412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Погуляй » Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ) » Текст книги (страница 249)
Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:16

Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"


Автор книги: Юрий Погуляй


Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
сообщить о нарушении

Текущая страница: 249 (всего у книги 353 страниц)

Господи, но они же не слепые! Они увидят, в каком он состоянии, и уговорят его ехать в больницу. Пусть он не слушает ее, но их-то должен послушаться!

Пробка на новой бутылке с гелем для стирки никак не поддавалась. Людмила надавила сильнее, и из-под хрустнувшей крышки выплеснулась жидкость. Флакон тут же выскочил из скользких пальцев и покатился по кафелю, заливая его все той же прозрачной жижей.

Людмила тотчас засуетилась, как будто уборка была сейчас самым важным делом: убрала бутылку, поспешила за оставленной в кухне тряпкой.

Вернувшись обратно, она дернулась от неожиданности.

На краю ванны сидел Леня.

За весь день он так и не удосужился одеться, и сейчас его кожа казалась бледным студнем на фоне темных семейных трусов. От изнуряющей диареи он должен был похудеть буквально на глазах – любой человек похудел бы, – но его живот по-прежнему выпирал вперед внушительным бурдюком. Тощими были только руки и ноги да осунувшееся лицо.

– Лень… – Людмила остановилась на пороге, не зная, какие еще подобрать слова. Глядя в прищуренные, налитые кровью глаза мужа, она чувствовала себя совершенно беспомощной.

Совсем как его мать, когда ты бросила ее умирать.

Под сердцем похолодело. Мерзкий голосок проснулся не вовремя, совсем не вовремя.

– Скажи-ка мне вот что, – прозвучавший вдруг вкрадчивый голос Лени очень напоминал тот, внутренний, – зачем ты в четверг с утра заходила к маме в комнату?

Людмила опешила. Четверг? Дни недели спутались в ее голове, и она понятия не имела, о чем спрашивает муж.

Леня расценил ее молчание иначе.

– Ну что молчишь, стерва? – Прищуренные глаза сузились еще больше, бледная кожа собралась вокруг них тонкими пергаментными складками. – Заходила или нет? Говори!

Людмила наконец сообразила, что речь идет о дне смерти свекрови. Тогда был четверг, точно. Но зачем, зачем он сейчас спрашивает об этом? Сейчас нужно беспокоиться совсем о другом, как он не понимает!

– Говори!!! – взревел Леня, наклонившись вперед. Взгляд воспаленных глаз не отрывался от Людмилы.

– Я… – Влажные пальцы предательски-нервно комкали принесенную с кухни тряпку, но Людмила не могла заставить их остановиться. – Я не заходила к ней, Лень. Это же ты… Это ты ее утром нашел, помнишь?

– Я-то помню, – незнакомый голос мужа чеканил слова одно за другим. – Я все помню. А теперь ты вспоминай, стерва! Зачем к ней ходила?

Он не мог этого видеть. Он же спал. Да, он повернулся с боку на бок, но это же было во сне! Он даже глаз не открыл! То есть Людмила, конечно, не рассматривала его лицо, ведь она спешила, она должна была поскорее…

Она не видела тогда его лица.

А вот он тебя прекрасно видел.

Просто сначала не придал этому значения.

А теперь, похоже, сложил два и два, и…

– Она еще была жива, да? – Не отрывая пылающего взгляда от Людмилы, Леня медленно поднялся с ванны. – Мама была жива, а ты не вызвала скорую. Бросила ее умирать одну. Думала, я не догадаюсь, да?

– Леня, нет… – Людмила выставила перед собой руки, в которых до сих пор сжимала тряпку. – Ты что такое говоришь, Ленечка… Я…

– Убью! – вдруг страшно взревел муж и бросился на нее. Все, что Людмила успела сделать, – это отшатнуться назад и, прижимая к груди дурацкую тряпку, вжаться все в ту же стену, у которой недавно плакала.

Босые ступни Лени, рванувшегося вперед, заскользили на разлившейся шире жидкости для стирки. Нелепо вскинув сначала руки, а потом и ноги, он резко кувырнулся назад. Скрюченные пальцы правой руки успели зацепить шторку для ванны и с треском сорвали ее вместе с хрупким пластиковым карнизом.

В шорохе раздираемой шторки почти потонул глухой удар затылка о раковину, а затем левого виска о край ванны.

Когда обмякшее тело плюхнулось на кафель, своротив вытянутой ногой пустую корзину для белья, все звуки исчезли.

Все, кроме звона – тоненького-претоненького, невидимой нитью входящего в одно ухо Людмилы и выходящего из другого.

Ее взгляд остановился на белом пластмассовом колечке, отскочившем от шторки. Звон нарастал.

Дальше была согнутая нога Лени. На бледной коже темнели заросли волос. Вторую ногу, отведенную в сторону, не было видно – мешала лежащая на боку корзина для белья. Тоже белая. Звон пронзал голову уже не нитью, а иглой.

Леня лежал навзничь. Скомканная голубая шторка с дельфинами прикрывала его лицо и половину груди, но у левого плеча Людмила заметила медленно растущее темное пятно.

Режущий звон в ушах не смолкал, и смысл этого пятна постоянно ускользал от нее, не желая укладываться в голове, пока Людмила не подняла взгляд выше. Края ванны и раковины над головой мужа тоже были испачканы.

Багровое на белом.

Звон оборвался, сменившись воплем. Ощутив напряжение в горле, Людмила поняла, что кричит она сама. Выдохнув со стоном остатки воздуха, она бессильно сползла по стене вниз. Руки, наконец выпустившие тряпку, обхватили лицо, оставив место лишь для потемневших выпученных глаз.

Ее Леня… Он…

Он начал двигаться. Точнее – его живот. Это напоминало то, что Людмила успела заметить тогда на кухне и – теперь она это понимала – то, что происходило с ее грыжей в ту ночь. Внутренние толчки, невидимое движение чего-то чужеродного, трение живой ткани о ткань, смягченное розоватой слизью…

Он ведь как-то покинул тело старухи той ночью. Не оставив следов. И если бы скорая приехала раньше…

Что, если бы ее спасли? Спасли, если бы…

Если бы ты вызвала врача сразу, а не тряслась у себя в комнате до утра, как трусливая сука.

Людмила подобрала ноги и тяжело поднялась с пола.

Теперь подрагивало все тело Лени. Со стороны могло показаться, что он пытается перевернуться, но она-то знала, в чем дело. Точнее, в ком.

Человечек-слизняк. Он пытался выбраться наружу. И как только выберется – она позвонит в скорую. Придумывать ничего не нужно: муж поскользнулся в ванной, ударился головой. Они сразу приедут.

Но сперва…

Сперва ей предстоит сделать еще кое-что.

Опираясь на стену, Людмила скрылась в кухне. Послышался шорох выдвигаемого ящика, а следом – металлический перестук. Вскоре она вернулась с ножом в руке. Нож был не самый большой, но зато острый. После заточки им еще не пользовались.

Людмила переместилась к противоположной стене коридора. Теперь ее не было видно из-за наполовину распахнутой двери в ванную.

Обхватив рукоятку ножа двумя руками, она приготовилась ждать.

Все произошло быстрее, чем она думала.

Тихая возня в ванной сменилась шуршанием шторки. Значит, человечек-слизняк уже выбрался наружу. Каким именно способом, знать она не желала. Лишь надеялась, что Леня при этом не слишком пострадал.

Загромыхала сдвинутая с места бельевая корзина. Похоже, он уже приближался к выходу из ванной.

Людмила поудобнее расставила ноги. Торопливо вытерла о платье сначала одну вспотевшую ладонь, потом – другую. Снова вцепилась в рукоятку.

Шорох продолжался. К нему присоединились ка кие-то приглушенные шлепки. В памяти у Людмилы возник звук, с которым человечек-слизняк шлепнулся на пол с ее кровати в ту ночь.

Дверь едва слышно скрипнула, приотворяясь шире. Ждать дальше не было смысла. После расставания с мелкой тварью для Лени счет мог идти не на минуты, а на секунды.

С некоторым усилием отлепив левую ладонь от сжимающей нож правой, Людмила рванула дверную ручку на себя и бросилась вперед. Она помнила, каким скользким и изворотливым был человечек-слизняк. Медлить с ним было нельзя.

И она действительно сделала все быстро.

Нож, влажно хрупнув, вонзился в то, что выползало из ванной – белое, дряблое, в багровых разводах.

Голова с ершиком окровавленных волос глухо ткнулась в пол. Раскрытая ладонь успела еще раз со шлепком опуститься на пол, но протолкнуть свое тело дальше Леня уже не смог. Из его шеи торчал нож.

У них не было детей. После трех выкидышей Людмила осталась бесплодной, но Леню это, похоже, никогда не расстраивало. Жили сами по себе, одни. Хватало и других забот.

А впрочем, не слишком-то хорошо и жили. Если бы Леня действительно любил ее, разве не следил бы по-на стоящему за ее здоровьем, разве не волновался бы за нее? Он ведь мог настоять тогда на операции, на диетах и прочем, мог бы не позволить ей довести себя до такого.

Это из-за него она превратилась в гору сала с неоперабельной грыжей. А он просто жил: рядом, но сам по себе. И эту старую гадину в их дом приволок. Понимал ведь, что они не уживутся, и все равно поступил по-своему. А в конечном итоге еще и пообещал убить ее – собственную жену! – из-за старухи, которая и так подохла бы.

Больше ничего этого не будет.

В конце концов она заслужила чудо. Лишенная возможности иметь детей, она все же смогла породить новую жизнь. Как еще это можно назвать, если не чудом?

Сидя на полу у стены, Людмила задрала подол платья и распутывала ненужные теперь бинты. Сгорбленный хвостатый человечек свернулся на полу между ней и Леней, прямо в луже крови, натекшей из тела мертвого мужа. Рыбьи глаза следили за каждым ее движением.

Людмила разгладила на бедре пустой кожаный карман и поманила существо к себе.

Он должен был вернуться к ней. И не важно, что будет происходить дальше. До тех пор пока они вместе, она никогда не будет одинока.

Человечек-слизняк вильнул окровавленным хвостом и заскреб пальчиками по полу навстречу Людмиле.

Анна Одинцова

Вдоль села Кукуева

30 июня 1882 г., 1 час 14 минут ночи

Московско-Курская железная дорога,

неподалеку от станции Крестцы

– По реке плывет кирпич… – хриплым голосом затянул мужик с пегой клочковатой бородой.

– Фдой сейа Кукуефа! – подхватил парнишка лет семнадцати. Заячья губа превращала его речь в кашу, поэтому Николка скорее понял, чем расслышал эту строчку.

– Ну и пусть себе плывет! – продолжил мужик.

– Железяка ху… – остатки фразы потонули в грубом хохоте, от которого, казалось, вагон содрогнулся и подскочил на рельсах.

Николка потряс головой – левое ухо, которое он месяц назад застудил на водах, снова заложило, словно туго забило нащипанной корпией. Он вздохнул, закрыл блокнот, в котором уже часа полтора записывал частушки, шутки, байки и крепкие словечки, – и медленно встал, стараясь не сбить плечами наваленные горой узелки и корзинки: со своим ростом он чувствовал себя в этом набитом людьми и скарбом вагоне как в коробке. Ведь и Николкой-то прозвал его дядюшка Иван Сергеевич в шутку, обнаружив, что ниже племянника на целую голову.

– Ну Николка так Николка – вымахал, – одобрительно прогудел тогда, год назад, Иван Сергеевич в бороду, пытаясь подражать крестьянскому выговору. Вышло неплохо – хотя из крестьян дядюшка если и общался с кем, так с охотниками да псарями. – «Достань воробушка» еще не просят?

– У нас в университете серьезные люди, дядюшка. – Николай одернул новенькую студенческую форму, пытаясь поймать натертыми до блеска пуговицами свет и пустить солнечного зайчика. – Такие шутки не по статусу.

Николай чувствовал себя неловко: дядюшку он почти не помнил. Да, батюшка рассказывал, что, мол, Иван Сергеевич качал маленького Николашу на коленях – но когда это было-то!

Потом они поболтали о чем-то совершенно несущественном – о погоде, о Париже, о дамах (и, прежде всего, о m-me Viardot) – и расстались, обнявшись по-родственному и пригласив друг друга в гости.

Впрочем понимая, что вряд ли воспользуются этим приглашением.

Николка тряхнул головой. В ухе что-то оглушительно чмокнуло – и оно снова стало слышать.

– Ох, свят-свят, – бормотала какая-то старуха. – Не к добру мы в эту железную коробку сели, не к добру.

– Да ты что, бабка, – оскалился пегий мужик. – Чай, боисся?

– А вот боюсь, – с вызовом ответствовала старуха и перекрестилась. – Боюсь! Потому что богопротивно это! Где видано, чтобы люди в железных коробках, запряженных змием огненным, ехали? Пламя-то адское, ась? Ась?

– Дура ты, бабка, – лениво ответил мужик. – У меня кум сказывал – это анжинеры придумали! Пламя обычное, от угольев идет.

– Не-е-ет! – Старуха встала со своего места и нависла над мужиком, грозя ему скрюченным желтым пальцем. – Не-е-ет! Сам глянь – суета, беготня, шум! Содомская суета! Бесовская!

– Да буде тебе, бабка. – Мужик попытался уклониться от грозящего перста, который так и норовил уткнуться ему в глаз. – Люд рабочий возится, балагурит – всяко шум будет.

– Не-е-ет! – старуха заблеяла и затрясла головой. – Не-е-ет! За грехи наши, за грехи эндакую штуку придумали! И несется она прямо в адское пекло! А ты сам послушай, сам! Слышь? А? Слышь?

– Что? – нехотя спросил мужик.

– Стон! – визгливо выкрикнула старуха. – Пропащие души в адском пекле стонут!

Николка не выдержал и захохотал. И замолчал только, когда понял, что в вагоне повисла мертвая, свинцовая тишина. Он поперхнулся смехом, тот встал у него в горле колючим холодным комом.

Все, кто был в вагоне – мужики, бабы, даже дети, несмышленые младенцы с мутным взглядом, – уставились на него. Воздух сгустился еще сильнее, став похожим на бланманже – но бланманже с привкусом миндаля, бланманже, которое подают на поминальных обедах.

Николка нервно улыбнулся, стиснув в руках блокнот.

– Не души стонут, – сказал он, пытаясь казаться уверенным. Какого черта он потащился сюда, в этот мужицкий вагон, с одним лишь блокнотиком? Хоть бы ножик для разрезания бумаги взял!

Мужики, бабы, младенцы молчали.

– Не души стонут, – он хотел сказать твердо и четко, но голос внезапно осип и выдал петуха. – Не души. Это котел свистит. Пар. Просто пар. Как в бане.

– Не бреши! – взвизгнула старуха. – В бане пар чистый! Он грехи выгоняет, душу очищает! А тут не пар, не пар, не пар! Змия огненного дыхание! Мы все у него в кишках сидим!

Николка растерянно обернулся, ища глазами хоть какую-то поддержку. Ладно старуха – ей простительно, она слишком дремуча и не в состоянии воспринимать ничего нового, но тот пегий мужик, который пытался ответствовать ей, – где он? И где паренек с заячьей губой – они же были тут, сидели рядом на лавке, поставив ноги на тюки? Тюки лежали на месте – но там, где сидели мужик с парнем, лишь валялись какие-то узлы.

– Ну это же глупо, – робко улыбнулся он разом всем. Улыбка вышла какая-то перекошенная. – Это просто поезд.

– А хтой-то придумал энтот поезд? – вкрадчиво спросила старуха.

– Англичане, – опрометчиво ответил Николка.

– Ага! – заверещала старуха. – Бусурмане русские души погубить хотят! Они черными людьми промеж нас ходют, плевелы сеют. Кто плевелу подолом одежды зацепит, али вдохнет случаем, али проглотит невзначай – тот в тоске смертной изойдется! Вот что энтот черный дым, что змий окаянный выдыхает, делает – плевелы в себе несет!

Старушечий голос – высокий, дребезжащий, надтреснутый, забился в его голове, как назойливая осенняя злая муха о стекло. Метался, истошно подвывая, рассыпаясь хриплыми вздохами, кряхтел и подвизгивал.

Николка скрипнул зубами.

Угораздило же его родить эдакую придумку – сделать дядюшке к именинам подарок: записать мужицкие байки, песенки и словечки да преподнести блокнотик как сборник идеек для следующего романа. Придумка казалась хороша. И весьма легка в исполнении. Всего-то – во время возвращения домой, в Поганцево, перейти в мужицкий вагон да послушать там тихонько.

Разумеется, на деле все оказалось не так-то просто. Для того чтобы показаться своим в мужицком вагоне, Николке пришлось прикинуться вусмерть пьяным: икать, рыгать, бормотать что-то неразборчивое и даже припустить слюну себе на куртку. Николка бродил среди пассажиров – и никак не мог понять: почему здесь только крестьяне и солдаты? Да, он презрительно называл третий класс «мужицким вагоном», но здесь должны были быть и фабричные, и священники, и даже бедная интеллигенция. Почему только мужики и солдатня? И редкие бабы с младенцами. И эта безумная старуха. Хотя где она?

Николка вдруг только что отчетливо понял, что голос старухи все еще дрожит и мечется в прокуренном тяжелом воздухе – но ее самой уже нет. Он дернулся и оглянулся, лихорадочно обшаривая глазами лица – белые, словно вылепленные из сырого теста, темные, как старое дерево, красные, будто парное мясо. Мужики, бабы, младенцы. Бороды, косы, космы, редкие усишки. Старухи не было. Нигде. Она словно исчезла, испарилась, втянулась в спертый воздух как сизый табачный дым.

Николка едва удержался от того, чтобы не броситься заглядывать под тюки, ворошить узлы, просить подвинуться, показать – нет ли старухи за спиной. Его бы не поняли, обсмеяли, ему бы дали в зубы. Людей было много, слишком много – кажется, даже больше, чем мог вместить вагон. Куда смотрел кондуктор, когда проверял билеты?

Под подошвой что-то хрустнуло – громко, отчетливо, не как шелуха. Николка отдернул ногу – птичий череп. Маленький, с детский кулачок, он раскололся надвое, как орешек, но вместо вкусного ядрышка в нем зияла пыльная пустота.

Николка поднял голову. Никто уже не обращал на него внимания – курили, жевали, болтали, сплевывая на пол густую темную, тягучую слюну. Ему показалось, или здесь уже не было ни одного из тех лиц, что он видел минуту назад?

30 июня 1882 г., 2 часа 32 минуты ночи

Сад «Эрмитаж» на Божедомке, Москва

Ужинать сели, когда едва-едва начало светать. Из садового кабинета антрепренера Лентовского открывался чудный вид на березовую рощу. Небо светлело, становясь оттенка табачного дыма – мягко-серого, с молочной, акварельной белизной.

На столе нежно розовели тонкие до прозрачности ломтики провесного окорока – Гиляровский подцеплял их вилкой сразу с полдюжины и ловко накручивал на зубцы, – манил янтарным, каким-то глубинным светом балык, подрагивал от громких разговоров упругий, блестящий галантин – ужин был скромным, но разнообразным, под стать напиткам.

Отдельно на самом краю стола на тарелке белого фарфора одиноко тосковала ржавая сельдь. Ее принес храпящий сейчас на диване трагик Любский – даже и не помня в пьяном угаре, откуда и зачем она оказалась у него в руках, в промасленной рваной газете. Хозяин ужина, при общей молчаливой поддержке, брезгливо сдвинул сельдь подальше – чтобы не смущала и не портила аппетит.

Гиляровский уже и забыл про приношение трагика – но сейчас его взгляд наткнулся на эту тарелку. Сельдь лежала на правом боку, кося мутным полувытекшим глазом. Разводы ржави на ней были похожи на не-досмытую запекшуюся кровь.

Отчего-то захотелось пить – но не холодной смирновки со льдом, не терпкого, вяжущего язык шампанского, не густого, тягучего лиссабонского московской фабрикации, – а воды. Обычной воды. Колодезной, холодной до ломоты в зубах – и чистой. Гиляровский пошарил взглядом по столу – воды не было. Только белый сухарный квас стоял в огромной пузатой бутыли – но при мысли о нем в горле отчего-то запершило, словно драли сухие крошки, будто забивался песок.

Он протянул руку, схватил закупоренную бутылку вина, впился зубами в пробку, резко мотнув головой, выдернул – заметивший это управляющий Московско-Курской железной дорогой Шестаков лишь тихонько восхищенно охнул – и жадно, скорее вливая вино в горло, чем выпивая его, выхлебал добрую половину бутылки. Вкуса даже не почувствовал – словно воздух глотал – и только по розовой этикетке понял, что это был портвейн от Депре.

Снова бросил взгляд на селедку. Та смотрела на него – как ему показалось – неодобрительно. Ей что-то не нравилось: то ли что она здесь, то ли – что он.

– Что? – шепотом спросил Гиляровский селедку. – Чего зенки лупишь?

По его рассуждению, разговаривать с рыбой надобно было как с извозчиками – грубо и уверенно.

Сельдь разинула рот – на мгновение Гиляровскому почудилось, что он увидел мелкие и острые, как швейные иглы, зубы – и оттуда полилась грязь. Жидкая, слизистая, с бугристыми комками, она выплеснулась на белоснежную кружевную скатерть и начала расползаться вязкой, липкой лужей.

– Эй! – Гиляровский оттолкнул стол и вскочил, ища взглядом буфетчика. – Эй! Тут…

Грязь исчезла. Сельдь лежала на тарелке недвижима и тихо тухла.

Гиляровский нервно обтер лицо салфеткой – такого с ним не было, даже когда он пил с извозчиками водку на скорость в трактире в Столешниковом. Он осторожно ткнул в сельдь указательным пальцем. Чешуя промялась, выступила слизь, из-под жабр вышел тяжелый дух. Гиляровский аккуратно, как покойника, прикрыл сельдь салфеткой, сел обратно и стал прислушиваться к разговорам.

– Отравили Михал Дмитрича-то, отравили, как пить дать.

– Ну так сам-то яд и принял же! Вы что, не слышали, что ли? Поговаривают, что с нигилистами связан был – и разоблачили его. А для генерала лучше смерть, чем бесчестье.

– Ерунда все это, – лениво проговорил Шестаков. – Какие нигилисты, право слово. Что Скобелеву было до них? Где они – и где он, Ак-Паша, равный Суворову? Бисмарк, скажу я вам, Бисмарк тут причастен.

– Довольно сплетен! – мышиный шорох перешептываний разорвал зычный бас Лентовского. От удара кулаком стол содрогнулся, из стаканов плеснулись водка, мадера, венгерское. – Вранье! Все вранье! Белый генерал был просто пьян – и кончил разрывом сердца. Он жил славно – так давайте почтим его память! Шампанского!

Шампанское запузырилось в бокалах, заскрипели отодвигаемые стулья. Встали, выпили, помолчали.

Сельдь под салфеткой шевелилась. С края тарелки сыпался мелкий серый песок.

30 июня 1882 г., 2 часа 35 минут ночи

Московско-Курская железная дорога,

320 верст от Москвы

Поезд мчался сквозь ливень и ветер, грохоча и покачиваясь. Николка стоял в коридоре второго класса, высунув голову в окно и подставив лицо холодным и колючим струям дождя. Его мутило. В ушах до сих пор стоял старушечий визг. Идти к тетушке, которая, наверное, уже дремала, закутавшись в шаль, ему не хотелось. До рассвета еще три часа – может быть, он проведет их здесь, представляя, как преподнесет дядюшке Ивану Сергеевичу заветный блокнот.

Зазевавшись и задумавшись, он высунулся чересчур сильно – вода попала в нос и рот, он поперхнулся и, откашливаясь, занырнул обратно, в тепло и тишину сонного вагона. Снаружи, за тонкой деревянной стенкой, бушевала стихия, вырывая с корнем слабые кусты, ломая тонкие деревца, вбивая в норки, как кувалдой, мышей, кротов и сусликов. А здесь было тихо и покойно, и даже время застыло – как масло в погребе.

«Дядюшка сказал бы лучше, – отчего-то подумалось ему. – Дядюшка бы подобрал правильные слова».

Он вздохнул и нащупал в кармане блокнотик. Глупая идея. Удалось исписать лишь с десяток страниц – и то лишь какими-то похабными шуточками про живых мертвецов, у которых отпало естество, присказками о земле-матушке да частушкой про Кукуево. Что из этого пригодится дядюшке? К тому же Иван Сергеевич болен, живет то в Париже, то в каком-то имении подле – зачем ему эти крестьянские забавы?

Колеса стучали на стыках, ливень бился в стекло, швырял в стены вагона горсти мелких камней. Николке казалось, что это тикают часы – десятки разнообразных механизмов, будто собранных в одной лавке. Кто-то в дальнем конце вагона храпел, выводя сложную трель, которая заканчивалась испуганным бульканьем, – и это тоже было словно часы. Что отсчитывают они? Чье время? И, самое главное, – когда оно закончится?

30 июня 1882 г., 2 часа 43 минуты ночи

Московско-Курская железная дорога, станция Чернь

Кондуктор почтового поезда № 4, следовавшего из Курска в Москву, был встревожен. Он ворвался к станционному смотрителю без стука или даже простого приветствия – взъерошенный, взмыленный, мокрый, как утопленная мышь.

– Телеграф! – выпалил он с порога. – Телеграф, срочно!

Сонный смотритель устало взглянул на него.

– Не работает, – процедил. – С вечера уже как. Не видишь, что ль, какое светопреставление на улице? Утром чинить будем.

Кондуктор растерянно опустился на стоявший у дверей колченогий, засиженный мухами табурет.

– Но… как это… – пробормотал он. – Надо же предупредить. Второй поезд, что из Москвы идет… его же предупредить надо…

Смотритель подумал немного, потом встал, подошел к маленькому шкафчику, достал оттуда бутыль с чем-то прозрачным, откупорил – по комнатушке разнесся острый запах спирта, – посмотрел стакан на свет, дунул в него – и наполнил до краев.

– Что случилось-то? – спросил и протянул стакан кондуктору. Тот вяло взял и выпил до дна.

– На двести девяносто шестой версте… на насыпи… – Кондуктор морщился: медицинский спирт встал в горле едким комом. – Там что-то неблагополучно…

Смотритель развел руками в ответ:

– Ну я ничего не могу поделать. Только если высунуться в окно и орать. Все уладится, не волнуйся.

Он взял у кондуктора стакан, плеснул еще спирту – но собеседник лишь молча покачал головой и, с трудом передвигая внезапно ослабевшие ноги, вышел.

Еще несколько минут – пока поезд не позвал его требовательным, нетерпеливым гудком – он стоял на пороге, прислонившись к дверному косяку, и тупо смотрел в заливаемую ливнем ночь.

Перед его глазами застыли картины того, что он увидел четверть часа назад.

Черные тени, поднимающиеся из мокрой топи. Руки, бьющие по стеклу, оставляющие следы грязных распяленных пятерней. Белые – невыразимо белые, как сваренное вкрутую яйцо, – глаза, которые смотрят из вязкой, глинистой жижи. Насыпь ходит ходуном, поднимается и опускается – словно кто-то ворочается под ней, ворочается в томительном и злом ожидании. Люди – странные, незнакомые – он не проверял, не проверял у них билетов! – которые вдруг внезапно наполнили, наводнили вагон: какие-то мужики, солдаты, бабы с младенцами. Он хватает их за рукава, требует показать билет – но в ту же секунду оказывается, что он цепляется за тюк, за чей-то узел со скарбом, а того человека, которого он пытается остановить, нет и в помине. И что-то словно ползет по крыше вагона, постукивает, похлопывает – он слышит, слышит, слышит это сквозь шум ливня, сквозь токот колес, сквозь скрип осей. И он подходит к окну и упирается горячим лбом в холодное стекло – и видит, как шевелится мокрая земля, как раззевается ямами и оврагами – и как поднимается, чавкая этими ямами и оврагами, словно жадной, ненасытной пастью.

Даже когда он закрывал глаза – он продолжал видеть это.

Все то, что он смог описать лишь словами «что-то неблагополучно».

30 июня 1882 г., 2 часа 54 минуты ночи

Московско-Курская железная дорога,

300 верст от Москвы

Николка оторвал взгляд от окна и оглянулся, когда его ноздрей коснулся странный в своей холодности запах – не влаги, не свежести, скорее даже тления, но холодный, неизъяснимо холодный, настолько, что, казалось, от него даже онемел кончик носа.

Оглянулся – и вздрогнул: сразу за ним, так близко, что ему пришлось отшатнуться, стояли давешние знакомые: мужик с пегой бородой, парень с заячьей губой и бабка-кликуша. Стояли и пахли холодным.

– Что вы здесь делаете? – спросил он и тут же мысленно укорил себя: что ему за дело, он же не кондуктор. Пусть тот решает, почему мужики оказались в вагоне второго класса.

Пегий мужик исподлобья посмотрел на него, запустил пятерню в бороду и размашисто почесал ее. На ковер посыпались песок и пыль. Парень с заячьей губой наклонил голову – точь-в-точь как птица – и цвыкнул зубом. Старуха непривычно молчала.

– Прошу прощения, – пробормотал Николка. Зачем? Что ему с того, обидел он их или нет? – Я просто не ожидал увидеть вас здесь. Я думал, что ваши места там… в том вагоне. А тут… – Он осекся и отвернулся, уставившись в окно. Пусть идут мимо.

За окном проносились черные силуэты рощ, холмов, деревень. Ночное небо разрывалось всполохами молний – и на мгновение Николка видел залитые водой овраги, мокрые кусты, гнилые, брошенные давным-давно телеги. Тоска, тягучая, липкая, сжимала ему грудь от этого зрелища – и ему хотелось высунуться в окно и завыть на грозу, как усталый цепной пес.

– Так и тут, батюшка, так и тут… – прогудели за его спиной.

Николка обернулся. Пегий мужик продолжал чесать бороду. На полу высилась горка сухого сероватого песка, похожего на пепел от сгоревшей ткани.

– Вы это… – начал Николка, собираясь сказать что-то вроде «Не надо пачкать тут, удалитесь, пожалуйста, в свой вагон», но, столкнувшись взглядом с парнем с заячьей губой, резко замолчал. Почему он раньше не замечал, что глаза у того – белые, невыразимо белые, как сваренное вкрутую яйцо? И почему тот смотрит этими белыми глазами так, будто видит?

– Так и тут наше место, – спокойно сказал пегий мужик. – Тут везде наши места. Это ты, батюшка, случайный-залетный. Так что не обессудь.

– Ну и псть сбе пфыет, – мелко захихикал парень. Николка криво улыбнулся, стараясь казаться вежливым. Парень осклабился, продолжая хихикать. Это был странный смех – не рожденный в горле, на связках, как у всех, а где-то в глубине, в утробе, глухо грохоча и постукивая. «Как поезд на рельсах», – мелькнуло в голове у Николки.

– Железяка, – помолчав, сказал пегий мужик. Сказал веско и четко. Одно слово – без похабного продолжения. Лишь одно слово – как решение. Как приговор.

Парень продолжал хихикать, растягивая губы, как кожу старого, иссохшего сапога.

– Покойнички, – вдруг сказала старуха, глядя куда-то за плечо Николке.

Он обернулся.

Поезд поворачивал на крутом изгибе – и был виден почти весь десяток вагонов: синие, желтые, зеленые, но все в ночи одинаково серые. Бледные.

Они ползли по поезду. Сотни – если не тысячи – людей, призрачных, мутно колеблющихся во всполохах молний фигур, раскорячившись, вывернув суставы, разбросав руки и ноги, – ползли по поезду, цепляясь за заклепки и швы, ползли, как диковинные уродливые пауки.

– Покойнички, – с какой-то материнской любовью произнесла бабка. – Родненькие. Сколько их здесь полегло, пока дорогу эту окаянную строили… Пора им, пора… Покушать, родненьким… За себя покушать, за жинок своих, от болезней и голода слегших, за дитяток, некрещеными померших… Аж душами неприкаянными вернулись, чтобы плату свою взять.

Николка смотрел в ночь – она притягивала его взгляд, словно густая, липкая черная лужа. Призраки – мужики, солдаты, бабы с младенцами – вылезали из окон поезда: те самые лишние пассажиры, те самые безбилетники, которых не мог бы остановить ни один кондуктор. Они карабкались по стенам, заползали на крышу – и лезли, лезли, лезли, все дальше и дальше, повинуясь какой-то единой цели. Когда кто-то из них проползал мимо окна, в которое смотрел онемевший от ужаса Николка, – то можно было разглядеть холодную, пустую ухмылку: оскал без губ и десен.

А еще они стояли. Стояли вдоль железнодорожных путей, выкатив белые, невыразимо белые, как белок сваренного вкрутую яйца, глаза. Стояли и смотрели. И ливень шел сквозь них.

– Шейешяка! – раздался за его спиной выкрик.

Николка обернулся. Парень хохотал, уставившись прямо на него, а его губы все тянулись и тянулись, их краешки уже достигли ушей – точно небрежный смазанный грим у циркового клоуна. А потом они лопнули – разошлись по заячьему шраму, как по заранее подготовленному шву. Кожа ползла все дальше и дальше, распарываясь, словно старое, ветхое рубище. Вот съехал на левую сторону нос, вот располовинился лоб, обнажив белесую, в желтоватых прожилках жира, кость… И тут лопнул череп, развалился надвое – как спелый арбуз, со всего размаху упавший на мостовую с подводы. Только вместо алого, мягкого, нежного, в воздух поднялась горькая, едкая серая пыль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю