412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Погуляй » Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ) » Текст книги (страница 304)
Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:16

Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"


Автор книги: Юрий Погуляй


Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
сообщить о нарушении

Текущая страница: 304 (всего у книги 353 страниц)

Оксана Ветловская. Испей до дна

Хозяева покинули этот дом совсем недавно. Пару дней тому назад. Посреди стола на разделочной доске были разложены засохшие, но еще не заплесневевшие ломти хлеба. Рядом – заветренные сало и колбаса. Стояла прозрачная бутылка с каким-то пойлом и глубокая глиняная тарелка, в ней – прихваченное серой коркой овощное рагу. Бросились в глаза угловатые значки по краю посудины. Крейц чуть наклонился, с интересом разглядывая вдавленные, нанесенные еще до обжига глины закорючки, но брать тарелку в руки не стал: опасно. Мало ли чем могли вымазать посуду. И уж тем более что намешали в кушанье.

Обычно подмешивали синильную кислоту либо мышьяк – то, чем крестьяне травили крыс. Впрочем, попадался и стрихнин, и ртуть, и цианистый калий. Покидающие свои дома немцы оказались изобретательны на подобные пакости. Обычным делом здесь, в Силезии, было «угощение» для советских солдат – заходишь в дом, а там стол накрыт: скатерть, шнапс в бутылке, и рюмки расставлены, и соленья-варенья, и солонина порезана, все дела – будто семья только села обедать, да так и бросила, побежав от наступающих войск. Бойцы ничего не трогали, звали медиков, те брали пробы – конечно, все было нашпиговано ядом. Некоторые такие дома с «угощениями» солдаты затем поджигали, но чаще оставляли нетронутыми, только ставили на стол табличку «Отравлено», чтобы идущие следом видели, на что фрицы горазды.

Деревянная табличка с предупреждением уже стояла и тут. На обратной ее стороне кто-то вывел чернильным карандашом: «Гитлер, подавись!»

– Пробы тут брали, товарищ полковник? – спросил Крейц у Савичева. В документах Георгий Крейц и его помощник Володька Зайцев числились в составе одной из фронтовых санитарно-эпидемиологических лабораторий эпидемиологом и лаборантом. В общем-то, эти фиктивные должности были не слишком далеки от сути их занятий.

– Чисто, – буркнул Савичев. Коммунист, атеист, крепкий кирпичный лоб, нрав будто минное поле – чуть что, сразу орет; малейшего подозрения в грабеже местных жителей или кое в чем похуже бойцы из его полка боялись как огня: трибунал и расстрел в таком случае были неминуемы. Но и справедливый Савичев был, не раз спасал от того же расстрела перед строем мальчишек-новобранцев, уличенных в трусости на поле боя. «Он же ничего, кроме мамкиной юбки, в жизни раньше не видал, а тут фронт, вы бы на его месте не побежали?!» – орал он на председателя трибунала. Никого не боялся, ни генералов, ни особистов. А вот Крейца как будто опасался: в разговоре с ним очень редко повышал голос. Для полковника Крейц был чем-то вроде неизученного природного явления – или, скорее, предмета, нарушающего все законы физики.

– Колодцы тоже чистые, – продолжил Савичев, вместе с Крейцем рассматривая снимки какой-то немецкой семьи на стенах. – Во всяком случае, медики клянутся. Причем воду все равно обеззараживали, ну, на всякий. И что вы думаете? Почти три десятка бойцов погибло в первый же день! Три десятка! Попили водички! – Полковник обернулся, и Крейц поймал себя на том, что еще никогда прежде не видел в глазах Савичева такой растерянности. Даже в прошлом месяце, когда красноармейцы раз за разом штурмовали ту крошечную деревеньку под уже почти окруженным Бреслау и все откатывались назад, и тут среди бойцов началась эпидемия неведомой хвори с галлюцинациями и обмороками. Крейц тогда долго не мог понять, в чем же дело, они с Володькой прочесали лес кругом, рискуя нарваться на неприятеля, но отыскали-таки полусмытые мокрым снегом знаки, намазанные засохшей кровью на деревьях, нашли и подвешенное на высоком дубу изувеченное тело, из которого была взята кровь – пленного ли германские умельцы запытали или своего, уже и не разобрать было. Знаки срубили, мертвого похоронили как положено, и эпидемия прекратилась.

У полковника Савичева и его бойцов был свой фронт, а у лейтенанта Крейца и его помощника – свой. И главным оружием было умение подмечать вроде бы несущественное. Вот, например, изрядная связка сухих дубовых ветвей над входной дверью. Безобидное, хоть и до странности неказистое украшение явно не обделенного достатком жилища – или все-таки амулет? Таких амулетов Крейц в немецких домах еще не встречал… Он прошел по комнатам, но больше ничего подозрительного не заметил. Вот разве что кроватей в детских – четыре, по две в каждой комнате. А детей на семейных снимках – трое. Может, просто снимки старые?

– Вы здесь закончили, лейтенант? – спросил Савичев, и его голос был как-то особенно мрачен. – Всю хату осмотрели? Пойдемте, еще кое-что покажу.

Они вышли из дома – никакая это была не «хата», а добротное, на века, родовое гнездо: с мощным каменным основанием, с фахверковым верхом, как и у всех строений здесь, некогда обнесенных крепостной стеной, частично разобранной, – от нее остались лишь подпиравшие дома фрагменты да кряжистые круглые башни. Притом город был совсем небольшим, да еще и тесным, сжавшимся, будто готовый ударить кулак. Серые от древности дома лепились друг к другу, скрывая в сумраке узенькие улочки: разведи руки, и коснешься ладонями обжигающе-ледяных стен. Двери, запертые уходившими жителями, снесены с петель. Тишина; только слышны раскаты орудий со стороны катившегося на запад близкого фронта. Даже животных не видать. Обычно в оставленных селениях бродили голодные злые псы, мычала недоеная скотина, иногда гибкой молнией мелькала напуганная брошенная кошка. Здесь – никого.

В этом опустевшем, удобном для обороны городке командование намеревалось оставить большое количество раненых под охраной танка и двух взводов солдат, в то время как техника ушла вперед. Однако после злополучных происшествий пришлось отойти в соседнюю деревню, занятую раньше, – но и там уже через сутки вся вода оказалась отравленной: колодцы, река, даже ключи в окрестностях.

– Вот так, – разводил руками Савичев. – Вчера пили – и ничего, а сегодня уже повсюду отрава. Родники исхитриться испоганить – да как такое вообще возможно? Воду издалека приходится возить! Куда прикажете девать раненых в таких условиях?

В сопровождении автоматчиков, настороженно зыркавших на закрытые тяжелыми ставнями окна и темные дверные проемы – вроде город пуст, но мало ли, вдруг откуда-нибудь фриц высунется, – спустились по переулку на площадь. Здесь Крейц снова внимательно огляделся. Площадь – одно название: островок скругленной течением времени и лоснящейся от влаги брусчатки, припушенной у стен неожиданно ярким, зеленым, сочным мхом. Ненамного шире прихожей в просторной квартире. И каменный фонтан – всего-то размером с лохань, какие в банях используют.

Напротив фонтана темнел высокий портал кирхи, такой же старинной и сумрачно-серой, как прочие постройки вокруг. И вот с кирхой определенно что-то было не так. Что именно – Крейц понять не успел: из соседнего переулка выскочил Володька Зайцев, за которым едва поспевали двое бойцов. Им было велено осмотреть ближайшие дома.

– Георгий Янович, вы эти веники над дверями видели? – азартно воскликнул Володька. – Ох, нечисто тут!

– Видел, – поморщился Крейц, пытаясь поймать ускользающую мысль.

– А фотографии? Местные ведь не всех своих детей фотографировали! Как думаете – это защита от сглаза? Но почему только одного ребенка защищают?..

Стоявшие рядом бойцы слушали их, как в таких случаях обычно бывало, в полнейшем обалдении, бросая насупленные, настороженные или полные любопытства взгляды. Да, часто Крейц и Володька вели такие разговоры, непредставимо дикие для советских людей, – хотя с виду вроде обычные офицер и красноармеец. Впрочем, это еще как посмотреть. Володька для простого бойца был на редкость нерасторопен: вечно простуженный, с красным шмыгающим носом, ботинки с обмотками вместо сапог, причем обмотки то и дело спадают, из-под них торчат штрипки кальсон, а шинель сидит как на чучеле. Крейц, напротив, был аккуратен и подтянут, с непроницаемым выражением сухого лица, бледнокож и бледноволос настолько, что издали казался седым. И хоть был он совсем молод, но мнимая эта седина и полнейшая безэмоциональность прибавляли ему лет. С одинаковым вымороженно-равнодушным выражением он мог смотреть и на прелестную девушку, и на развороченное взрывом снаряда мертвое тело.

Вдоль длинной стены кирхи прошли к хозяйственным постройкам на задах – сложенным из грубого камня сараям, почти без окон, с поросшими мхом черепичными кровлями. Здесь город резко обрывался – крутой склон спускался к реке. В заводи у берега покачивалась дохлая рыба. За отравленной рекой чернел непроглядный лес. К концу февраля снег здесь уже почти стаял, но небо уже который день было затянуто до горизонта низкими тучами, и все было темное, отталкивающе-неприветливое, мертвецки холодное.

Ворота ближайшего сарая стояли распахнутые, возле них дежурили автоматчики. Запах чувствовался уже на улице. Смрад мертвечины, столь густой, что от него, казалось, слипались ноздри. Савичев зашел внутрь и остановился, смотря на что-то у себя под ногами. Оглядываясь по сторонам, Крейц и Володька последовали за ним.

Света хватало, чтобы разглядеть не только открытый широкий люк в деревянном полу, но и то, что белело там, внизу, на глубине в пару метров.

Володька зажал ладонями рот, выпучил глаза и сделал такое движение, будто собирался нырнуть головой вниз в зловонную яму. Но удержался: выпрямился и вздохнул. Убрал руки от лица.

– Молодец, – тихо сказал Крейц, направляя вниз луч плоского карманного фонаря. – Терпи.

И в очередной раз, как и прежде в подобных случаях, подумал, что ему самому-то куда проще: все-таки он медик, да еще военный фельдшер в прошлой, обычной жизни. А вот Володька – филолог, не дело это для книжника – столько на мертвецов смотреть. Полгода тому назад Крейц его, по сути, спас. Неуклюжий, вечно что-то терявший, то ложку, то пилотку (хорошо хоть, не винтовку), Володька тем не менее никогда не забывал какую-нибудь книгу, которую таскал с собой и по вечерам читал товарищам – и однажды попался на том, что подобрал где-то Евангелие и принялся читать бойцам вслух его. До Крейца вся эта история докатилась, когда Володькой уже занялись смершевцы, а тот, наивный, еще пытался уверить особиста, что, по его наблюдениям, солдаты, слушавшие Евангелие, становились более удачливы и неуязвимы в бою: «Библейский Бог тут ни при чем, это просто сила слова – доброго слова!» Крейц показал особисту неприметную печать в документе, объяснил, что давно нуждается в помощнике, – и вскоре Володька уже потчевал проверенным веками добрым словом юного новобранца, который порой говорил не своим голосом и вообще вел себя странно – хоть и мелкая совсем сущность подселилась в мальчишку, но вреднющая, еще и не с первой отчитки ушла.

…На дне ямы горой лежали нагие тела девушек-подростков. Лет четырнадцати-пятнадцати – той поры, когда, еще не оформившись толком в женщин, девушки уже манят красотой, причем здесь красота была исконно-германская, мифическая, лорелеевская: водопады распущенных золотистых волос, тонкие точеные черты – будто бросили в яму растоптанный букет цветов.

– Какая тварина это сделала, зачем? – прошептал рядом Савичев и добавил матерное.

Крейц смотрел, и лицо его было, как всегда, безучастно-равнодушным. Его работа – очень внимательно смотреть. Подмечать каждую деталь.

– Возможно, жертвоприношение, – сказал он.

– Кому, для чего?

– Пока не могу знать, товарищ полковник.

– Так вот, лейтенант, берите столько бойцов, сколько вам нужно, ноги в руки – и вперед, – тяжело сказал Савичев. – Чтоб под каждым кустом тут рыли, но эту гадину нашли! Не сыщете – лично доложу в СМЕРШ, что плохо работаете! Потому что если об этом, – он ткнул пальцем в сторону ямы, – кто-нибудь разнюхает, то с меня маршал Конев голову снимет. Что немцы, что союзники – они же все на нас повесят! Хороша армия-освободительница, которая в тылу оставляет трупы немецких девчонок!

Маршала Савичев упомянул недаром – именно по приказу Конева еще в самом начале наступления на Силезию перед строем были расстреляны сорок солдат и офицеров, и с того дня не было в Силезии ни единого случая изнасилований или убийств мирных жителей. А что творится на других фронтах – этого Крейц не знал, да и не хотел, в сущности, знать, но однажды Савичев в его присутствии обронил, что бывает по-разному. «Вот она, проклятая Германия!» – так гласили надписи на щитах, что советские солдаты ставили у дорог на пересечении границы ненавистного рейха. И через эту границу шли и шли мужчины, чьи семьи погибли от немецких пуль, или от блокадного голода, или в огне, или под пытками; шли те, кто на собственных руках выносил из обгоревших изб трупы заживо сожженных немцами соотечественников – детей, женщин, стариков. «Убей немца! – трубили газеты праведно-надрывными статьями Эренбурга. – Мы знаем все. Мы помним все. Мы поняли: немцы не люди!» И случалось, конечно, всякое. Любая война, даже самая священная – густой замес крови и дерьма, это еще, кажется, Толстой сказал, хотя нет, гуманист Толстой выражался куда мягче. Крейц тогда все-таки не выдержал, сквозь маску невозмутимости прорвались эти слова, про кровь и дерьмо. А Савичев ответил, что хотя бы дерьма в своем полку не допустит.

Солдатский фонарь бросал ломаный круг тусклого желтого света на сваленные внизу тела, от движений руки по землисто-бледной плоти ползли тени, и казалось, будто мертвецы шевелятся, но не сами по себе – а ворочается что-то под ними, оплетая их живыми тенями, будто сетью щупалец или гигантских стремительно растущих корней.

– Надо спуститься пониже, посмотреть, – сказал Крейц, и из соседнего сарая бойцы притащили лестницу. Но посмотреть не особо-то получилось: в яме смрад оказался настолько силен, что будил тошноту даже у Крейца, ко всему привыкшего за два года фронтовой фельдшерской службы. Это был удушающий запах разложения, сырой земли и еще чего-то неопознаваемого, каких-то густых перебродивших животных соков. Кругом из щелей в кладке почему-то торчали корни росших у сарая старых деревьев – будто их нарочно оставили, когда копали подпол. Прикрывая нос и рот рукавом, Крейц осмотрел трупы вблизи. Всем немкам проткнули горло в нескольких местах, а то и вовсе вспороли. Видать, шилом орудовали или чем-то подобным, тонким, круглым в сечении, хорошо заточенным. Следов совокупления не видно. В какой-то миг почудилось, будто из раны лежавшего поверх прочих трупа скользнуло что-то гибкое, антрацитово-блестящее, вроде сороконожки – насекомое? рано же для них еще, – но сколько он ни приглядывался, больше ничего не заметил, и в конце концов, из последних сил сдерживая тошноту, выбрался наверх, ловя взгляд Володьки: таким, судорожно хватающим воздух, Володька его еще не видел.

Именно теперь, пытаясь отдышаться, Крейц понял, что́ его так насторожило в портале кирхи: рельеф над дверью. Когда возвращались, он поднялся на крыльцо церкви, чтобы рассмотреть необычное изображение, явно появившееся здесь задолго до Третьего рейха. Дерево с корнями и голыми ветвями – причем и те и другие, гибкие и вьющиеся, больше напоминали толстые щупальца. Корни спускались по обеим сторонам от двери до каменных плит крыльца, уходя куда-то ниже, в узкую щель между камнями, – прямиком в землю, в отравленную, черную, мертвую землю. Явно не христианский символ… Внутри кирхи не оказалось ничего примечательного. Крест, алтарь, все как полагается. Вот только над дверьми тоже были прилажены пучки дубовых веток.

К ночи пришли донесения, что еще в нескольких соседних деревнях вся вода стала ядовитой. Что бы ни служило источником, но очаг явно ширился. С этой мыслью Крейц заснул и спал скверно, всю ночь его тяжелую, будто с похмелья, голову навылет продувал свистящий шепот, что не прогоняли ни молитвы, ни обережные заговоры – а может, то был просто его личный давний кошмар.

* * *

«Ты не их крови, ты не с их земли. Так что же ты делаешь здесь? Зачем пришел сюда вместе с ними?»

Первые осознанные воспоминания: над его кроватью склоняется мать – ее длинные льняные волосы ниспадают на одеяло у самого его лица, и даже от самых их кончиков веет легким теплом, будто от ласкового живого огня; мать поет гипнотически-завораживающую, похожую на заклинание, колыбельную. Не на русском – на шведском. Или рассказывает сказку, тоже на шведском. Что-то про троллей и принцесс, про корабли, вернувшиеся из дальних странствий, про холодную звезду, заключенную в одинокий маяк на краю света. Именно на этом языке, казалось, напрочь забытом, навсегда оставленном в детстве, спустя двадцать лет Крейц орал что-то от боли и ужаса, когда впервые после окончания училища вытаскивал с поля боя раненого, вокруг рвались снаряды, а ему в плечо угодил осколок. Впрочем, он быстро научился молчать, а затем и вовсе надел свою ныне привычную маску абсолютного равнодушия ко всему, происходящему вокруг. Но не мог забыть, что самая сердцевина его существа – не русский, на котором он говорил почти всю сознательную жизнь, а шведский. Язык его матери и отца.

«Они чужие тебе. Зачем тебе бороться – за них, вместе с ними?»

Его отец был инженером-судостроителем, по горло нахлебался где-то революционной романтики и приехал в тогда еще Петроград участвовать в грандиозном эксперименте по строительству коммунистического государства. Романтика быстро закончилась; еще до зловещих тридцатых родителей Крейца, уже советских граждан, арестовали по чьему-то завистливому доносу – порывистый отец не умел держать язык за зубами, – а сам Крейц очутился среди ленинградских беспризорников. Тихий, домашний, ни к чему не приспособленный, почти не знающий русского языка, он прежде всего оказался крепко избит, лишился красивой, теплой, дорогой одежды, а там и погиб бы на улице от начавшегося воспаления легких, если бы не обратил внимание на странную даму, выходившую из гомеопатической аптеки на Невском. В сутолоке проспекта все перед ней расступались – не нарочно, а как-то так само получалось. Будто вокруг дамы был невидимый огонь, от которого все невольно отшатывались. Но именно к ней Крейц решился подойти, чтобы погреться у незримого пламени и произнести кое-что из немногих тогда известных ему русских слов:

– Пошалуста… Помогите…

«Почему ты в тот день обратился именно ко мне?» – позже не раз с улыбкой спрашивала его Варвара Николаевна, которую он стал звать бабушкой. И всякий раз Крейц не мог толком объяснить почему, хотя к тому времени уже прилично знал русский, почти как родной, почти. «Тепло, – говорил он, неопределенно разводя руками, – мне стало тепло», – и стеснялся добавить, что такое же тепло исходило от матери. Тем не менее Варвара Николаевна кое-что явно понимала, поскольку не только не делала тайны из своих занятий, но и ненавязчиво подталкивала приемыша к посильному участию в ее ежедневной работе. И так мальчишкой Крейц понемногу стал причастен к диковинной кухне, официально запрещенной на просторах Советского Союза: отмерять щепотки трав, следить за отварами на плитке, заглядывать в редкие дореволюционные книги, посвященные отнюдь не материалистическим наукам, с желтыми от старости, ломкими страницами. Его приемную не мать все же – по возрасту она действительно годилась ему скорее в бабушки – ленинградцы знали как «знахарку Варвару» и охотно приходили к ней на прием, в том числе жены ленсоветовцев: и сами являлись, и приводили своих сытых круглых детей – «видать, сглазил кто Ванюшу, заикаться стал», – и потому Варвара Николаевна жила в безопасности и достатке. До поры до времени.

«Что тебе сделал немецкий народ? Ничего?.. А что тебе сделал тот народ, с которым ты идешь плечом к плечу? Всего-то лишил близких?.. Всего-то оставил одного на всем белом свете?..»

Выросший среди разговоров о хворях и о способах их лечения, пусть нетрадиционных, Крейц, конечно, метил в медики – сначала в училище, потом в институт. С совсем детской еще наивностью мечтал о том, как соединит бабушкину науку с методами социалистической медицины и станет таким успешным в деле исцеления врачом, каких еще свет не видывал. И тут бабушку арестовали – и снова по доносу, и снова из зависти, – кому-то не понравилось, что гражданка невнятных занятий, «распространяющая суеверия и мракобесие», занимает целую квартиру на Мойке, тогда как столько трудящихся нуждаются в жилье. Заступавшийся за нее глава Ленсовета сам загремел по доносу, уже наступил тридцать седьмой год, и заступников больше не нашлось. А Крейца именно накануне злополучного дня что-то дернуло отнести документы не в обычное медучилище, а в военно-медицинское. Никогда он не хотел быть военным, воротило его от одной мысли о муштре и о дубовых армейских порядках, но неведомое чутье, что не раз спасало его прежде, не подвело: каким-то образом этот выбор положительно повлиял на его характеристику, и его трогать не стали. И только он выучился – как раз началась…

«Не твоя война. Уходи прочь, пока цел. Это не твоя война».

Два года фельдшером на передовой, казалось, напрочь отбили у Крейца саму способность размышлять. До размышлений ли, когда кругом болота, медпункт кое-как разбит на сухом островке, и раненых приходится переправлять в тыл на плотах, бредя по горло в воде? До размышлений ли, когда каждый день кругом страшно изувеченные люди, с оторванными руками и ногами? Весь островок пропитался кровью. Вот лежит боец, держит в руках собственные кишки и смотрит с мольбой – и единственная мысль: да хоть бы бедолага сознание, наконец, потерял, потому что обезболивающие закончились, а где санбат – да черт его знает… До размышлений ли, когда вместе с санитарами приходится грузить раненых в машину – и зимой окровавленные бойцы тут же примерзают к железным бортам. До размышлений ли, когда от командования спущен приказ помогать и найденным на поле боя раненым немцам – а эти запросто пристрелить могут, именно так у Крейца убили нескольких санитаров. Санитары на фронте гибли вообще постоянно, их вечно не хватало, мало кто переживал первые два боя. Да, не так себе Крейц представлял свое врачебное будущее… Но он приучил себя вообще не думать и вообще не чувствовать. Его дело малое – спасать людей. Уже даже не важно каких – своих, чужих… Просто спасать людей, покуда его самого еще не убили, а для фронтового фельдшера каждый миг вполне мог оказаться последним.

«Позади тебя не твоя земля и не твой народ».

Да, не чувствовать – это умение помогало. Один из санинструкторов, взрослый, семейный мужик, бывший под началом Крейца, все переживал, что у того, молодого парня, нет подруги. А на фронте у многих все было – и интрижки, и романы, и даже свадьбы, женщин вполне можно найти: те же медсестры, телефонистки. Не думать, не чувствовать – так было спокойнее, Крейцу и о женщинах не думалось, какие там женщины, когда всего несколько часов на сон – кромешно-черный, без сновидений, а дальше – кромешно-красный от окровавленных бинтов новый день, и снова ползешь с очередным раненым под пулями, свистящими над головой, и будешь ли жив в следующий миг – шут его знает… Под огнем неприятеля Крейц машинально бормотал обережные заговоры из старинных бабушкиных книг, а затем, чем черт не шутит, принялся учить им и свой медицинский взвод – и надо же, сработало, его санинструкторы и санитары больше не менялись постоянно, не гибли так часто на передовой. Все кругом удивлялись, говорили, что медвзвод стал «будто заговоренный», а он и правда был заговоренным.

Крейц же в период некоторого фронтового затишья даже присмотрел себе девушку, совсем молоденькую, новенькую телефонистку из разместившегося рядом с медпунктом поста связи – у нее были такие чудесные золотистые косы, будто у принцессы из почти забытых материнских шведских сказок. Только познакомились, разговорились, понравились друг другу – и Крейц встретил ее с особистом, а затем добрые люди не преминули донести ему, что телефонисточку вечером видели с тем же особистом, уже спустившим штаны. «Она, небось, с оккупированной территории, – пояснил всякое повидавший санинструктор и понимающе усмехнулся. – Проверяют. Найди себе другую, лейтенант». Крейц лишь поиграл желваками да и послал все это к чертям собачьим – будто у него других проблем мало. Перевязочный материал вот закончился, а они о бабах…

«Ты – один. Пусть все тут захлебнутся отравой, какое тебе до них дело?»

Некие «добрые люди» позаботились донести и особисту, что лейтенант медицинской службы Крейц учит свой взвод всякой разлагающей боевой дух антисоветчине – каким-то суевериям, молитвам, заклинаниям, возмутительно, да и фамилия у него, часом, не немецкая ли… И таким образом Крейц вскоре оказался перед смершевцами, среди которых был и тот самый, «проверявший» золотокосую телефонистку.

Крейц тогда опустил глаза, чтобы никто не заметил, что его маска равнодушия пошла трещинами от страха – и от дикой, оскаленной, озверелой ненависти.

– Действительно немец, что ли? – спросил тот самый особист.

– Швед, товарищ майор, – процедил Крейц.

– А русские народные заговоры-обереги откуда знаешь?

Тут Крейц все-таки вскинул на особиста глаза – потому как столько загадочного уважения послышалось ему в этом солидном слове: «заговоры-обереги». Не какая-нибудь там «антисоветская галиматья» – а поди же ты, «обереги».

Он подумал, что врать бесполезно, – все равно до истины докопаются.

– Из приемной семьи, товарищ майор. Моя… русская бабушка… была знахаркой.

– Вставай, покажу кой-чего. – Особист прошел в соседнюю комнату просторной избы, и Крейц, в ожидании самого худшего, последовал за ним.

Однако его не ударили, не зачитали приговор – просто оставили стоять посреди комнаты, где в ярко освещенном углу понуро сидел связанный пленный немец. Обер-лейтенант, судя по знакам различия.

– Башку подними, – сказал немцу особист, и сидевший подле переводчик каркнул по-немецки.

Обер-лейтенант вскинул голову – и сколько же опаляющей расплавленно-стальной злобы плескалось в его глазах! Собственная злость показалась Крейцу детским лепетом перед ревом и грохотом идущей на него танковой колонны. Один глаз у немца был темно-карий, другой блекло-голубой, а под ухом – расстегнутый ворот позволял хорошо рассмотреть – красовалось созвездие угловатых черных родинок.

– Что скажешь? – спросил особист Крейца. Уточнил: – Вот про него, – и махнул рукой на немца.

Пропадать – так хотя бы честно и смело, а не юля и мямля, как последний трус, решил Крейц, и произнес то, что просилось на язык:

– Так ведьмак он, товарищ майор. На нем прямо крупными буквами написано. Смотрите, как бы не проклял вас. Такой если проклянет – даже советская медицина будет бессильна…

Майор переглянулся с другим особистом, коротко кивнул, снова посмотрел на Крейца:

– Вас переводят в эпидемлабораторию. Все инструкции завтра получите.

– Служу Советскому Союзу, – только и сумел произнести Крейц, деревянной рукой взяв под козырек. Куда больше он опешил от неожиданного «вы», чем даже от самой новости.

Так и получилось, что в документах его, простого военфельдшера, внезапно произвели во врачи-эпидемиологи. Выдали отнюдь не эпидемиологические инструкции – отпечатанные очень ограниченным тиражом невообразимые брошюры, для написания которых явно использовались старые книги наподобие тех, что имелись в библиотеке Варвары Николаевны: как прогнать расшалившегося духа, как опознать и обезвредить ведьму, как снимать заклятья… Так и началась его новая служба – и его новая война.

«За что ты воюешь?.. Твой народ далеко, твоя земля нетронута, все, кто был тебе дорог, мертвы, у тебя здесь ничего нет.

Никого и ничего».

Теперь, на новой должности, времени для размышлений у Крейца стало куда больше.

«Так что тебе здесь нужно? Оставь всех их мне. Я заберу их с собой. Пусть их тела питают землю.

Мою землю.

Мою родную землю».

* * *

Едва рассвело, Крейцу привели нескольких пойманных по окрестным деревням жителей – вообще, местных оставалось на удивление мало, видимо, большинство успело далеко уйти. Через переводчика Крейц, плохо владевший немецким, расспросил их об этом городе: слыхали ли что о его жизни и обычаях, об отравленных водоемах. Однако деревенские ничего не знали, и непохоже было, что они врут. Еще Крейц внимательно всех осмотрел, паре человек, вызвавших некоторое подозрение, приказал раздеться, в том числе одной девушке (остальные женщины жалобно вытаращили глаза). Но никаких характерных знаков на телах этих двоих не нашел и велел одеваться. До умопомрачения накачанные нацистской пропагандой относительно «красных извергов», немки поверить не могли, что все так просто закончилось.

После Крейц в сопровождении Володьки и нескольких самых наблюдательных бойцов отправился поглядеть окрестный лес – в надежде найти потайные тропы, особые знаки на деревьях, ровно-круглые поляны – хоть что-нибудь, указывающее на злую волю, царившую в этих краях. А ведовская злая воля всегда себя проявит, потому что она противна природе – и человеческой, и природе вообще, – так, помнится, учила Варвара Николаевна.

– Ребята рассказывали, иной раз в дом заходишь, а немка уже сама юбку задирает и на постель ложится, мол, что угодно, только не убивайте, – сказал Володька, пока они шли по еще совсем темным, не отпускавшим остатки ночи улочкам в сторону моста. – Вот как они напуганы. И кое-кто из наших этим пользовался, ну потому что вроде как все по доброй воле… условно говоря.

– Хоть ты в это не лезь, – сухо сказал Крейц. – Потерпи уж до победы, свободных девчонок дома тьма будет.

– Я и не лезу… Но до победы еще дожить надо. Муторно мне как-то. Всю ночь редкостная дрянь снилась, – пожаловался Володька.

– А шепот чей-то не чудился? – насторожился Крейц.

– Именно шепот и снился, проклятый. Всю душу вынул. Самую пакость со дна взбаламутил…

– Плохо. Кто-то очень сильный тут засел. Как бы нам теперь его выкурить?

Они миновали горбатый каменный мост и остановились на лесной опушке. Совсем не было слышно птиц. Тихо журчала отравленная вода за спиной – с сегодняшнего утра от реки шел гнетущий и привязчивый запах тухлой рыбы. Редкие островки ноздреватого снега цветом напоминали рыбье брюхо, оттаявшую землю устилала гнилая прошлогодняя листва. В низинах между ветвей таяли клочья серого тумана. Наверняка и туман отравлен, подумал Крейц, – если и соваться в него, то только в противогазе.

– Вот ни за что не поверю, что те селяне про веники в здешней церкви ничего не слышали, – сказал Володька.

– Да запросто, – задумчиво откликнулся Крейц. – Городишки тут натыканы как грибы после дождя – и думаешь, кто-то из жителей сильно любопытствует, что делается в другом таком же маленьком городишке? Небось, некоторые тайны тут спрятаны получше, чем какое-нибудь старообрядчество в отдаленной сибирской деревне…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю