Текст книги ""Фантастика 2026-95". Компиляция. Книги 1-29 (СИ)"
Автор книги: Сергей Жуков
Соавторы: Влад Лей,Павел Шимуро,Александр Грохт,Яна Каляева
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 352 страниц)
Они уже были здесь.
Навес, который четверо суток назад вмещал троих, теперь расширен: Гален – сам больной, но державшийся на ивовой коре, вбил дополнительные колья, а Лайна натянула между ними шкуры, создав подобие второго крыла, примыкающего к первому. Пространство под навесом выглядело как полевой госпиталь – не стерильный, не оснащённый, но организованный умело: лежанки в ряд, проход между ними, ведро с водой у входа, тряпки для компрессов на жерди.
А у стены сидели пятеро новых.
Женщина лет сорока, серолицая, с закрытыми глазами. Она привалилась спиной к частоколу и дышала так, как дышат люди на краю: короткими, поверхностными вдохами, с присвистом на выдохе. Кашель сотрясал её каждые полминуты, и после каждого приступа она сплёвывала в тряпку, и она была бурой. Пальцы обеих рук чёрные до второй фаланги.
Рядом с ней мужчина лет тридцати пяти, худой, жилистый, с ввалившимися щеками и запавшими глазами. Он сидел, обнимая девочку, которая лежала у него на коленях с закрытыми глазами: бледная, лет восьми, с русыми волосами, слипшимися от пота. Дыхание девочки едва угадывалось по еле заметному подъёму грудной клетки.
Мальчик лет девяти стоял чуть в стороне, прижимая к груди тряпичную куклу. Его ногти на обеих руках отдавали синевой, заметной даже на расстоянии.
Ещё двое – подросток и старик, сидели у дальнего столба навеса. Обессиленные, грязные, но с нормальным цветом кожи и без видимых симптомов.
Дагон уже раздавал воду. Маленькая Тара, дочь Галена, носила миски с кашей от щели в стене к лежащим, Кирена передавала еду не выходя, молча, через знакомый проём в частоколе.
Я подошёл к щели. Замкнул контур через корешок под фундаментом и включил витальное зрение на четыре секунды.
Женщина на терминальной стадии. Тромбы в обоих лёгких, геморрагические очаги в печени. Как Борн. Я мог дать ей ивовую кору, чтобы она прожила ещё два-три дня, но вылечить её нечем. Даже полный протокол, начатый на этой стадии, имел бы шансы ниже десяти процентов.
Девочка находится на средней фазе. Тромбы в стопах и кистях, микроэмболы в предплечьях, но лёгкие чистые. Окно для лечения открыто, и если я дам ей гирудин завтра утром, после акклиматизации пиявок, у неё есть шанс.
Мальчик пока на ранней инкубации. Бурые нити в периферических венах кистей, мелкие, рыхлые, как у Ива. Три-четыре дня до каскада.
Подросток и старик чисты.
Я разомкнул контакт и привалился к стене. Глаза слезились, в правом виске пульсировала знакомая боль – цена за каждый сеанс витального зрения.
– Дагон! – позвал я через щель.
Он подошёл мгновенно.
– Женщина серолицая. Откуда?
– Каменная Лощина, – ответил за него мужчина с девочкой на руках. Голос тусклый, севший. – Все оттуда. Я – Ормен. Моя дочь Нэлла. Мальчик – Кеттиль, сосед. Деда зовут Хальв. Парнишка – Иг, из наших, пастушонок.
– Женщина?
– Хельга. – Он помолчал. – Кашляла уже, когда вышли. Три дня назад ещё ходила, вчера перестала. Мы её вели.
– Каменная Лощина. Это на северо-востоке?
– Три дня пути. Было три дня, когда дороги были. Теперь лозы всё заплели, шли четыре.
– Сколько вас вышло?
Ормен не ответил сразу. Его руки, обнимавшие дочь, сжались чуть крепче, и девочка шевельнулась во сне, но не проснулась.
– Двенадцать, – сказал он. – Дошли шестеро. Четверых потеряли на тропе: двое упали и не встали, один отстал ночью – может, заблудился, может… не знаю. И ещё один мальчишка, Иддов сын, упал в лозы, запутался. Мы не смогли вытащить. Лозы… они крепкие, Лекарь. Как верёвка.
Он сказал «Лекарь» так же, как говорил Дагон, как говорила Тара, как говорили все, кто приходил к этой стене, не зная моего имени, но зная, что за стеной есть кто-то, кто может помочь.
– Слух дошёл до Каменной Лощины? – спросил я, хотя знал ответ.
– Ещё до того, как вода испортилась. Кто-то из торговцев рассказал, может, из Руфинова каравана. Сказали: «В Пепельном Корне лекарь есть. Лечит от Мора. Мальчишку с того света вытащил». – Ормен посмотрел на меня через щель, и в его взгляде стояла та же усталость, которая была в глазах маленькой Тары, когда она впервые подошла к стене. – Мы пошли, потому что идти больше некуда.
Я молчал. Слух разнёсся. Спасение Митта, которое для меня было медицинской процедурой, для них стало чудом. И чудо расползлось по лесу, по торговым тропам, от деревни к деревне, и привело сюда шестерых, из которых четверо больны.
– Ормен. Сейчас Дагон покажет, как устроен лагерь. Правила простые: не подходить к стене ближе четырёх шагов, пить только кипячёную воду, лекарства принимать так, как скажу я. Хельге дам кору – это не лечение, это облегчение. Нэлле помогу, но не сегодня, а завтра, когда лекарство будет готово. Кеттилю тоже.
– Хельга умрёт? – Он спросил это ровным голосом, без дрожи, как спрашивают люди, которые уже видели достаточно смертей, чтобы не бояться слова.
– Хельга очень тяжёлая. Я сделаю, что смогу, чтобы ей не было больно.
Ормен кивнул. Встал, осторожно прижимая дочь к груди, и пошёл к навесу, где Дагон уже расстилал новые лежанки.
Я передал через щель пучок ивовой коры и глиняную чашку с грибным бульоном – вчерашний остаток, хранившийся в прохладе. Дагон принял, выслушал инструкции: кору заварить и дать Хельге (паллиатив), бульон разделить на две порции для Нэллы и Кеттиля (профилактика).
Потом я отошёл от стены, сел на землю по другую сторону частокола, прислонившись спиной к брёвнам, и закрыл глаза.
Ресурсы: двадцать шесть пиявок, готовых к доению через шесть часов. Грибница, которая дозреет к завтрашнему утру. Шесть стеблей серебристой травы для экстракции. Ивовой коры на четыре-пять отваров.
Арифметика сходилась впритык, с зазором в один-два дня, если не придёт никто ещё. Но люди придут, потому что слух уже разлетелся, и остановить его невозможно, как невозможно остановить воду, нашедшую трещину в плотине.
…
К вечеру я сидел за столом в доме Наро, и передо мной лежал черепок с обновлённым списком. Палочка выводила символы ровно, без дрожи, хотя руки устали, а глаза слипались. Справа от черепка стоял горшок с пиявками, накрытый кожей. Слева шесть стеблей серебристой травы, развёрнутые на тряпке – влажные, пахнущие мятой и горячим железом. В нише за полкой горшок с грибницей, зеленеющий по краям.
Горт сидел на полу у входа и смотрел на меня с тем выражением, которое я научился узнавать: он ждал задания, и ожидание было для него почти физической потребностью, как голод или жажда.
– Горт.
– Тут.
– Завтра утром ты будешь доить пиявок.
Мальчишка побледнел. Его веснушки проступили на скулах отчётливее, как проступают пятна на ткани, когда она мокнет. Он открыл рот, закрыл, сглотнул.
– Я… – Он выпрямил спину, и я увидел, как его лопатки сошлись, натянув рубаху.
– Покажу сейчас. Потренируешься на пустой мембране, чтобы руки запомнили. Утром уже по-настоящему.
– А ежели я их раздавлю? Они ж скользкие.
– Не раздавишь. Пиявка прочнее, чем кажется, тело у неё мускулистое, выдержит нажим. Главное не сжимать головной конец – это где рот.
Я достал из ниши кусок шкуры, растянул его на горшке, закрепив жилой по краю. Это мембрана, барьер, через который пиявка чувствовала тепло и кровь, но не могла укусить. На Земле для доения гирудина использовали латексные плёнки и подогретые сосуды с кровью. Здесь у меня оленья шкура, палочка с мокрой тряпкой и терпение.
– Смотри. – Я взял палочку, обмотал кончик влажной тканью и приложил к мембране с внешней стороны. – Раздражаешь головной конец. Пиявка чувствует движение и тепло, думает, что это кожа, и начинает выделять секрет. Видишь, как она присасывается к мембране? Вот этот момент ключевой. Не тянуть, не давить, просто держать палочку и ждать.
– Сколько ждать?
– Минуту, может, две. Когда на мембране появится капля прозрачной жидкости, сразу снимаешь её палочкой, переносишь в склянку. Одна пиявка – где-то полторы-две капли.
Горт придвинулся ближе, высунув кончик языка от сосредоточенности. Его глаза метались от моих рук к мембране и обратно, впитывая каждое движение.
– А ежели она не присосётся?
– Подогрей мембрану ладонью. Пиявки реагируют на тепло. Положи руку на шкуру, подержи десять секунд, потом убери и подставь палочку.
– А ежели укусит?
– Через мембрану не укусит – шкура толстая. Но если возьмёшь голой рукой, то да, укусит, и рана будет кровить долго, потому что в слюне тот самый гирудин, который не даёт крови свернуться. Поэтому только палочкой – голыми руками не трогать.
Горт кивал после каждой фразы, и его палочка для записей уже царапала черепок: «Паль-цой не тро-гать. Пал-кой. Теп-ло. Кап-ля в скля-нку».
Я показал ещё раз, медленнее, объясняя каждый шаг. Потом дал ему палочку и пустую мембрану, и он повторил сначала криво, с дрожащими руками, потом увереннее. На пятой попытке его движения стали плавными, и я понял, что к утру он будет готов.
– Горт. Ещё одно. Каждую порцию собирай в отдельную склянку – не смешивай. Подписывай, ставь номер. Потом я проверю качество и решу, что куда пойдёт.
– Номера я знаю! – Горт просиял. – Ты меня до двадцати научил!
– Двадцать шесть пиявок. Тебе хватит.
– А ежели какая сдохнет?
– Не доишь мёртвую – мёртвая не выделяет секрет. Просто выбрось и запиши: «сдохла».
– Понял. Номер, склянка, «сдохла» ежели что. Справлюсь, Лекарь.
– Горт.
– Ну?
– Ты молодец.
Он моргнул, покраснел до кончиков ушей и уткнулся в черепок, делая вид, что перечитывает записи. Его уши светились в полумраке дома, как два маленьких фонаря.
– Иди, – сказал я. – Утром в пять, до рассвета.
Он подскочил, подхватил черепки и юркнул за дверь. Его шаги простучали по крыльцу и стихли.
Я остался один.
Серебристую траву нужно экстрагировать, и я провёл следующие два часа над горшком с топлёным жиром, нарезая стебли на кусочки размером с ноготь, выкладывая их слоями, заливая жиром, нагревая на углях до шестидесяти градусов по внутренним ощущениям, без термометра, по тому, как жир переставал дымиться и начинал медленно кипеть мелкими пузырьками. Горячая мацерация – тот же метод, что работал в прошлый раз: шесть часов при контролируемой температуре, и масляный экстракт впитает активные вещества из мясистых листьев.
К полуночи горшок стоял на углях, накрытый черепком, и запах мяты и железа наполнял комнату, смешиваясь с запахом жира и дыма. Я проверил грибницу – периферия зеленела, центральная зона восстановилась после сбора. К утру будет готова вторая порция антибиотика.
Потом я сел на пол у стены, прижал ладони к земле и замкнул контур.
Ночной сеанс культивации был привычным ритуалом, как привычен утренний осмотр пациентов. Водоворот в солнечном сплетении раскрутился на пятом вдохе, и я направил поток по знакомому маршруту: вниз по предплечьям, через запястья, в землю, вверх по позвоночнику, через грудную клетку, к сердцу. Контур замкнулся, и энергия потекла устойчивым потоком – тёплым, ровным, с лёгким покалыванием в тех местах, где каналы ещё не полностью проработаны.
Я сосредоточился на сердце. Поток шёл асимметрично – семьдесят процентов через левую руку, тридцать через правую, как практиковал последние дни, направляя основной объём энергии к фиброзному рубцу на левом желудочке. Рубец отзывался знакомым покалыванием: не болью, а ощущением границы, где живая ткань переходила в мёртвую, как переходит тёплая вода в холодную на пляже с подводными ключами.
Пограничные клетки реагировали. Я чувствовал их, как тонкую полоску ткани вокруг рубца, которая была не мёртвой, но и не вполне живой: дремлющие кардиомиоциты, способные проснуться, если дать им достаточно стимуляции. Каждый сеанс культивации будил их чуть больше, как солнечный свет будит семена под землёй.
Я отпустил контакт с землёй и считал секунды.
Контур держал. Энергия циркулировала по каналам без внешнего источника, на инерции водоворота. Одна минута. Полторы. Две. На двух минутах покалывание в рубце усилилось, и я почувствовал, как пограничные клетки отозвались короткой вспышкой активности, как мышца, которую ударили током. Две тридцать. Две сорок пять. Три минуты ровно, и поток начал слабеть, водоворот замедлился, энергия схлынула к центру.
Три минуты – новый рекорд, на полминуты больше, чем сутки назад. Прогресс к первому Кругу Крови двадцать процентов, если мои подсчёты верны. Каждый процент давался тяжелее предыдущего, как каждый шаг на подъёме даётся тяжелее, когда склон становится круче. Но рубец реагировал, и это важнее цифр: моё сердце училось работать не на лекарстве, а на собственных ресурсах, и когда-нибудь зависимость от тысячелистника станет меньше, а потом исчезнет совсем.
Может быть.
Я лёг на лежанку. Тело гудело, как перегруженный генератор, но голова была ясной, и перед закрытыми глазами стояла карта: два бурых языка Мора, сходящиеся к деревне с юго-востока и юга, как челюсти капкана, который захлопывается медленно, но неотвратимо.
Я считал удары пульса.
На двести сорок третьем ударе в дверь постучали.
Я сел рывком. За окном стояла густая темнота без намёка на рассвет. Угли в очаге почти погасли, только горшок с экстрактом тускло светился красноватым отблеском.
Стук повторился – быстрый, нервный, костяшками пальцев.
– Лекарь! – голос Горта, тонкий и срывающийся. – Лекарь, вставай!
Я подошёл к двери и открыл. Горт стоял на крыльце босой, в одной рубахе, с растрёпанными волосами и расширенными зрачками.
– Что?
– С вышки Дрен кричит! – Горт сглотнул, его кадык дёрнулся вверх-вниз. – На востоке огни! Много! Десятки! И они движутся к нам!
Я вышел на крыльцо. Ночной воздух ударил по лицу. Над частоколом, в направлении восточных ворот, маячил силуэт Дрена на вышке.
– Дрен! – крикнул ему.
– Гляди сам, Лекарь! – Его голос был хриплым, и в этой хрипоте звучало не столько тревога, сколько оторопь человека, который видит то, чего не может объяснить. – На восточном склоне, за ручьём! Огни! Факелы, должно быть! Штук тридцать, а то и поболе!
Я поднялся на вышку. Ступеньки скрипели, перила шатались, и Дрен подвинулся, освобождая место. Отсюда, с высоты четырёх метров, за верхушками частокола и кронами ближних деревьев, открывался вид на восточный склон – тёмную массу леса, уходящую к горизонту.
И на этом фоне сверкали яркие огни.
Не десятки – больше. Россыпь тёплых оранжевых точек, мерцающих между стволами, двигающихся медленно, неровно, то скрываясь за деревьями, то появляясь снова. Они тянулись цепочкой по склону, от вершины к подножию, и передние были уже близко, может, в двух километрах, может, ближе – трудно судить о расстоянии ночью.
Рядом со мной появился Тарек. Он поднялся на вышку бесшумно, и стоял, глядя на огни с тем же каменным лицом, с которым смотрел на шестилапую тварь в буковой роще.
– Сколько? – спросил он.
– Не меньше сорока факелов, – ответил Дрен. – Может, полсотни. Движутся к нам по тропе от Мшистой Развилки.
Сорок факелов. Если каждый факел – это один здоровый человек, способный его нести, то людей больше: больных, которые идут без света, детей, которых несут, стариков, которых ведут. Шестьдесят? Восемьдесят? Целая деревня или остатки нескольких, или поток, который начался с шестерых из Каменной Лощины и вырос в лавину, потому что слух бежал быстрее Мора, и каждый, кто его слышал, поворачивал к Пепельному Корню, потому что «в Корне есть лекарь».
Я стоял на вышке и смотрел, как огни ползут по склону, и перед глазами стояла арифметика – безжалостная, прозрачная, как вода в скальном источнике.
Двадцать шесть пиявок. Одна порция антибиотика к утру. Шесть стеблей серебристой травы. Семь заражённых, которые уже за стеной. И к рассвету их будет не семь.
Я стоял, слушая, как факельная река течёт к деревне, и считал удары пульса, потому что пульс – единственное, что мог контролировать в этом аду.
Павел Шимуро
Знахарь IV
Глава 1
Запах я почувствовал раньше, чем увидел людей.
Он поднимался от восточного склона, как поднимается испарение над болотом в жаркий день, только это не болотный газ, а запах большой человеческой беды. Пот, моча, гниющие бинты, кровь, которая слишком долго была на воздухе, и под всем этим знакомая металлическая нота Мора – тот самый привкус, что оседал на языке у заражённого болотца.
Я стоял на вышке рядом с Дреном и Тареком. Предрассветные сумерки окрасили лес в серо-синий цвет и на этом фоне тёмная масса людей, вытянувшаяся вдоль тропы на добрую сотню метров, выглядела как река, вышедшая из берегов. Факелы погасли, но в них уже не было нужды, ведь людей выдавали звуки. Детский плач, тонкий и монотонный, как работающая на холостом ходу сирена. Кашель хриплый, многоголосый, накатывающий волнами. Шарканье сотен ног по утоптанной тропе – неровное, с паузами, когда кто-то останавливался, и шорохом, когда его подхватывали под руки и тащили дальше.
Ступеньки вышки скрипнули. Аскер поднялся, встал рядом, положил обе руки на перила. Он молча считал, и его губы двигались беззвучно, как у человека, который привык вести бухгалтерию даже во сне.
– Шестьдесят, – сказал он наконец. – Может, семьдесят. С детьми и стариками – под сотню ртов.
Голос ровный, без дрожи, без надрыва, но я стоял достаточно близко, чтобы видеть, как побелели его пальцы на древке копья, пока он сжимал его медленно, как сжимают кулак перед ударом, который нельзя нанести.
– Еды на двадцать дней, – продолжил Аскер, обращаясь не ко мне и не к Тареку, а к себе, к той части разума, которая принимала решения. – На сорок семь человек. На сто сорок хватит на шесть. Ежели не кормить, – он помолчал, – то нечего и открывать.
– Они не за едой пришли, – сказал я.
– А зачем? – Аскер повернул голову. Его глаза были тёмными и спокойными, как колодезная вода, и в этом спокойствии стояло то, что я научился узнавать за эти недели: готовность к худшему. – За лекарством, которого у тебя на двадцать человек? За чудом? За словом «лекарь», которое кто-то ляпнул на тропе, и оно побежало от деревни к деревне, как пожар по сухостою?
Я не ответил, потому что он прав, и мы оба это знали.
Толпа подошла к воротам. Впереди шёл крупный мужчина с обожжённым лицом, бровь отсутствовала. Кузнец или кто-то, работавший с огнём и металлом: плечи широкие, руки толстые, походка устойчивая, несмотря на четыре дня пути. За ним женщины с детьми, привязанными к груди тряпками, старики, опирающиеся на палки, и четверо носилок – грубых, связанных из жердей и шкур, на которых лежали неподвижные тела.
– Откройте! – крик из середины толпы – женский, срывающийся. – Лекарь! Нам сказали, тут лекарь!
– Откройте, ради всего! – другой голос – мужской, старческий, хриплый.
И третий – детский, тонкий, похожий на скулёж раненого щенка: «Мама, мне больно, мама, больно».
Аскер спустился с вышки медленно, держась за перила, как человек, который не торопится, потому что торопливость означает панику, а её он себе позволить не мог. Вышел за баррикаду из брёвен, сложенную перед воротами два дня назад, встал, расставив ноги, копьё вертикально, как посох.
Его голос разрезал гомон, как нож разрезает натянутую ткань:
– Стоять! Четыре шага от стены! Кто подойдёт ближе, получит стрелу в голову!
Тарек на вышке натянул лук. Я видел его лицо – каменное, без выражения. Стрела смотрела не на конкретного человека, а в пространство между толпой и стеной, и этого достаточно.
Толпа отступила не сразу – сначала задние ряды подались, потом средние, потом передние, как волна, откатывающаяся от берега, но ропот нарастал – глухой, тяжёлый, как гул в улье перед роением.
Женщина с ребёнком на руках упала на колени. Ребёнок хрипел, лицо в предрассветном свете казалось синим, но я не мог определить точно – слишком далеко, слишком мало света. Другая женщина кричала, что муж умер на тропе час назад, что они оставили тело, что звери придут, что нельзя так, нельзя, нельзя.
Мужчина с обожжённым лицом шагнул к ней, положил руку на плечо и сказал что-то негромко. Она замолчала. Он повернулся к стене, нашёл глазами Аскера, потом меня на вышке.
– Мы из Мшистой Развилки, – сказал он. Голос низкий, ровный, привыкший перекрывать шум кузнечных мехов. – Тридцать два человека. Остальные с тропы, из разных мест – прибились по дороге. Мы не просим еды – мы просим лекаря.
Я спустился с вышки. Ступеньки знакомо скрипели, перила знакомо шатались, но мир вокруг был другим, потому что у ворот стояла сотня человек, и каждый из них нёс в крови либо болезнь, либо страх перед ней, и разница между первым и вторым определяла, будут они жить или нет.
Я видел такое один раз – на Земле, в прошлой жизни, которая с каждым днём казалась всё более далёкой и всё менее реальной. Авария на шахте «Северная», обрушение кровли, взрыв метана, сорок два пострадавших одновременно в приёмном покое районной больницы на двенадцать коек. Я тогда был вторым хирургом, мне было двадцать восемь, и старший, Павел Андреевич, положил мне руку на плечо и сказал: «Триаж, Саша. Красные на стол. Жёлтые в коридор. Чёрные к стене. Не думай, не жалей, не останавливайся. Думать будешь потом, жалеть будешь потом – сейчас сортируй».
Я прошёл мимо Аскера, который посторонился, не сказав ни слова, потому что он умел читать лица и понял по моему, что сейчас не время для обсуждений, и вышел к баррикаде.
Толпа смотрела на меня. Сотня пар глаз – усталых, испуганных, больных, мёртвых, и в каждой паре стоял один и тот же вопрос, который я слышал без слов, потому что он звучал одинаково на любом языке и в любом мире: «Я буду жить?»
– Меня зовут Александр, я лекарь в этом месте, – сказал, и мой голос прозвучал ровнее, чем я ожидал. – Сейчас я осмотрю каждого. Для этого мне нужно, чтобы вы встали в одну линию вдоль тропы плечо к плечу. Детей на руки. Лежачих оставить на носилках.
Мужчина с обожжённым лицом кивнул и повернулся к толпе.
– Слышали? Встали! Линия! Кто не держится, помогите соседу!
Его голос сработал лучше моего. Толпа зашевелилась и начала выстраиваться медленно, неуклюже.
…
Я шёл вдоль шеренги, и мир сузился до полосы шириной в два шага.
Правая ладонь прижата к земле через каждые три-четыре человека на секунду, не больше – ровно столько, чтобы контур замкнулся и витальное зрение вспыхнуло короткой яркой вспышкой, как вспышка фотоаппарата, высвечивающая то, что не видит обычный глаз. Левая рука держала палку – обычную, ошкуренную, с обугленным концом, которой я указывал направление.
Первый: мужчина лет сорока, тощий, с провалившимися щеками. Чистое свечение, ровное, тёплое, сосуды прозрачные, без единой бурой нити. Здоров. Истощён, обезвожен, но здоров.
– Направо, – сказал я.
Второй: женщина, молодая, с младенцем в тряпке на груди. Она чиста. Младенец тоже. Молоко защищает – материнские антитела, или что бы ни служило их аналогом в этом мире.
– Направо.
Третий: старик. Бурые нити в периферических венах кистей, мелкие, рыхлые, похожие на ниточки плесени в желе. Ранняя инкубация, три-четыре дня до каскада.
– Направо.
Горт бежал рядом, прижимая черепок к груди, и палочка в его руке стучала по обожжённой глине так быстро, как будто он записывал не слова, а азбуку Морзе. «Пр-пр-пр», – стучало по черепку, и после каждого «пр» мальчишка бросал на меня короткий взгляд, проверяя, не отстал ли, не пропустил ли.
Четвёртый: подросток, лет тринадцать, с опухшими стопами. Тромбы в обеих голенях плотные, тёмные, бусины на нитке, но лёгкие чистые. Средняя фаза, окно двое-трое суток.
– Налево.
Пятый: женщина лет тридцати, беременная, срок где-то месяцев шесть, судя по животу. Я задержал контакт на лишнюю секунду, потому что то, что увидел, требовало внимания. Её кровь несла бурые нити – редкие, ранние, но они тянулись к плаценте, к тому густому узлу сосудов, который питал ребёнка. Сам плод светился ровно, чисто – материнский барьер пока держал, но нити подбирались к нему, как корни подбираются к водяной жиле. Гирудин для неё – отдельная задача. Стандартная доза может спровоцировать отслойку плаценты и кровотечение, которое в полевых условиях я не остановлю. Мизерная доза – четверть от обычной, растянутая на сутки, по каплям.
– Налево, – сказал я и повернулся к Горту. – Пометь отдельно: беременная, особый протокол.
Горт кивнул, нацарапал что-то на краю черепка и побежал дальше.
По ту сторону стены Лайна принимала людей. Я слышал её голос. Она разводила их по трём зонам, которые я обозначил утром: правая сторона навеса «зелёные», левая «жёлтые», дальний угол у стены «красные». Три цвета, три судьбы.
Шестой, седьмой, восьмой здоровы. Направо.
Девятый – средняя фаза. Налево.
Десятый – тоже средняя. Налево.
На одиннадцатом человеке я впервые споткнулся. Женщина лет пятидесяти, грузная, с отёкшими ногами и синими губами. Вспышка витального зрения показала то, что я видел у Борна: тромбы в обоих лёгких, плотные, как пробки, перекрывающие сегментарные артерии. Геморрагические петехии на плевре, мелкие тёмные пятна, как брызги чернил на промокашке. Каскад необратим. Даже полный протокол, начатый немедленно, даже с идеальным гирудином и литрами антибиотика – шансы ниже пяти процентов. А у меня не было ни идеального гирудина, ни литров.
Я посмотрел ей в глаза. Она смотрела на меня снизу вверх, потому что не могла стоять и сидела на земле, привалившись к ноге соседки. В её взгляде не было надежды, только усталость.
– Прямо, – сказал я. – Вам будет не больно.
Она кивнула медленно, один раз. И отвернулась.
Горт за моей спиной перестал записывать на полсекунды. Я услышал, как палочка замерла над черепком, а потом застучала снова, тише, осторожнее, как будто мальчишка боялся, что звук записи оскорбит тишину, повисшую между мной и этой женщиной.
Дальше. Двенадцатый, тринадцатый здоровы. Четырнадцатый – ранняя инкубация. Пятнадцатый – средняя фаза.
На двадцать третьем у меня впервые помутнело в глазах. Каналы в обоих предплечьях горели, как натёртые верёвкой, пульс в висках участился до ста десяти, и я понял, что расходую витальную энергию быстрее, чем восполняю. Каждая вспышка зрения стоила дороже предыдущей, как каждый подъём на ступеньку стоит дороже, когда лестница уходит вверх без конца.
Я остановился. Уперся палкой в землю, перенёс вес. Три вдоха через нос, три выдоха через рот. Водоворот в солнечном сплетении раскрутился слабо, неохотно, как мотор на последних каплях топлива, но раскрутился. Каналы чуть остыли.
– Лекарь? – Горт замер рядом – бледный, с расширенными зрачками.
– Нормально. Дальше.
Двадцать четвёртый: мужчина с перебинтованной рукой. Он здоров, рана на предплечье чистая – не от Мора, а от когтей зверя. Направо.
Двадцать пятый: девочка лет шести, на руках у отца. Худенькая, с русыми косичками, расплетёнными от дороги в спутанные пряди. Глаза закрыты. Дышала, но неровно, с паузами по три-четыре секунды, после которых грудная клетка вздрагивала и вталкивала в лёгкие очередную порцию воздуха, как будто каждый вдох давался ей усилием, которое стоило больше, чем она могла себе позволить.
Её пальцы были чёрными до запястий с тем глянцевым отливом, который бывает у некротизированных тканей, когда кровь остановилась настолько давно, что клетки не просто погибли, а начали разлагаться.
Я замкнул контур и посмотрел.
Одной секунды хватило.
Тромбы в обоих лёгких массивные, плотные, заполняющие долевые артерии, как пробки заполняют горлышко бутылки. Мелкие эмболы в почечных сосудах – три или четыре, как бусины, застрявшие в фильтре. Каскад свёртывания шёл полным ходом, кровь в периферии загустела до состояния желе, и там, где она ещё двигалась, движение было не течением, а проталкиванием, как зубная паста через узкое горлышко тюбика. Мозговой кровоток сохранён, но замедлен. Она жива только потому, что детское сердце сильнее взрослого и продолжало биться, даже когда бить ему было уже незачем.
Разорвал контакт. Мир качнулся, и я почувствовал, как колени подгибаются.
– Красная, – сказал я.
Голос прозвучал так, как будто его произнёс кто-то другой – кто-то, у кого нет горла, нет связок, нет ничего, кроме функции, назначенной ему военно-полевым уставом: сортировать. Не думать, не жалеть. Сортировать.
Отец не понял. Он стоял передо мной, прижимая дочь к груди, и его лицо медленно менялось, как меняется небо перед грозой, от надежды через недоумение к ужасу.
– Лекарь, – сказал он. – Что значит «красная»?
Я не мог объяснить не потому, что не знал слов, а потому что слова, которые нужно произнести, были словами, после которых человек либо падает, либо бьёт тебя в лицо, либо стоит и молча смотрит, и молчание это страшнее удара. На Земле, в приёмном покое после шахты, Павел Андреевич говорил родственникам: «Мы сделаем всё возможное». Это ложь, и все это знали, но ложь давала время, чтобы уложить человека, чтобы отвести родственника в сторону, чтобы дать ему воды и сказать правду потом, когда первый шок пройдёт.
Здесь у меня не было ни коридора, ни воды, ни «потом». За моей спиной стояли ещё шестьдесят человек, и каждая секунда промедления отнимала секунду у кого-то, кого я мог спасти.
– Её положат отдельно, – сказал я. – Ей дадут лекарство от боли. О ней позаботятся.
Отец стоял и смотрел. Я видел, как он понял не из моих слов, а из моего лица, из того, чего я не сказал, из пустоты, которая зияла между «лекарство от боли» и «вылечат».
– Нет, – сказал он тихо, почти шёпотом. – Нет, Лекарь. Ты ведь можешь. Нам говорили, ты мальчишку с того света вытащил. Мальчишку, которого все уже похоронили. Ты можешь, я знаю, что можешь.
Мне нужно идти дальше. За спиной стояли люди, которым я мог помочь, и каждая секунда, проведённая здесь, уменьшала их шансы.
– Дагон позаботится о ней, – повторил я. Повернулся и сделал шаг.
– Лекарь!
Я не остановился. Шёл и чувствовал, как его взгляд упирается мне в спину, как физическое давление, как ладонь, толкающая между лопаток. На ходу провёл рукавом по лицу быстро, коротко, как будто смахивал пот.
Горт шёл рядом. Я видел его периферийным зрением: бледный, как мел, с плотно сжатыми губами и глазами, которые он старательно держал на черепке, не поднимая, потому что если бы поднял, то увидел бы то, что видел я, и четырнадцатилетний мальчик не должен видеть такие вещи.
Палочка в его руке продолжала стучать. Он записывал.
Дальше. Двадцать шестой, двадцать седьмой – средняя фаза. Налево. Двадцать восьмой здоров. Направо. Двадцать девятый – терминальный, тромбы в печёночных венах, желтушная кожа, запах ацетона. Прямо.
На тридцатом человеке у меня открылось что-то новое.
Я заметил это не сразу. Тридцатый был мужчиной лет сорока пяти, крепким, с мозолистыми руками плотника. Вспышка витального зрения показала раннюю инкубацию, бурые нити в периферии – всё стандартно, но когда я уже отпускал контакт, на границе восприятия мелькнуло что-то ещё: вибрация тихая, ритмичная, как отдалённый звук камертона. Его кровь «звучала». Не в буквальном смысле, ведь у крови нет голоса, но витальный резонанс, который я считывал через замкнутый контур, нёс в себе частотную характеристику, уникальную для каждого организма, как отпечаток пальца.









