Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 88 (всего у книги 353 страниц)
Поначалу мальчик переживал: как же солдат будет жить дальше, без руки, – но потом подумал, что так куда интереснее.
Это не он оторвал руку – это все тряпичный крокодил со своими злодейскими выходками.
Но не тут-то было.
В секретной исследовательской лаборатории, нарисованной на вырванном из тетрадки листке, ученые смогли оживить пострадавшую руку, и теперь она, словно маленькая гусеница, ползала по столам и подоконникам, сжимая в пальцах все ту же пластиковую гранату, и подкрадывалась исподтишка к врагу, заставая его врасплох.
Бум!
Тряпичный крокодил переворачивался потертым зеленым брюхом вверх и беспомощно шевелил лапами. Как же это унизительно – в который раз проворонить наглую вероломную конечность и опять остаться без маминой плойки, с помощью которой можно было бы поработить этот мир, но… не судьба.
– Я злая тучка, – грозно начал мальчик, тряся в воздухе черным комком бумаги. – Я пришла вас съесть, у-у-у.
Тучка стала нападать на крокодила и солдата, а рука в это время ползла вдоль моих краев, терпеливо подбираясь к ней сзади. Бой шел нелегкий: крокодил то и дело устало переворачивался животом вверх, но солдат помогал ему подняться на ноги и продолжить сражение. С каждой минутой это давалось ему все сложнее и сложнее: он терял силы, а тучка настойчиво кружила рядом, распахнув черную бумажную пасть.
Вот она укусила за ногу тряпичного крокодила, но тот не закричал от боли, а стойко вытерпел, потому что не захотел оставлять солдата одного на верную смерть в теплых ворсинках коричневой шерсти.
Рука совсем-совсем близко.
Еще чуть-чуть.
Бум!
Крутясь и переворачиваясь, комок бумаги подлетел в воздух и упал назад. Мальчик потянулся к нему и вдруг понял, что у комка нет лапок, чтобы поверженно пошевелить ими.
Комок все такой же живой и черный, и даже кажется, что с боков у него появилось еще несколько ртов, чтобы кусать притихшие игрушки.
От мысли, что злую тучку нельзя взорвать пластмассовой гранатой, мальчику стало не по себе. Он схватил лежащий на полу портфель и побежал в прихожую.
Дрожащие пальцы вставили в замок ключ, повернули его против часовой стрелки.
Быстрее, быстрее! В коридор.
Дверь за мальчиком захлопнулась.
Я знал, что с другой стороны металлической щеколды он тяжело дышит и борется с желанием посмотреть в замочную скважину. Он боится, потому что там, по полу, к нему ползет черный комок бумаги с торчащей из пасти крокодильей ногой.
«Убить…»
Замок щелкнул, и я услышал удаляющиеся торопливые шаги.
Из нависшей черноты спустился длинный липкий язык. Он слизнул пластмассовую руку и потащил ее в черную пасть.
* * *
– Ань, прошу тебя… – Мужчина выкинул в пакет с мусором цоколь сломанной лампочки и повернулся к женщине. – Я разговаривал с соседями. Они рассказывают страшные вещи. Говорят, до тебя здесь жила нехорошая семья. Колотили своего ребенка. Так, что по ночам тяжело было заснуть. А несколько дней назад крики прекратились, и они после этого съехали. Черт, да его же могли убить! Я не хочу, чтобы вы здесь оставались. Милая, да посмотри на Сережку, он от страха даже в комнату боится зайти.
Мальчик стискивал пальцами юбку женщины и смотрел в окно. Там, в небе, огромными свинцовыми дирижаблями плыли облака, такие молчаливые и равнодушные, будто на свете не было ни его, ни мамы с папой, ни живущего в комнате кошмара.
– Злая тучка съела руку…
– Какую руку?
– У солдата.
Женщина выдвинула из-под кухонного стола старый деревянный стул и тяжело опустилась на него.
Ее ладони закрыли глаза, словно она решила сыграть в прятки. Только ей не хотелось, чтобы ее нашли.
Сидеть бы вот так вечно, укрывшись трескающимися от времени ладонями, и не думать о злых тучках и ползущих сквозь темноту осколках лампочек.
В глазах прилипшего к потолку существа плечи проволочной фигурки стали вздрагивать. Линии-волосы беззащитно ожидали, когда голодные отростки станут выдергивать их клочками, один за другим. Запустить дымчатые когти в окровавленную голову, ковырять ими оголившуюся кость и наслаждаться этим скрежетом.
А потом очередь за мальчиком.
Облако крепче уцепилось за бороздки потолка и всем телом стало опускаться вниз. Его бока раскрывались цветочными бутонами, внутри которых извивались маленькие острые язычки. Они мечтали прикоснуться к тонкой шее, порезать ее на полоски и утащить в распахнутые пасти, пережевывать, давить, рвать черными жадными лепестками.
Все что я мог – лишь наблюдать за этим и кричать: «Бегите! Бегите отсюда!»
Но моих криков никто не услышал. Молчание безответного одиночества заполняло кухню надвигавшейся бедой, и в нем тонули усталые проволочные фигурки, такие хрупкие и беспомощные.
– Почему я должна быть плохой? – едва слышно спросила женщина. – Что я сделала не так, скажи мне? Когда твоим пальцам больно, ты отдергиваешь руку А почему мне нельзя? Терпеть дальше… это жестоко, Саша.
Мужчина мягко сжал ее плечо и повернулся к мальчику:
– Сережа, иди в комнату.
– Но, папа, там же…
– Иди. В комнату.
Голос звучал грубо и устрашающе.
Мальчик отвернулся и затопал к зеву дверного проема. С каждым шагом проем становился все больше и больше, оборачиваясь горлом волшебной пещеры из сказок. Стоит сделать шаг через порог – и вход за ним закроется, спрячется в бетонных песках холодного города.
Папа просто так взял и отдал его злой тучке. Просто так. Взял и отдал.
Глаза щипало от подступившей изнутри соли, но он старался не плакать.
Его пальцы коснулись меня, и я почувствовал, что сейчас он не выдержит, упадет на пол, побежденный, словно неуклюжий тряпичный крокодил.
К нему на подмогу никогда не приползет оторванная пластмассовая рука, да и если бы приползла – какой толк от ее бесполезной гранаты?
Мальчик посмотрел на мою взъерошенную шерсть и прошептал:
– Помоги нам… пожалуйста.
* * *
Мужчина обнимал сидящую перед ним женщину, гладил ее волосы и говорил теплые слова. Его руки дрожали от каждого прикосновения, как будто к ним само собой вернулось то, что было оставлено в далекой чужой квартире.
Никто никогда не обижался и не хотел уйти.
Никто и никогда.
– Скажи мне, что ты соврал… не было никакой нехорошей семьи. Мы просто переволновались вчера. Подумаешь, сломалась лампочка. Да и свечка как свечка: так уж совпало, что у тебя пальцы разжались, вот и вышла страшная пасть на стене. Я же все сделала правильно, правда?
– Да, конечно, хорошая моя, ты все сделала правильно. Хочешь, я останусь здесь, а вы с Сережкой поезжайте домой. Приберусь тут, проводку поменяю. Вернетесь – не узнаете. Никаких страстей. Обычная квартира. Господи, Аня, я такой дурак, такой дурак… Прости меня. Прости меня, пожалуйста.
Его пальцы стыдливо скользили по волосам, к которым не заслуживали прикасаться… и вдруг остановились.
Локоны женщины стали подниматься вверх, сами собой, один за другим, зачарованно покачиваясь в пылинках душного воздуха. Словно щупальца плывущей в воде медузы.
Одна из волосинок дернулась и ужалила его в мизинец.
На подушечке выступила блестящая красная капелька.
Мужчина осторожно отпустил волосы и прижал кровоточащий палец к ладони, так, чтобы женщина не увидела этой раны и не испугалась. Медленно отвел руку в сторону и опустил в карман.
В ладонь легла серебристая квадратная зажигалка.
«Только бы с первого раза, – пронеслось у него в голове. – Только бы с первого раза…»
Нужно всего лишь откинуть в сторону крышку и крутануть кремниевое колесико.
Сердце бешено стучало, потому что перед его глазами проступали чудовищные очертания, плясавшие вчера на стене. Он не мог заснуть ночью, ворочаясь в постели и задавая себе один и тот же вопрос: «А что, если они были живыми?»
Что, если они спрятались среди теней желтой свечки?
Теперь он знал ответ.
В волосах его жены копошились когти огромного черного облака, свисающего с потолка на шипастых карандашных нитях. И самое страшное – оно было здесь всегда, с того самого момента, когда они всей семьей зашли в дом.
Просто никто не хотел замечать.
– Что там, Саша? – прошептала женщина. – За мной кто-то дышит… Там… там…
– Не двигайся, милая. Все будет хорошо.
– Но я…
– Смотри мне в глаза. Только мне в глаза, никуда больше. Анечка, все будет хорошо, я тебе обещаю. Только не оборачивайся. Пожалуйста. Пожалуйста, милая моя.
Он достал зажигалку из кармана и медленно приподнял ногтем большого пальца металлическую крышку.
Щелк!
Вот он, фитиль и кремень.
«Ты сможешь. Давай же. Давай».
– Смотри мне в глаза, – повторил он снова. – Смотри мне в глаза.
Большой палец повернул тяжелое неуклюжее колесико.
Послышался хриплый скрежет, но фитиль не загорелся.
Когти в волосах замерли и с интересом повернулись острыми языками к дрожащей руке.
– Мне страшно, Саша…
– Не переживай, моя хорошая, тебе просто мерещится. Ничего нет. Ничего здесь нет.
Он повернул колесико еще раз. Фитиль по-прежнему не загорался.
Еще раз. Еще. Еще. Еще.
Существо зашевелилось. Черные лепестки раскрывались все шире и теперь шипели так громко, что в этих звуках тонул весь мир.
Щелк!
Щелк!
Огонь…
Мужчина сунул пламя в опутанные черным облаком волосы.
Когти заскрежетали и стали яростно вырываться из горящего плена, выдергивая из головы клочки обламывающихся проволочных нитей. Женщину дернуло вместе со стулом назад – она ударилась об угол стены и завопила от боли, перебирая по полу ногами и хватаясь перевязанной рукой за острые, словно бритвы, отростки.
Из порезов текли липкие тугие ручейки. Клочки марлевой повязки падали на пол, пропитанные кровью.
– Здесь ничего нет! – кричал мужчина, схватив копошащуюся тварь. – Все хорошо, милая! Держись! Слышишь, держись!
Изо всех сил он рванул облако на себя, и оно оторвалось от потолка, шлепнувшись тяжелой мясистой тушей в коридор. Его чудовищные отростки стучали по полу, словно просмоленные канаты, и из них выпадали обгоревшие волосы, которые тут же слизывались мокрыми черными лепестками.
Пасти на боках захлопывались и жевали ненавистную тонкую проволоку.
«Убить! Каждого».
К-а-ж-д-о-г-о.
Где-то здесь чернильное пятно мальчика. Совсем рядом. О-о-о, мальчик умеет делать больно так, как никто другой. Его руки умеют включать черный электрический насос, и этот звук сводит с ума.
Вырвать. Раздавить. Разрезать на куски.
«Нельзя делать больно! Нельзя!»
Отростки потянулись в комнату, закрывая за собой дверь. Когда-то давно здесь был ключ, но существо теперь могло справиться с дверью и без ключа: всего-то и надо, что залезть когтями в замочную скважину, выдернуть пружину – и металлический брусок сам собой провалится в прорезь деревянной перегородки.
Я смотрел его глазами – жадными, жестокими.
Они остановились на коричневой шерстяной твари, ощетинившейся остриями ворсинок, и там, под нею, всхлипывал маленький сжавшийся комок страха.
Чернота сгустилась, сквозь нее проступили очертания волчьих пастей, глядящих в пустоту комнаты с застрявшими среди обоев детскими криками. Мохнатые лапы опустились на пол. Дымчатый хвост двигался сам собою, будто не принадлежа существу: с него свисали плети сверкающих от слюны раздвоенных языков.
«Отдай его мне», – потребовало существо, не произнося ни слова: только глядя на меня круглыми голодными зрачками и клубясь удушливым серым молчанием.
«Подойди и возьми», – ответил я.
Мальчик испуганно подтянул под себя ноги. Он понимал: злая тучка может пролезть через любую щелку, и тогда я не смогу его защитить. Его руки плотнее стягивали мои бока.
Нет ли где-нибудь дуновения ветра?
Вместе с ветром может прийти дымчатая липкая смерть: вползет страшными пальцами-карандашами под кожу, и сколько бы он после этого не кашлял, бесцветный воздух никогда не покинет его горло.
Когтистый хвост подкрался к нам и воткнулся в бок надувной кровати. Оттуда хриплым мокрым стоном потянулся освобожденный воздух.
Мальчик схватил мои расползающиеся края и закричал:
– Уходи, тучка! Уходи! Пожа-а-алуйста!
Волчья шкура зашевелилась. Из морды, разделенной двумя пастями, капали дымящиеся завитки слюны, корчились в агонии на полу и ползли назад, чтобы воткнуться иголками в сложенную из теней лапу и забраться внутрь.
Я услышал грохот шагов за дверью. Прыжок – и на нее навалилось что-то тяжелое. Хлипкая деревянная перегородка не выдержала, проломилась, и в комнату упал мужчина.
Быстро поднявшись на ноги, он уставился на стоящего перед ним зверя.
Никогда раньше я не видел его таким.
Он не испытывал страха перед чудовищем. Весь страх пропал тогда, когда он понял, что готов остаться здесь навечно, лишь бы его жена и сын больше не страдали и не хотели уезжать из дома.
Волк повернулся к нему оскалившейся пастью, и его хвост задел мой краешек.
Больше ты никому не сделаешь больно.
Слышишь, никому!
И еще – прости меня, потому что я не умею по-другому.
Одна за другой мои ворсинки впились в черное дымчатое тело, за доли секунды полностью обхватив его, поймав, словно муху, залетевшую в паучью сеть.
Шерсть стягивала существо огромной липкой лентой. Скручивала, словно мокрую тряпку.
Коричневые клыки разгрызали тонкую черную кожу, и из нее сочилась кровь.
Обычная, красная.
Она пропитывала мою ткань и растекалась по полу бесформенной багряной лужей, оставляя блеклые разводы там, где корчившаяся в агонии тварь извивалась и колотила в страхе хрипящими отростками.
Она кричала.
Она плевалась тугими бурыми сгустками, но моя шерсть продолжала резать и потрошить свою добычу.
– Боже мой… – произнес мужчина. – Одеяло… оно… поедает его…
Мальчик подбежал к нему и уцепился за руку. Он смотрел широко раскрытыми глазами на то, как секунда за секундой я убиваю его обидчика, и… чувствовал боль. Ему было жалко страдающую злую тучку. Жалко подошедшую сзади маму с сожженными волосами. Жалко папу, который никак не мог простить себя из-за того, что его семья прошла через этот кошмар.
Жалко всех.
И даже меня. Старое одеяло, которое должно было стать солнечным героем доброй сказки, так и не доведенной до конца папой, но вместо этого… вместо этого я…
Прости, мальчик, но мы такие, какие есть. Мне хотелось бы, чтобы эта история закончилась по-другому. Злая тучка заползает под одеяло к мальчику, и там ей становится тепло и уютно, так, что ее ненависть улетучивается, и она сразу же становится хорошей. Мальчик обнимается с нею, и вот они уже не разлей вода. Играют вместе, спасая от тряпичного крокодила мамину плойку. Или папин бритвенный станок. Или еще что-нибудь.
Однако складки моей ткани колкие, и даже больше – они именно такие, какими их видит кричащее от боли облако. Я – чудовище, может быть гораздо более страшное, чем злая тучка. Я медленно распарываю на кусочки беспомощное тело, и оно страдает.
Я хотело бы быть другим, но кого мне винить в том, что я такое, какое есть?
Как и твой папа, уходивший в чужой дом ради чужого тепла. Как и твоя мама, захотевшая спрятаться от клыков страшного злого мира, пытавшегося съесть ее через ткань белья, найденного в кармане мужа.
Как и ты, сваливший оторванную руку солдата на несчастного, вечно проигрывающего тряпичного крокодила.
Зато теперь вы все вместе, и почему-то я знаю, совершенно точно знаю, что больше ничто в этой жизни вас не разлучит.
Мама подала папе зажигалку, и тот чиркнул кремнем.
На этот раз огонек зажегся сразу.
– Папа, нет! – закричал мальчик. – Не надо! Это же наше одеялко! Оно же нас спасло! Не надо.
Мужчина крепко прижал его к себе и бросил зажигалку в мою сторону.
Пропитанные кровью ворсинки тут же вспыхнули, словно эта кровь была горючей. Так ярко, что я превратился в то самое тепло, которое все это время пряталось где-то за окнами, над бетонными коробками города.
Даже сгорая, моя шерсть царапала свою жертву.
Неужели теперь я согреваю всех? Или же… или же…
Я чувствую, как внутри, среди линий изрезанного кровоточащего тела бьется маленькое испуганное сердце. И рядом с ним – пластмассовая рука, сжимающая ненастоящую гранату, неспособную причинить кому-либо вред.
Кажется, она очень дорога этому сердцу.
«Папа, пожалуйста, не надо, я буду хорошим… отпусти мои волосы… им больно… больно…»
Я вижу другого мальчика, истосковавшегося по теплу. Он радостно улыбается, даже засыпая в объятиях одеяла, пропитанного его кровью. Он держит в ладонях руку пластмассового солдата и с нетерпением ждет, когда ему можно будет забыть о причиненных обидах, о том, как над головой черной пеленой смыкается грязный прокуренный потолок. Он хочет развернуть меня в каком-нибудь хорошем солнечном месте, чтобы положить на краешек шерсти украденную игрушку и начать неторопливо передвигать ее, словно гусеницу, бормоча себе под нос захватывающую историю, в которой будут взрывы, погони и – обязательно – счастливый конец.
«Мама, свечки текут на мои руки… ты же знаешь, что это больно, почему ты заставляешь меня их держать? Скажи, что тебе во мне не нравится, и я исправлюсь, я обязательно исправлюсь».
Мои когти сжимают сердце мальчика, и оно утихает.
Тебе нечего бояться, хороший мой. Тебе больше никогда не будет больно.
Обещаю.
Где-то там, с другой стороны огня, остается маленькая проволочная фигурка, за которой теперь будут присматривать храбрый солдат и неуклюжий крокодил. И мне приятно думать об этом, а еще приятно от того, что теперь в каждой слезинке этой фигурки спрячется воспоминание обо мне – коричневом одеяле с белыми выцветшими пятнами.
Крепче обнимая замолкнувшее сердце, я чувствую, как нас с ним наполняет особенная теплота, для которой у меня впервые не нашлось подходящих слов.
Я понимаю, что больше не могу называть ее молчанием.
Самая страшная книга 2017
Сборник рассказов
Серия «Самая страшная книга»
© Авторы, текст, 2016
© М. С. Парфенов, составление, 2016
© Ависс Вейльски, обложка, 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
* * *
Парфенов М. С
Снежки
Из бабушкиной спальни доносится хриплый бубнеж старого радиоприемника – будто кто-то говорит через прижатую ко рту варежку. В квартире холодно: света нет, газа нет, ничего нет. Алёша в это время на кухне – в шерстяных носках, спортивках поверх рейтуз, толстом свитере, с обмотанным вокруг шеи шарфом – стоит на шатком табурете, прижавшись носом к заледенелому, расписанному морозом стеклу. Смотрит на улицу. За окном, тремя этажами ниже, на заснеженной площадке играют дети.
У него мерзнут пальцы, воздух вырывается изо рта облачками пара. Алёша хотел бы найти свои варежки, сунуть ноги в меховые сапожки и выскочить из дому во двор, чтобы бесконечно долго, до одури играть в догонялы, кататься с горки, лепить снеговиков. Но ему нельзя – бабушка не разрешает. Вот уже неделю твердит, что там, снаружи, все заболели, что надо подождать, пока приедут врачи и военные и всех вылечат. А сама то и дело кашляет и схаркивает в грязный платок красное.
Все его друзья-приятели – во дворе. Вадик, Костя, Антоха, Эдик толстый. А еще там Наташа из соседнего подъезда и Катька с пятого этажа.
Прошлым летом Алёша все время гонялся за Катькой, плевал ей на сандалии, пока однажды ее подруга не бросила в него камень, разбив лоб до крови. Он тогда не разревелся только потому, что Наташа ему нравилась еще больше, чем Катька, и было бы ужасно стыдно распустить сопли у них на виду. Толстому, который сейчас стал уже совсем не толстый, Наташа тоже нравилась. Эдик сказал об этом месяц назад, по секрету. И вот эти двое, Наташа и толстый-нетолстый, – они там, во дворе, вместе с другими, а ему, Алёше, приходится сидеть дома и тосковать у окна.
Он следит за Наташей. Девочка стоит по колено в снегу на дальнем краю площадки, в розовой курточке. На плечах у нее иней. Раньше у Наташи были красивые вьющиеся волосы, а теперь торчат из-под шапки, как солома, и тоже покрыты инеем.
Она медленно нагибается, вытягивает руку и набирает в пригоршню коричневатый снег. Снег теперь весь такой – с коричневым оттенком, иногда со следами чего-то алого. И люди тоже такие – грязные, заиндевелые, с темными лицами и красными ртами, как будто устроили пирушку с клубничным вареньем, да забыли умыться после этого.
Алёша сам уже неделю не моется – нечем. Воду, которой бабушка набрала полную ванную, прежде чем отключили свет и тепло, разрешено только пить. Еще можно раз в сутки сливать воду кружкой в унитаз, чтобы убрать нечистоты. Мыться нельзя – «экомомия». Поэтому у Алёши что-нибудь где-нибудь постоянно зудит. А вот редкие прохожие на улице совсем не чешутся. Как и Наташа, как и другие дети. Они вообще нисколько не суетятся, никуда не спешат, все делают спокойно. Движения плавные, будто во сне.
Вот так же плавно, неторопливо Наташа выпрямляет спину, отводит назад кулачок с коричневым, точно из шоколада слепленным, снежком. Затем резко, как будто где-то внутри нее разжалась невидимая пружина, выпрямляет руку, и снаряд летит по короткой дуге, совсем недалеко, чтобы шлепнуться в сугроб на границе площадки, в стороне от других ребят.
– Не туда, – шепчет Алёша дрожащими губами, обращаясь через стекло к Наташе и остальным. – Кидать нужно друг в дружку, а не куда попало.
Эх, он бы вышел, он бы показал, как надо… Если бы не бабушка. Ну почему она не пускает его, почему? Ведь он же ребенок, ему нужно гулять! И он – здоровый, это они там, на улице, больные, это им нельзя играть! А если уж им можно, то ему тогда тем более. И эти врачи, военные, о которых талдычит ба, где они все?.. Где мама, папа? Бросили, оставили его у вредной старой бабушки. Нечестно!
Алёша готов расплакаться от досады. В голове у него крутится стишок, который в прошлом году заучивали в школе: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…» Он представляет себя героем этого стихотворения. Узник в студеной камере, завистливо глядящий на своих друзей в узкие бойницы каземата, пытающийся поймать лучики безнадежно далекого, тусклого солнца.
Скрипят половицы. Ба тяжелой походкой шуршит на кухню. Радио продолжает бубнить. Алёша не вслушивается, ему неинтересно. Там, на единственной станции, которую ловит никогда не выключающийся бабушкин приемник, круглые сутки повторяют одно и то же. Говорят непонятные слова: про эпидемию, вирусы, про какие-то куда-то выпадающие «остатки», зоновый слой, дыры, про чрез… ч-рез-вы-чайные меры. И еще то так, то эдак твердят слово «опасность». Опасайтесь. Опасно. Следует опасаться. Потенциально опасные контакты. Опасность заражения. Опасно, опасно, опасно… Все эти скучные, мрачные мужские голоса, голоса через варежку, они пытаются напугать Алёшу. Как уже давно до смерти перепугали ба. Послушав их, бабушка запретила ему выходить во двор. Подчиняясь их командам, внимая предупреждениям (опасноопасноопасноопасно), на два замка заперла входную дверь и запрятала куда-то ключи. Алёша устал слушать их. Алёша страшно зол на невидимых врунов, прикрывающих рты толстыми варежками, как будто от этого их враки станут правдою.
Бабушка громко, с хрипом кашляет. Алёша не обращает внимания, продолжает следить за вялыми играми своих приятелей через покрытое изморозью стекло. Ба ему надоела не меньше, чем радиоприемник. Она тоже постоянно говорит одни и те же слова, рассказывает одни и те же истории. Про то, как ей было тяжело, когда она была маленькой, во время войны. Про то, каким хорошим был дедушка, которого Алёша совсем не помнит. Про то, до чего он, Алёша, похож на своего папу, бабушкиного сына. Он знает наперед, может угадать, о чем ба будет говорить и что будет делать в следующую минуту. Это совсем несложно. Не сложнее, чем догадаться, куда она спрятала ключи от входной двери.
Вот сейчас бабушка кашляет и охает, наверняка хватаясь при этом рукой за грудь. Значит, у нее снова колет сердце. Значит, сейчас она станет искать таблетки и капли в аптечке рядом с хлебницей, снова будет жаловаться на холод. Но сначала отругает Алёшу за то, что тот вскарабкался с ногами на табурет. Пускай ругается, ему все равно.
– Кха-кха! Исусе Христе, шо ж так холодно-то, прям до косточек пробирает… Ну, архаровец, куды залез-та? Слазий, слазий давай, а то ишо, не ровен час, выпадешь с окошка!
На улице толстый Эдик – уже нетолстый толстый Эдик – кидает снежок в сторону бездвижно, как столб, застывшего Вадима. Недолет, хотя Вадик буквально в двух шагах. Еще совсем недавно, этой осенью, они втроем бегали на пруд позади школы, совали в мутную, покрытую ряской воду руки, ловили пиявок, а потом отрывали их от своей кожи и били об камни, с восторгом и отвращением любуясь на остающиеся от гадин брызги. Одну, особенно упитанную, раздувшуюся пиявку Вадик придумал сунуть Катьке за шиворот, но Алёша и толстый отговорили его от этой идеи. Лучше найти дохлую кошку и запихнуть в портфель ей или Наташе, решили они тогда. А потом пришел Костик, принес из дома футбольный мяч, и всем стало вообще не до девчонок.
– Ну чаво прилип-то, Лёшк?.. – Мозолистая ладонь ба ложится ему на плечо, тяжелая, с дряблой кожей, с пупырышками бледно-синих вен. От бабушки неприятно пахнет – грязью, потом и какашками. Как и Алёша, она тоже давно не мылась. У нее слабый, усталый голос, глухой и хриплый, как из радио: – Шо там тебе, медом намазано, шо ли?
– Почему им можно гулять, а мне нет? – спрашивает Алёша, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не заплакать, так сильно ему хочется выбежать к друзьям во двор. – Почему им теперь можно гулять всегда, даже по ночам гулять можно, а мне и днем нельзя выйти, ба?! Почему?! – Он все-таки срывается на визг, на плач. Злой на себя и бабушку из-за всей этой несправедливости, сбрасывает ее руку с плеча, прыгает с табурета и, утирая горячие слезы, бежит из кухни к дверям. Но замирает у порога, вспомнив, что ключи остались у ба в комнате.
Очередной врун монотонно жует сквозь варежку: «…кризис-носит-глобальный-характер… внеочередная-ассамблея-оон… еще-раз-предостергаем… соблюдайте… будьте… опасно». А в голове у Алёши звучит совсем другой, тоненький девчачий, голосок. Это Наташа зовет его. Он не знает как, но ей удается, оставаясь на улице, шептать ему на ухо: Дуй к нам, Алёшка! Беги к ней в спальню, вытащи ключи, быстро, быстро, она старая, она не успеет! Забирай ключи и беги сюда!
Алёша стоит на месте, словно окаменев. Что делать? То ли назад, на кухню к ба возвращаться, то ли и правда в спальню рвануть. Кого слушать? Наташа шепчет, зовет, а приемник бубнит свое про опасность, про то, что ни в коем случае нельзя покидать дома и квартиры, что «помощь скоро прибудет». По радио крутят эти враки всю неделю, одна только старая глупая ба еще верит им. Но с другой стороны…
Выходи, Алёшка! Поиграем! Построим самую большую снежную крепость на свете! Вадик, Антоха и Катька начнут ее осаждать, а мы вместе с Эдиком – держать оборону.
Всего-то дел – забежать, вытащить быстренько связку ключей из-под матраца и – прочь из дома. Можно даже куртку не надевать, свитер и шарф такие толстые, что будет совсем не холодно.
…Но Алёша помнит, что видел в окно раньше. В те, первые, дни. Не хочет, но помнит страшные крики, доносившиеся с улицы. И у него до сих пор перед глазами то, что Вадим, Антоха, Наташа, и Катя, и толстый, тогда еще толстый, Эдик сделали с Костей. Из-за чего Костик теперь не может ходить, а просто сидит на горке.
«Опасность», – сипит радио. Это единственное, чему Алёша готов верить. Пока еще не забыл, отчего светлая куртка Наташи порозовела.
Зато Костик здесь, с нами! – сердито шипит девчонка у него в голове. – И ты тоже мог бы с нами играть. С утра до вечера и даже дольше веселиться тут, а не торчать дома со своей вонючей старухой.
Давай к нам, Лёшик! – кричат Вадик и Катя.
Айда гулять! – вторят им Эдик с Антоном.
Не бойся, амиго, – а это уже сам Костя. Ухмыляется, по-царски восседая на вершине горки, весело болтыхает в воздухе тем немногим, что осталось от его ног. – Помнишь тех жирных пиявок? Тоже казалось страшно, противно! А крови-то сколько было – помнишь? А ведь ни чуточки не больно оказалось, амиго! Так, слегка пощипало кожу, и все… Тут точно так же! Я ведь для виду орал, когда они меня грызли, Наташка и остальные. Ну, как в тот раз, когда мы девчонок пугали, изображая привидений. Компренде, амиго?.. Выходи! Сыграем с тобой в царя горы.
Костя широко улыбается большим и красным, как у клоуна в цирке, ртом.
Выходи… и займи мое место.
И Алёша готов послушать Костю и остальных. Они же его друзья! Его и самого тянет туда, к ним, наружу. Тянет со страшной силой. Он еще никогда так долго не пропадал дома. Тем более что сейчас, без света, без телевизора, без мамы и папы, с одной только ба ужасно скучно.
Ба…
Бабушка.
– Лешенька… – слабый, жалобный голос с кухни. – Внучек, ты хде?
Одна часть Алёши советует ему не обращать на ее стоны внимания, а торопиться во двор, чтобы лепить снеговиков вместе с Наташей и остальными. Другая же его часть говорит, что бабушке плохо.
Алёша заглядывает в дверной проем, ведущий на кухню. Ба сидит на табурете, привалившись спиной к подоконнику. Большая, как бегемот. Три года назад, когда Алёша был еще совсем маленький и не ходил в школу, родители отвезли его в зоопарк. Там в маленькой, тесной для нее клетке стояла огромная, вся какая-то круглая, похожая на большой воздушный шар бегемотиха. Одна-одинешенька, опираясь на короткие толстые ножки, смотрела из-за ограды печальными глазами и дышала так тяжко, как будто вслух сожалела о своей нелегкой бегемотской доле. Смотреть на нее было противно, жалко. Точно так же ему жалко и противно смотреть сейчас на бабушку.
Он никогда ее не любил так сильно, как маму или папу. Она ему никогда даже не нравилась хотя бы так, как Катька или Наташа. На самом деле – и это Алёша сейчас особенно ясно чувствует и понимает – ему всегда было ее просто жаль. И только поэтому он терпел ее слюнявые поцелуи, после которых приходилось оттирать щеки, терпел потные объятия, в которых чувствовал себя так, будто его душили подушками сразу со всех сторон. Мама с папой часто отправляли Алёшу на каникулы к ба, но сами у нее гостили редко… Всё, что осталось у бабушки теперь, – это он.
А у него теперь нет никого, кроме ба. Внезапно и неожиданно остро осознав это, Алёша бежит к ней и, распахнув руки, падает, прижимается к бегемотскому животу, ныряет носом в мягкие складки халатов, которых бабушка, спасаясь от холода, нацепила на себя сразу то ли три, то ли четыре штуки.
– Ну шо ты, Лешенька… шо такое, внучек… – Ее сиплый голос дрожит. Дрожат и ладони, когда она гладит его по голове, по плечам – он чувствует эту дрожь, Алёшу и самого мелко трясет.
– Ба, – всхлипывает он. – Они зовут меня, ба…
– Хтой-то? Хто тебя зовет?
– Ребята… – хнычет Алёша, не отрывая лица от толстого брюха. Теперь его собственный голос звучит глухо, почти как голоса врунов с радио. Но он не может, он боится поднять голову и посмотреть ба в глаза. Боится, что, взглянув на него, она поймет, что еще совсем недавно, еще минуту тому назад он почти уже готов был ее предать, бросить. – Они зовут меня гулять, ба… В снежки…








