнос. Подробно и основательно. В болотах завелся новый вид змей, гарпии вот просятся на жительство – думаем, пускать или нет, Эринии и Керы опять подрались, Фобетор женится, Белая Скала стоит незыблемо, какой-то философ из Элизиума на поля асфоделя просится, чтобы душа блаженством не развращалась, но философы – они такие…

Гонец Олимпа очень скоро понимал, что ничего нужного ему не скажут. Даже с наводящими вопросами. Даже если с самыми коварными. Тогда он вздыхал и спрашивал:

– А где царица?

Свита откликалась услужливо. Ответы прилетали ясные, четкие: в саду, в купальне, в гостях у Гекаты, бродит в компании Стикс где-то у той во владениях, катается на ладье по огненному Флегетону, пребывает у себя в покоях…

Гермес выдыхал и неминуемо подбирался к самому страшному.

– А царь?

Свита замолкала. В свите спешно шли поиски Эвклея. Этот ответ должен был дать непременно Эвклей – потому что никто не мог с таким важным видом посмотреть на Гермеса в упор, подумать и выдать под конец:

– Нема.

– Опять?!

Точно-точно, опять, – шумит, подтверждая, свита. Нет царя. Царь где-то по поверхности шатается.

Самым наглым образом отлынивая от всех обязанностей, которые только можно отыскать.

– Но он же – судит?! – в отчаянии взрывается Гермес.

Гермесу кивают. Гермесу протягивают утешительную чашу амброзии. Потом опять кивают: ага, судит. Споры разбирает. На Полях Мук бывает.

Все равно отлынивает. От чего – не понять, но от чего-то – точно.

– А точно – по поверхности? – щурит глаза Гермес.

Гермесу мотают головой. Гипнос, белокрылый и ехидный, добавляет, что точно – это у Гефеста в кузнице, а с этаким Владыкой…

Может, он вообще на поверхности не бывает. Может, он шатается по Стигийским болотам, или между вулканами время проводит. Хочешь – сам проси. Не хочешь?! Вот и у нас нет дураков такое спрашивать.

– Так с какого Тартара вы решили, что он наверху?

Подземные переглядываются – ох, эти олимпийские, они такие тупые! И вперёд выталкивают Мнемозину – ту, которая всеведущая. Правда, никто толком так и не знает, всеведущая она или нет, потому что Мнемозина все больше пишет, чем разговаривает.

Мнемозина, не поднимая головы и чиркая стилосом по табличке с воском, скромным голосом сообщает: ну да, на поверхности… Ну, нет, она не уверена… мудрые вообще ни в чем не уверены… Может, Владыка откуда-то из других мест является с листьями, приставшими к хитону и с пальцами, перепачканными травяным соком. И еще – не знает ли Долий-хитрец, где в подземном мире можно загореть? Не знает? Вот и она ничего не знает, ни в чем не уверена, и вообще, может, ему поискать кого-то более осведомленного?

Здесь у Гермеса – великого мастера доводить других– заканчивается терпение.

– Да зачем ему на поверхность?!

Свита глазеет так, будто Психопомп ляпнул глупость размером с Олимп. Потом вперед прокрадывается Гелло и дает ответ:

– Хс-с, нужно.

И все опять дружно кивают, а Гермес уже не может сообразить: то ли над ним издеваются, то ли эти подземные взаправду такие…

– Так ведь можно ж, наверное, как-нибудь узнать… уследить…?!

Здесь настает очередь Эмпусы, потому что в подземном мире она признанная мастерица по ржанию. Ахерон бухает раскатистым хохотом, Гипнос смеется заливисто и звонко, но эта…

– И-гы-гы-гы! Олимпиец, а ты не забыл, про кого сейчас говорим-то?!

И свита расходится – все в приподнятом настроении, кроме, понятное дело, Гермеса. Психопомп подозревает – и не без оснований – что подземные вообще каждый раз собираются во дворце только чтобы на него посмотреть.

Вестник Олимпа летит обратно, досадливо бормоча что-то под нос, и чаще всего роняет все то же – «уследить»…

Уследить? Шутите вы, что ли.

Был невидимка – нет невидимки.

Верный хтоний на голову – а там уж…

Не всё ли равно – откуда держать Тартар, когда он всегда с тобой? Сядешь на берегу Коцита – вон, по плечам ерзает. Приткнешься в горах, среди останков проклятого Офриса – и там с тобой, в каждом шорохе камешка: «Помнишь, сынок, да? Ну ничего, рано или поздно…» Выберешься побродить в лесу – кипарисовом, платановом, еловом, любом! Тут же услышишь хохот Великой Бездны в пьяном гоготе сатиров: «Сбежал!»

Кто, я?

Бросьте. Жребий взят годы назад, куда уж нам с ним теперь друг от друга. С таких битв не бегут. Воин никуда не собирается. Воину просто тесно, душно в своем лагере, воин, кажется, приболел: ядовитые золотые стрелы в грудь – очень опасная штуковина, знаете ли.

«Невидимка, ты знаешь, что я права».

От нее тоже никуда не денешься, как от Тартара. Верная свита, нечего сказать (хотя, может, это я им – свита?).

Сегодня вот мы втроем выбрались к устьям Коцита и уселись в сосновом лесу под можжевеловым кустом.

Зима нынче – не поймёшь, что за зима: Деметра в слишком уж хорошем настроении. Может, позабыла, что нужно бы природу убить, а может, получила весточку от дочери (той, кажется, почему-то нечего делать в своем царстве). И вот уже Гелиос гикает и подгоняет своих жеребцов в вышине, рассеянный и неяркий, но тёплый свет жидкими сливками льется на землю, а поблекшая зелень по берегам лесной речушки – ловит лучи, свивает в легкие золотые ожерелья, бросает в воду сочные блики, раззадоривает Гелиосову упряжь: «Что-то мало солнца, ну-ка еще». Упряжка вошла в раж, забыв, что природе время умирать: становится все жарче, тень пристыжено отползает к деревьям, к кустам, и приходится подбирать под себя ноги, чтобы не выставлять их на солнцепек. Давно пора плюнуть и поискать место потенистее, но уж очень хорошо сидим: я, Тартар и Ананка…

«Невидимка, ты знаешь, что я права. Ты знал это, еще когда брал свой жребий. Ты знал, что для тебя теперь нет ничего, кроме жребия, так что творится с тобой сейчас?!»

«А ты его спроси, спроси, – с деланным возмущением помогают из Тартара. – А то эта скотина в последнее время совсем никому не полсловечка…»

Гудят толстые, сытые пчелы, с обреченностью меняя один осенний цветок за другим, с запоздавшей надеждой исследуя последние метелки чабреца и мотающие сиреневыми головами безвременники. Гудят виски, в которых прочно обосновались то ли стоны, то ли шепот, то ли надоевший вечный диалог.

«Какая разница, ненавидит она тебя или нет и насколько? Владыка не стремится к тому, чтобы его любили. Владыка не задает себе таких вопросов».

«Ага-а, я вот не задавал. Тьфу, как-то стыдно даже. Как подумаешь – вокруг столько баб…».

«Маленький Кронид, взгляни на своих братьев. Они сполна наслаждаются тем, что дали им их жребии. Взгляни, сколько у них любовниц, сколько детей…»

Да, я слышал: когда начали заканчиваться смазливые бессмертные – братья переключились на смертных, а когда отпрысков потянуло на подвиги – возгласили, что пора начинать эпоху героев. Это, мол, приумножит вящую славу богов, а заодно уж укрепит веру людей в самих себя.

Думают ли они, что после станет с их смертными сыновьями и дочерьми? Понимают ли, что всем нельзя дать бессмертие?

Я не хочу быть отцом героя, который потом предстанет перед моим троном усталой тенью. Я не хочу выносить суд – в Области Мук или в Элизиум.

У меня не будет детей. На моих потомков не ляжет пятно Кронида: младший против старшего, старший – против младшего…

«Невидимка, ты забываешь о самом главном…»

«Ага. Я – самое главное. Вот и не забывай».

Не открывая глаз, я провел перед лицом ладонью – отогнал пчелу, которая приняла хтоний за новый цветок.

«Заткнитесь уже».

Удивительно – умолкли.

В висках, опять же, гудит, но это пчелы, любимицы Деметры. А вот у левого плеча неторопливо проковылял по воздуху шмель, один в один перебравший Гермес. Полоса воды среди высоких зарослей мигнула солнцем прямо в глаза – я поморщился. По спине под хитоном прогулялся муравей: деловито протопал от шеи к правой лопатке, потом замешкался – и с отчаянием воина бросился вниз по позвоночнику.

Кажется, оставаться в одиночестве – единственное, на что Владыка имеет право.

Трава под пальцами оказалась на удивление крепкой. Я отрывал по кусочку стебля, скатывал в шарик, бросал в речку, до которой было два шага – течение медленно уносило буроватые клубочки ко входу в подземный мир. Через полдня пути невинная лесная речушка вольется в серый неприветливый поток, там просочится под землю – и наполнится стонами и жалобами, понесет воды к Стиксу между берегов, заросших тоскливыми ивами…

Гибкая лента скользнула между кустов, бросилась в воду, обдав брызгами. Змея? Великовата для змеи, разве что – недобитое отродье Ехидны…

– Аха-ха-ха! – зазвенело «отродье», высовываясь из реки по пояс и победно вздымая полные нагие руки.

В мокрых блестящих волосах нимфы запутались травинки, да и сами волосы отливали зеленью – листва платанов в ночи. Пухленькая, с пышной грудью, чуть раскосыми зелеными же глазами – поскользнулась на мягком дне, звучно булькнулась в воду опять с головой, вылезла, отфыркиваясь и хохоча в голос. По смуглой коже лили прозрачные потоки, капли скользили медленнее, чем нужно было бы, словно на плечи нимфе плеснули маслом: кругляшки влаги скатывались между ключиц к животу, капали с лиловых сосков, украшали серебром и золотом недвусмысленную дорожку…

Во рту пересохло, мускулы, привычно подобравшиеся при шуме, не желали расслабляться. Что ж ты, невидимка, не жалуешься, – хмыкнуло что-то внутри, – мол, покоя нету, уединения не дают. Ты б собрался, да ушел, раз уж так восхотел покоя.

Собираюсь. Ухожу. То есть, уже почти, но пока что время может повременить – по старой-то памяти, а? Я никогда не любил охоту, но в этом есть что-то завораживающее: безмятежная дичь, полагающая себя в полной безопасности – полная жизни, радости, юности. Не чувствующая, что по ней уже скользит тяжелый, холодный, немигающий взгляд, что невидимый охотник выбирает уязвимое место для удара – их много, уязвимых! – что воздух полон хищным предвкушением трапезы, что каждая капля пота, скользящая по щеке добычи – отмечена, засчитана…

Что голод шепчет напрягшимся мышцам: «Давай!» – застарелый, десятимесячный голод…

Нимфа, напевая что-то, прошла по течению речки с полдесятка шагов – и оказалась прямо напротив меня. Потянулась, колыхнув бедрами – сорвала безвременник с берега. Чмокнула сиреневую головку, измазав губы нектаром, потом сунула в волосы.

Под сжавшимися пальцами неожиданно громко хрустнула ветка, и две сороки тут же подняли тревожную трескотню над головой: «Вор он, вон он, вор он!».

– Кто здесь? – спросила нимфа, с веселым удивлением глядя сквозь меня. Наклонила голову – заметила примявшуюся траву. – Ах так – подглядывать? И-и-и-и!

И заплескала руками по воде, поднимая каскад брызг, от которых – будь ты хоть три раза невидимка – не скроешься.

Ругнулся сквозь зубы, вскакивая на ноги – где это видано: плескать во Владык?!

Добыча сморщила нос, услышав нерадивого охотника. И вместо того, чтобы обратиться в бегство, решительно двинулась к берегу, протянув вперед руки.

– Невидимый соглядатай? – голос потяжелел, стал грудным, насмешливым. – И кто же это меня так почтил, скромную? А ну-ка посмотрим, посмотрим, если еще не удрал…

Она бестрепетно ступила босыми ногами на траву – небрежно обмахнула с тела капли воды. Вызывающе выпятила вперед грудь – решишься тронуть или подождешь, пока эти два копья наткнутся прямо на тебя?

Почувствовав мои ладони – захихикала.

– Не Гермес. Руки воина, а не посланника. Не Аполлон – у него руки любовника… Арес? – провела по плечам. – Ух ты. Арес повыше ростом, но не так силен. А какая грудь – уж не Гефест ли? Нет, ты такой прыткий – куда там Гефесту…

Черные, с прозеленью волосы щекотали губы, руки, обдавали странным запахом – терпкая сладость, смешанная с режущей, морозной свежестью. Пухлые пальчики оказались цепкими и на редкость проворными: только что – на плечах, через миг – под хитоном, секундно огладили хтоний, послушно испаривший нащечники, – чтобы было удобнее…

– Целуешься как молнии бросаешь… не сам ли Громовержец? Он не обжигает так… ах, в шлеме… неудобно… ничего, так даже интереснее… да, сюда… невидимка…

Холодные капли скользят по золотистой коже – воды Леты-забвения; вода забвения сладкая: припадешь – унесет, куда пожелаешь, сотрет мучительные вопросы, от которых хотел избавиться, закружит в водовороте вздохов, все расставит по местам, на все ответит…

Я знаю, почему теней так тянет к Лете.

Я знаю, почему ее воды опасны для живых.

Для живых забвение, хоть и целительно, но постыдно: бездействием, уходом от реальности, разрывом связи с окружающим миром. Это – как если бы тонущий в море перестал бороться за жизнь, разжал пальцы и с блаженной улыбкой ушел в глубину, надеясь перед смертью пережить все что было лучшего. В забвении, как в Элизиуме, закольцовывается в блаженстве время, прошлое сливается с настоящим, по кругу плавают отрывки прозрений, перемешанные с клочками памяти, фразами, тяжелым, дурманным, наркотическим наслаждением…

Забвение все смешивает, все смазывает и притупляет. Забвение пахнет дурманом, сладостью, свежестью, забвение слегка царапает кожу спины, гудит в висках полным ульем, заливается птичьим пением над головой: «Твоя! Твоя!» – тут же всплывает: «А какая разница, царь мой? Я – твоя жена. Я – твоя…»

– Молчун какой… так… ничего… не скажешь?

«Ты молчишь даже во время любовного пика. Только смотришь, но в твоем взгляде больше…»

Что больше? Ничего больше, больше – уже ничего, мысли мешаются, путаются волосы – не черное с серебром, не черное с бронзой… Черные с прозеленью волосы, которых теперь не видно, черным с прозеленью бывает море, когда оно вконец разойдется в буре – так и затягивает на дно, в омут, в забвение, забвение мурлычет, тычась в плечо: «Минта… я Минта…» – подсказывает слово, которое должно вырваться из груди с последним выдохом, перед полным погружением…

И губы, покорно приоткрываясь, чтобы отдать последний воздух, – складываются в слово, рисуют имя…

«Кора…»

«Минта», – шепчет увлекающий на дно водяной вихрь, но я молчу: давлюсь другим именем, проклятым, непрошенным; последний, неотданный глоток воздуха оборачивается глотком жертвенной крови, разрывающим забвение. Непроизнесенное, ненужное имя льется в грудь расплавленным свинцом, превращая кульминацию страсти в пытку…

Интересно – теням так же больно, когда к ним на время возвращается память?

Эрос[1], родившаяся из Хаоса сила, за каким злом ты явилась в этот мир? Пусть бы Хаос лучше породил два Тартара.

Покров забвения расторгнут. Глупо жужжит над ухом шмель. Постукивает неподалеку по шишке белка. Похмелье страсти тяжелее, чем от вина: вязкое, утлое безразличие, которым я карал бы грешников, если б знал – как.

– …нет, Посейдон бы не смог так долго молчать. Он непременно что-нибудь рассказывает – про свои чертоги или про свою колесницу. Я исчерпала разгадки. А ну-ка давай, посмотрю на тебя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю