412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Погуляй » Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ) » Текст книги (страница 244)
Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:16

Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"


Автор книги: Юрий Погуляй


Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
сообщить о нарушении

Текущая страница: 244 (всего у книги 353 страниц)

– А, шлюхин сын! – Яни выбрался из машины и полез под капот.

– Это он про меня, – мрачно сказал я.

Пенелопа двинула меня локтем:

– Так о маме не говорят.

– Каждый год другой мужчина.

– И что? Все равно она хорошая. Заткнись.

Тебе легко говорить, подумал я. Не ты проснулась среди ночи от плеска воды в биде и пьяного пения. Всякий раз, слыша, как мама приводит себя в порядок после очередного «рандеву», я сгорал от стыда, который старался гасить бравадой.

Тем не менее я заткнулся. Солнце палило нещадно, кипарисы вдоль дороги вонзались в раскаленное небо остроконечными кронами. Пенелопа смешно отдувалась, обмахиваясь ладошкой, я ужасно взмок. За капотом мелькали плечо и рука Яни, перебирающего что-то в моторе, и конца-краю этому не было видно. Чтобы развеять скуку, я сообщил:

– Мы нарвались.

– На кого? – отозвался Яни из-за капота.

– На Палемона.

Капот захлопнулся, точно гробовая крышка.

– Вы говорили с ним? – спросил Яни.

– Я его отлупила! – похвасталась Пенелопа. – Он корову убил, представляешь?

Задубевшее лицо Яни прорезали новые морщины. Он уселся за руль и повернулся к нам.

– Это не шутки, дети. Что он вам говорил?

– Что-то про распятого бога, – протянула Пенелопа. – Что мой папа прячется у него за спиной. И все.

– Вот я хозяину расскажу, как вы с Палемоном якшаетесь, – сказал Яни, – будет вам на орехи!

– Яни, миленький, не говори! – взмолилась Пенелопа. – Он меня побьет!

Как ни баловал ее дядя Никос, в гневе он был страшен. Однажды он у меня на глазах оттаскал дочь за волосы и наверняка побил бы, если бы не мамино заступничество. Моей любви к нему это отнюдь не прибавило.

Яни пожевал сухими губами.

– Крестики при вас? – спросил он наконец. Мы удивились, но дружно предъявили нательные крестики. – Храните как зеницу ока. Палемон не тронет никого под знаком креста или – тьфу! – полумесяца.

– Как граф Дракула? – спросил я.

– Какой еще Дракула? – опешил Яни. – Турок, что ли?

Мы покатились со смеху.

– Это вампир из книжки, – объяснил я. – Вроде вриколаса. Он, наоборот, с турками воевал.

– Кто бил турок, вриколасом не станет, – заявил Яни, – это дело святое. А от Палемона крест защитит точно. И полумесяц турецкий, чего уж там. Если только…

Повисло зловещее молчание.

– Что? – не выдержал я.

– А, пустое! Есть ослы, что жертвуют ему скот, чтоб, значит, в хозяйстве везло или на рыбалке, но греха на душу никто не положит. А без того Палемон – пшик. Не вздумайте только его слушать, да обходите десятой дорогой.

– Очень мне надо слушать всяких коровоубийц! – фыркнула Пенелопа.

Кивнув, Яни наконец завел мотор, а я шепнул кузине:

– Видишь? Это было жертвоприношение.

Встреча с Палемоном взбудоражила наше воображение, и остаток лета мы изводили вопросами местных жителей. Многие наотрез отказывались говорить на эту тему, но от некоторых нам повезло услышать самые невероятные истории. Больше всех порадовал Нифонт Яннакопулос, крестьянин, живший близ дубовой рощи, – с его сыном Тео мы иногда играли. Нифонт без обиняков заявил, что Палемон – не кто иной, как сын Зевса, могучий Геракл.

Когда вера в богов угасла, говорил Нифонт, а Олимп перестал существовать, остался лишь он – бездомный скиталец, некогда бывший величайшим героем Эллады. Нестерпимая боль терзала его, ибо без защиты своего божественного отца он снова ощутил в жилах огненный яд лернейской гидры. Завывая бешеным зверем, избегая людей, метался он по дорогам, пока в один из редких моментов просветления безумная надежда не озарила его. И он отправился к той скале, под которой захоронил бессмертную голову гидры, и, обнаружив ее еще живой, воззвал с мольбою: он позволит гидре вновь разрастись и обеспечит ее пищей, взамен прося избавления от мук…

– Вот она, значит, сидит в пещере, а он ей сверху жертвы кидает, – закончил Нифонт. – Вроде как единое целое они теперь.

Я поежился, вспомнив дыру в скале, куда мы так опрометчиво совали нос. Впрочем, история Нифонта звучала бы куда достовернее, не прерывайся он поминутно, чтобы хлебнуть из пузатой фляжки.

– А сам-то ты видел гидру, Нифонт? – спросила Пенелопа, героически сдерживая хихиканье.

– Упаси боже! – вытаращил глаза крестьянин. – Кто ее видел – уж никому ничего не расскажет.

– Перестань пугать ребятишек своими россказнями! – проворчала Агата, добродушная, пышнотелая же на Нифонта, ставя перед нами блюдо с золотистыми лепешками. – Сына уж застращал, – она кивнула на Тео, который сидел в уголке и внимал нашему разговору, – гляди, как смотрит!

А Тео смотреть по-иному и не умел – глазищи у него всегда были как блюдца. Худенький, бледный мальчик, совсем не похожий на пышущую здоровьем крестьянскую ребятню, он проводил все время за книжками, чураясь шумных игр, и только моя кузина умела вытащить его из скорлупы. Случалось, мы дразнили его, подчас довольно жестоко, но обижаться он не умел. Тео мне в общем-то нравился, благо рядом с ним я смотрелся настоящим бойцом; не нравилось мне то, как он глазеет на Пенелопу – с таким восторгом охотник Актеон взирал на купающуюся Артемиду. Напомню, что для Актеона это плохо закончилось.

– А зачем Гераклу бояться креста и полумесяца? – спросил я.

– Он стал богом, так? – затараторил вдруг Тео. – А богу нужна вера. А без веры он слаб. В Христа верят, а в Геракла не верят. И он не может тронуть никого с крестиком. Потому что с крестиком ты принадлежишь Христу, а не Палемону.

Разинув рты, смотрели мы на его просветленное лицо. Тео и сам сейчас казался божком, маленьким, но мудрым.

– Э! – сказал Нифонт. – Создатель сотворил небо и землю, еще когда и верить было некому. Но сила какая-никакая у Палемона осталась, это да, и если ему серьезную жертву принести… – Он сделал страшные глаза.

– Человека, – уточнил я.

– Человека, – эхом отозвался Тео.

Снова, как и во время беседы с Яни, воцарилась зловещая тишина – лишь стрекотали за окном цикады. Молчание нарушила Агата:

– Господь с вами! Обойди весь остров – не найдешь нехристя, который бы свою душу рискнул сгубить ради Палемона.

– Коров ему, однако, дают, – заметила Пенелопа.

Тут наш хозяин заметно смутился и пробубнил, что пожертвовал Палемону корову, «чтоб, значит, остальные лучше доились». Но это, добавил он, сущие пустяки.

– Вот что бывает, когда не разбавляешь вино! – заключила Пенелопа после того, как мы покинули гостеприимный дом Нифонта. – А Тео правда умный, да? Надо будет отлупить его, чтоб не воображал.

Отлупить Тео мы не успели – пришла пора расставаться.

Совсем еще малышом я не раз спрашивал маму, почему бы нам не жить на острове круглый год, раз отец владел отелем вместе с дядей. Вопрос приводил ее в раздражение – как и любые вопросы, связанные с отцом.

– Видишь ли, – объяснила она наконец, – твой отец, пропав в море, не озаботился составить завещание в твою пользу, а затянувшийся курортный роман – это далеко не законный брак. Мы бедные родственники, ma chérie. Скажи спасибо дяде Никосу, что вообще позволяет нам приезжать.

– А почему ты не вышла тогда за папу?

Ответом мне был такой взгляд, будто я спросил, почему она не вышла из окна нашей парижской квартирки по улице Дарю. Он был тот еще фрукт, мой папаша, – я вскоре это понял, как и причину напряженного отношения ко мне дяди Никоса. И хоть за все годы, что мы приезжали, он едва перемолвился со мной парой слов, я действительно был ему благодарен – за сказку, что он дарил мне каждое лето, и еще больше – за Пенелопу.

Но совсем другое чувство посетило меня в утро отъезда. Дядя Никос стоял на крыльце, попыхивая дорогой сигарой, смотрел, как Яни грузит наши пожитки в машину; луч солнца играл в золотой крышке брегета, на который он нетерпеливо поглядывал. У меня глаза были на мокром месте, Пенелопа тоже готова была разреветься, а лицо ее папаши лучилось таким довольством, что у меня мелькнула вдруг мысль: случись с ним что, мы с Пенелопой станем королем и королевой в нашем королевстве. Мелькнула и угасла, сменившись жгучим чувством вины. Пенелопа поехала с нами до пристани и всю дорогу старалась меня подбодрить, а я не мог смотреть ей в глаза.

Не зря, наверное, дядя Никос видел во мне моего отца.

Наш пароход отчалил, а маленькая фигурка на пристани еще долго махала рукой нам вслед, становясь все меньше и меньше, пока не растаяла вместе с берегом в туманной дымке.

Au revoir, мое сказочное королевство приморской земли! Salut, тесная квартирка, утомительная зубрежка и постоянные хвори.

Мама обняла меня. Я уткнулся лицом в ее мягкую грудь, чувствуя терпкий, дерзкий аромат духов, и дал наконец волю слезам.

Греческое лето помогло мне продержаться до января. Потом лихорадка взяла свое, смолотив меня ознобом и превратив сновидения в царство кошмаров.

В одном из снов я видел многотысячные армии, бьющиеся на побережье под багровеющим небом. Гремели щиты, копья пробивали панцири и вонзались в тела; звенели мечи, отсекая руки, снося головы, разбивая черепа; мускулистые ноги воинов в кожаной оплетке сандалий безжалостно месили упавших, втаптывая корчащиеся тела в пропитанный кровью песок; глаза в прорезях шлемов, увенчанных плюмажами, дико вращались. Ворота рухнули, впуская смертоносный людской поток, и пламя взвилось над городскими стенами, заволакивая небо от края до края удушливым черным дымом. Торжествующий рев победителей смешался с воплями избиваемых. Мужчины, женщины и дети метались в поисках спасения, но валились как снопы под ударами мечей, обагряя кровью землю. Я обмирал от страха, молясь, чтобы меня не заметили. Внезапно один из захватчиков повернулся ко мне и снял шлем, открывая ухмыляющееся лицо Палемона.

В другом сне я спускался к той самой пещере, где мы играли в Персея и Андромеду, и в ее жерле видел свою мать. Я бросался к ней, но вдруг ее волосы вздыбливались клубом шипящих змей, руки покрывались чешуей, а на пальцах отрастали огромные когти. В ее глазах вспыхивал зеленый огонь, разливая по моему телу каменный холод.

С криком я открывал глаза и оказывался в уютном полумраке комнаты. Напротив таинственно серебрился прямоугольник окна, разбитый переплетом на ровные квадраты. Прохладная мамина ладонь поглаживала мой раскаленный лоб, отгоняя горячечные видения. Я трясся в ознобе под стеганым одеялом, а ветер стонал в дымоходе, словно умирающий воин, и в шелесте дождя за окном мне слышались отголоски злобного шипения.

Со временем терзавшие меня лихорадки всегда сходили на нет. Окружающий мир лихорадило куда сильнее.

Мамины гости, в основном такие же эмигранты, горячо обсуждали последние новости; все чаще звучало имя Адольфа Гитлера. Гитлер-Гитлер-Гитлер – произнесенное с насмешкой, восторгом, ненавистью или благоговением, это имя наполняло пронизанный сигаретным дымом воздух ощущением грядущей беды.

– Я почти готова симпатизировать большевикам, – сказала однажды мама нашей соседке, вдове сахарозаводчика, – уже хотя бы за то, что их ненавидит этот человек. Его речи чудовищны.

– Тут вы неправы, милочка, – возразила вдова. – Этот человек говорит немало дельного; если он обуздает эту нечисть, эту заразу, я согласна целовать его сапоги.

Мама подозвала меня:

– Дорогой, подай Лизавете Генриховне пальто. Мне кажется, ей пора.

От обиды вдова на короткое время утратила дар речи, а обретя его вновь, назвала маму кокоткой. Не оставшись в долгу, мама обрушила на нее всю мощь извозчичьего жаргона, подкрепив парочкой цветистых французских выражений. Они орали друг на друга, точно дерущиеся кошки, а я стоял как дурак, теребя за ворот позабытое пальто.

Наконец Лизавета Генриховна выхватила его у меня из рук и с позором ретировалась. Но мама еще долго мерила шагами комнату, сверкая глазами и сжимая кулаки.

– Merde! – рычала она. – Старая, вонючая… ш-ша-бол да! Как она не понимает, что этот человек втянет нас в новую войну?!

Война, лишившая маму родины, стала для нее навязчивой идеей, и поневоле ее страх сделался и моим страхом. Война незримо подступала со всех сторон, витала в воздухе, подобно чумной бацилле: взрослые заражали детей, которые, сбившись в стайки, кулаками отстаивали взгляды своих отцов; ее зловещий смех звучал в газетных заголовках, в поэзии и музыке, в сухом шелесте радиопомех.

Но каждый год я спасался в своем королевстве приморской земли, где белели руины древнего храма, где ждала меня моя верная Пенелопа и можно было стать вместе Орфеем и Эвридикой, Акидом и Галатеей, Тесе-ем и Ариадной…

Но она расцветала – и увядала невинность. Время неумолимо гнало нас к черте, за которой дружба сменяется чем-то большим… если только вы не состоите в родстве. Рухнула первая моя иллюзия – я понял, что никогда не смогу жениться на Пенелопе. Понял разумом, но не принял душою и телом. И когда я, подобно многим другим школярам, отправился в квартал Пигаль, дабы распрощаться с девственностью, очаровательная мадемуазель, оказавшая мне услугу, поинтересовалась со смехом:

– Почему ты все время называл меня Пенелопой?

Тогда я не мог понять, почему ее невинный вопрос привел меня в такую дикую ярость.

И почему я едва не откусил ей левую грудь, в чем потом ничуть не раскаивался.

И почему, когда меня, жестоко избитого, нагишом вышвыривали на улицу, я выкрикивал древний клич Диониса: «Эвое! Эвое!»

Я понял это год спустя, в лето 1938-е от рождения распятого бога.

Она, как всегда, сбегала по ступенькам, чтобы обнять меня, – сияющая, невыразимо прекрасная; и, забыв обо всем, я зарылся лицом в ее темные кудри, вдыхая их запах, чувствуя налитую упругость гибкого тела.

Она уперлась руками мне в грудь и прошептала испуганно:

– Что ты делаешь? Отпусти меня!

Тут только я увидел юношу за ее спиной.

Тео Яннакопулоса.

У Пенелопы пылали щеки, я и сам готов был провалиться сквозь землю. Тео робко улыбался. За время, что мы не виделись, бывший заморыш стал похож на статую Адониса. Слегка затравленное выражение сохранилось в его глазах, но лишь подчеркивало хрупкую красоту лица, придавая сходства с пугливым оленем. Эта уязвимость, должно быть, и покорила воинственное сердце моей кузины.

Дальше лето проходило будто в тумане.

Мать закрутила роман с журналистом французской газетенки «L’Humanité», юношей всего на семь лет старше меня. Нимало не смущенный этим пикантным обстоятельством, он упорно искал моей дружбы, донимая пылкими речами о неизбежной победе мирового пролетариата. Я выслушал его, потом сказал:

– Мама не рассказывала, как бежала от ваших друзей из Крыма?

Надо было видеть его лицо! Похоже, бедняга влюбился по уши. К концу лета он значительно обогатит свой опыт по части женского коварства, а мамина коллекция разбитых сердец пополнится очередным трофеем.

Дядя Никос сделался мрачнее обычного. Совсем забросил дела, перевалив их на плечи старика Яни, который, хоть и не тянул на Атланта, все же справлялся с этой ношей вполне достойно.

Однажды дядя вызвал меня к себе.

– Видит Бог, я слишком много давал ей воли, – сказал он, глядя в окно, словно и теперь избегал на меня смотреть. Тонкий дымок дорогой сигары тянулся к потолку и закручивался, подхваченный лопастями вентилятора. – Наверное, при желании я мог бы сломить ее… но она перестала бы быть собой, верно? Я люблю свою дочь такой, какая она есть.

Я молча кивнул.

– Она ведет себя не так, как подобает порядочной греческой девушке, – вот в чем беда, – продолжал он. – Гуляет с мальчишкой Яннакопулоса и позволяет ему лишнего. Боюсь, как бы это слишком далеко не зашло.

– Вы могли бы сами ей сказать… – начал я.

Он обернулся – верхняя губа вздернулась в оскале, обнажая кривые, пожелтевшие от никотина зубы.

– Что сказать? Что его папаша водит слишком тесную дружбу с бутылкой и этим полоумным язычником, Палемоном? Что ее бабка и мать умерли родами? Что девушке ее возраста следует блюсти приличия? Она рассмеется мне в лицо. – Он нацелил в меня тлеющий огонек сигары. – Я не могу ее пасти, да и Яни староват для таких дел. Ты дружишь с ней всю жизнь и уж по крайней мере мог бы проследить, чтобы она не наделала глупостей. Пора сделать что-то и для семьи, дорогой племянник.

Мне было плевать на семью: я не оставлял Тео с Пенелопой ни на минуту лишь ради собственного злобного удовлетворения. Пенелопа, в свою очередь, охотно приняла вызов и старалась улизнуть от меня при любой возможности. Почти всегда я находил парочку за поцелуями в каком-нибудь укромном уголке. С каждым днем злоба моя росла. Я видел, что Тео жалеет меня, и ладно бы снисходительной жалостью победителя, это я еще мог бы понять; нет, сострадание было искренним и тем более унизительным.

От Пенелопы, однако, я и того не дождался.

– Послушай, – напрямик сказала она, когда мы с ней ненадолго остались наедине, – я не виновата, что мы повзрослели. И Тео не виноват тоже.

– Не понимаю, о чем ты, – спокойно ответил я, хотя сердце норовило провалиться в желудок.

– Прекрасно понимаешь. Не надо таскаться за нами хвостиком. Не надо смотреть щенячьими глазами. Это недостойно тебя. Дай нам передышку.

– А если не дам?

– Ну, тогда держись! – Она ткнула меня кулаком в плечо и со смехом умчалась на поиски Тео.

В то утро, когда я снова встретил Палемона, мы втроем отправились на безлюдный участок пляжа – подальше от гомона и потных телес отдыхающих. По дороге нам повстречалась пожилая гречанка. С непосредственностью, свойственной ее народу, она обняла Пенелопу, расцеловала покрасневшего Тео и проворковала, что охотно понянчит их деток «если они будут похожи на папашку!». А потом игриво захихикала и погрозила мне пальцем.

Накупавшись, Пенелопа растянулась на полотенце, вручила Тео флакончик масла для загара и попросила натереть ее хорошенько. Ее глаза прятались за солнечными очками, но лукавая усмешка на губах лучше слов говорила: «Оставь надежду всяк сюда глядящий».

Его руки на ее теле.

Я мог бы отрубить их и повесить ему на шею.

Как только Пенелопа задремала, разморенная солнцем и лаской, я предложил Тео поискать для нее какую-нибудь красивую ракушку – устроить сюрприз, когда проснется. Он принял предложение, не ожидая подвоха, и мы побрели вдоль берега. Волны с шелестом накатывали на песок, лаская наши босые ноги.

Когда мы отошли достаточно далеко, я самым будничным тоном осведомился:

– Ну как, строгаете уже деток?

У него сделались такие глаза, будто я огрел его по заднице кочергой.

– Что за вопросы?

– Я ее кузен. Имею я право спросить?

– Имею я право не отвечать?

– Все-таки присунул ей, да?

– Иди к черту! – вскинулся Тео.

– Ай-яй-яй! – сказал я. – Забыл, как я устраивал тебе взбучку?

– Я не хочу с тобой драться, – пробормотал он.

– Почему? Разве мужчина будет избегать хорошей драки? Ты мужчина, Тео?

– Заткнись!

– Посмотри на себя, – ухмыльнулся я. – Краснеешь как девчонка. И выглядишь как девчонка. Может, оставишь мою кузину в покое и станешь чьей-нибудь подружкой?

Он кинулся на меня, и мы сцепились, поднимая тучи брызг. В пылу борьбы я попытался ухватить его за шею, но вместо этого нечаянно сдернул цепочку с крестиком.

– Что ты наделал! – Тео попытался перехватить цепочку, но крестик уже булькнулся во взбаламученную воду – и был таков.

– Какого черта?! – Пенелопа уже неслась к нам.

– Мой крестик! – Губы Тео дрожали. – Это семейная реликвия!

– Ты в своем уме? – напустилась на меня кузина. – Ищи его, быстро!

– На пути в Албанию уже твой крестик, – буркнул я.

– Ах так? – Если бы не очки, взгляд Пенелопы испепелил бы меня на месте. – Сам тогда катись в свою Албанию!

И я ушел, оставив эту парочку обшаривать мелководье. Но отправился не в Албанию, а к утесу, где мы с Пенелопой играли давным-давно.

Стоя на краю обрыва и глядя на бушующее море внизу, я рассеянно прикидывал, каково это – загреметь с такой высоты. О самоубийстве я, конечно, не помышлял. А вот Тео бы скинул за милую душу – как Палемон ту корову…

– Женщины, – произнес у меня за спиной хриплый голос.

Помяни дьявола! Я обернулся. Палемон высился передо мною словно скала, скрестив на могучей груди перевитые толстыми жилами руки.

– Что вам угодно? – выдавил я, не в силах скрыть страха. Своею гривой волос и горящими глазами Палемон напоминал льва-людоеда, который наловчился маскироваться под человеческое существо, дабы успешней подбираться к добыче.

– Они могут отравить твое тело самым страшным ядом, какой только есть на земле и в небесах, – промолвил отшельник. – Могут извести душу, выманить сердце, а свое со смехом отдать другому. Наконец, они могут просто отсечь тебе голову.

Я смиренно кивал, слушая его речь. Какой бы бред он ни нес, едва ли тот, кто хочет поговорить о делах сердечных, станет скидывать вас с утеса или пожирать заживо.

– Я как сейчас помню ту женщину, – продолжал Палемон. – Полунищая вдова с разваливающимся хозяйством и орущим ребенком на шее, сомнительной красоты, но мне выбирать не приходилось, верно? Она была единственной на этом острове, которая хоть тайно согласилась лечь со мной, и, должен сказать, я щедро наградил ее, пусть это и не пошло ей впрок. Она умерла родами, а моего сына огородили от меня знаком распятого бога. Я не заявлял своих прав: узнай эти мерзкие святоши, кто отец мальчика, его удавили бы в колыбели. Но благодаря моей награде он и его брат никогда незнали нужды.

Я следил издалека, как он рос и становился мужчиной, как они с братом принесли благодать и процветание в этот край. И все равно здешний сброд, эти бараны, ненавидел моего мальчика, ибо он был несдержан в чувствах и страшен в гневе – как и я когда-то… Случалось, он брал женщин силой, но разве их родня не соглашалась на щедрый откуп? Разве вправе бараны судить льва? Его убили, подло, исподтишка – шлюха, с которой он спал, и завистливый братец, – и это сошло им с рук! Они сказали, что мой сын пропал в море, умолчав, что перед тем он был разрублен на куски!

С каждым новым его словом в моих ногах разливалась противная слабость. Я больше не хотел слушать, но что была моя воля против этих горящих глаз, против громового голоса? Его слова вытесняли мои мысли, его гнев становился моим гневом.

– О, кабы не символ распятого бога! – запричитал Палемон. – Я растерзал бы не только их тела, но и души! Я сулил любую награду за жертву, одну достойную жертву, что позволила бы мне воздать за сына. Я пресмыкался перед этими скотами из деревни! Жалкие подачки и проклятия – вот что я получил.

Огромная рука его легла на мое плечо. Одного пальца недоставало – судя по неровному обрубку, он был откушен огромными зубами, быть может, теми, что сейчас скалились мне из косматой бороды. Я вспомнил, что откусыванием пальца древние греки откупались от эриний – кровожадных богинь мщения… а Палемон, без сомнения, был греком чертовски древним.

– Помоги мне, мой мальчик, и я помогу тебе, – произнес он, возвращая меня к реальности.

– Нет, – пробормотал я. – Я не могу.

– Я вижу твою судьбу, – сказал он. – Нелюбимая жена, докучливые дети, унылая жизнь и тоска об упущенном – вот удел тех, кто живет по законам распятого бога и берет то, что дают, а не то, что хочется. Возлюби ближнего, как самого себя! А кто ударит тебя в правую щеку, то и левую подставь! А вожделея – смиренно изливайся в кулак! Разве тебе не тесно в оковах этой лживой, противной естеству морали? Ты не можешь взять свое и вынужден смотреть, как этот Ганимед торжествует, но что он сделал для этого? Где его мужество, что есть у него, кроме милой улыбки? И все равно покоряйся, ведь так заповедал распятый бог… Ты согласен со мной, мой мальчик? Так скорей же сними его ярмо со своей шеи, пока она не переломилась!

С каждым словом я был согласен! Одного воспоминания о том, как пальцы Тео касались моей Пенелопы, хватило, чтобы я без колебаний сдернул крестик, и он прощально блеснул на солнце, прежде чем исчезнуть в кустах.

– Ты чувствуешь облегчение? Чувствуешь, как расправились твои плечи, как полнится воздухом грудь?

О да, я чувствовал – пьянящее ощущение, будто с головы сдернули пыльный мешок, позволив вдохнуть полной грудью соленый запах моря и окинуть взглядом бескрайний голубой простор.

Глаза Палемона под косматыми бровями замерцали ярче.

– Так и должно быть. Ведь у тебя его глаза… Ты готов вознести жертву? Готов взять то, что твое по праву?

Мама нежилась в шезлонге, подставляя лицо вечернему бризу. Рядом, с бокалом узо в руке, стоял ее кавалер.

– Нам надо поговорить, – выпалил я, не обращая на него внимания. Мама томно потянулась.

– Этьен, mon chou, оставишь нас ненадолго?

Француз бросил на меня загнанный взгляд – не иначе решил, что я собираюсь поднять вопрос о его политических пристрастиях.

– Бокал оставь, – беспощадно добавила мама.

– Что случилось с отцом? – спросил я, когда мы остались наедине.

– Разве я не говорила тебе?

– Ты говорила правду?

– Что за вопросы? – вскинулась мама, и будь я проклят, если в ее голосе не звучал с трудом скрываемый страх. – Видит Бог, здесь хватает сплетников, но…

– Почему ты так нервничаешь?

Мама залпом осушила бокал. Помолчала, дробно перекатывая во рту кубики льда.

– Почему я нервничаю? – Она улеглась на живот. – Смажь-ка мне спину, там прочтешь ответ на свой вопрос.

Я покраснел, вспомнив Тео и Пенелопу, но безропотно взял флакон и стал втирать масло в мамину кожу – туда, где белел шрам в виде греческих букв «сигма» и «альфа».

– Стефан Апостолиди, на случай, если ты забыл, – сказала мама. – Он сделал это ножом. Чтобы любой мужчина, который меня коснется, сразу понял, кому я принадлежу. Барышню без Родины, влюбившуюся на отдыхе в греческого геркулеса, жизнь к такому не подготовила…

«Он был несдержан в чувствах…»

– …понимаешь, почему я не хочу говорить о нем?

– А я хочу.

– «Я хочу»! – передразнила она. – Как ты похож на него! Я хочу – и пусть весь мир летит в тартарары. Плевать на чьи-то там чувства – ведь «я хочу»! Даже на Пенелопу ты смотришь его глазами…

«Ведь у тебя его глаза»…

– Что ты… – начал я.

– Ты, я вижу, очень хочешь проставить на ней свои инициалы. Так запомни: она твоя двоюродная сестра, и ты должен любить ее только в таком качестве.

– Ты еще будешь учить меня? – вскинулся я. – После всех своих дружков?

Я ожидал пощечины, но мама лишь ядовито улыбнулась.

– Вот как ты заговорил? К твоему сведению, ma chérie, я мотаюсь на этот поганый курорт не ради, как ты изволил выразиться, «дружков», а ради тебя. И я снова и снова приезжаю туда, где пережила самые гнусные унижения, и, да, завожу «дружков», чтобы стереть инициалы Стефана Апостолиди хотя бы со своей души, если не со своего тела! – Она уже кричала. – Я выстрадала право учить тебя! И если я увижу, что ты угрожаешь этому мальчику или Пенелопе, Никос узнает об этом, будь уверен. А теперь убирайся.

Снова меня прогоняли как нашкодившего щенка, и снова – та, кого я любил. И я ушел в свой номер, плюхнулся на кровать и вцепился зубами в кулак, чтобы не закричать.

Я простил бы маму, скажи она: да, я убила. Но того, что она оттолкнула меня, когда мир мой рушился, простить не мог.

В лакониуме – вот где это произошло – в жарко натоп ленной греческой парной. Отец блаженно развалился на каменной скамье, укрыв полотенцем мускулистые бедра. Мама сидела рядом, позволяя его рукам бесцеремонно гулять по ее телу, поигрывать тяжелыми, поблескивающими от влаги грудями, и лишь затравленный взгляд, какого я никогда у нее не видел, выдавал ее истинные чувства.

– Стефан, пожалуйста, я должна кормить малыша… – жалкий мамин голос тонул в духоте парной. Вместо ответа он откинул полотенце и по-хозяйски взял маму за волосы.

Я даже отвернуться не мог; словно некая сила удерживала мою голову, понуждая смотреть, как он ублажает себя ее ртом, как глаза ее вылезают из орбит, а по щекам катятся бессильные слезы.

Наконец он отпихнул ее. Она упала на бок, заходясь кашлем. Отец встал, прогнулся всем своим крепким, волосатым телом с довольным кряканьем, сейчас он до жути походил на Палемона.

Он не ждал, что мама набросит ему на голову полотенце, а на помощь ей придет его брат с кинжалом в руке. Дядя Никос наносил удар за ударом, все вокруг было забрызгано кровью, но отцу удалось повалить его, и два тела – обнаженное и одетое – забились на полу. И тогда мама – моя ласковая, заботливая мама! – выхватила из-за колонны припасенный заранее обоюдоострый топор, и лезвие вонзилось в могучую шею отца, и засело в кости, и кровь взметнулась фонтаном. Со второго удара голова покатилась с плеч и осталась лежать в складках размотавшегося полотенца.

Задыхаясь, Апостолиди столкнул коленом обезглавленное тело брата. Оно опрокинулось на спину, выставив напоказ торчащую в груди рукоять кинжала.

С топором в руке мать вывалилась в предбанник. Струйки крови сбегали по ее грудям, животу, исчезая в куще волос внизу; с лезвия топора срывались тяжелые капли и густыми кляксами шлепались на беломраморный пол. Свободной рукою она ухватилась за колонну, и ее мучительно вырвало…

Очнулся я обмотанный, словно саваном, пропотевшей простыней. За окном разгоралась заря, золотисто-огненные блики играли в оконном стекле. Стоявшая в номере духота напоминала жар парной, и я понял, что больше ни минуты не выдержу здесь.

Громада отеля призрачно белела в сумерках. Море набегало на берег с заговорщицким шепотом, будто хотело раскрыть погребенную в нем жуткую тайну. Словно сомнамбула брел я через спящую деревню, держа путь к утесу.

Там, на самом краю обрыва, уже ждал меня Тео. Утренний бриз трепал его светлые волосы. На лице застыло странное, зачарованное выражение, словно он, как и я, не вполне сознавал, что делает здесь.

Дикая ярость обуяла меня. Я вдруг понял, что не смогу называться мужчиной, пока он жив.

Он обернулся, на губах – которыми он целовал мою Пенелопу! – расцветала растерянная улыбка. И я ударил кулаком в эти ненавистные губы, чтобы только ее стереть.

Подавившись криком, он взмахнул руками и полетел с обрыва.

Я склонился над кручей, тяжело дыша и посасывая разбитые костяшки. Тео раскинулся на берегу у пещеры, нелепо вывернув руки и ноги. Его затылок и плечи облизывал прибой.

Ни ужаса, ни раскаяния. Напротив, мысль о том, что я нарушил важнейший из человеческих законов, пьянила, будоражила кровь. Внизу живота разливалось сладостное томление. Я видел, что Тео еще жив – его грудь вздымалась, – и горел желанием поскорее спуститься и довершить начатое.

Но «поскорее» не вышло: за минувшие годы я вырос, а проклятые уступы – нет. Не хватало только разбиться самому, чтобы повечеру на берегу обнаружили двух соперников, примирившихся в смерти – экая пошлость! Словом, к тому времени как я добрался до Тео и похлопал его по холодным щекам, желание разодрать ему глотку зубами слегка поутихло.

Он открыл глаза и еле слышно прошептал:

– Ноги. Я не чувствую ног.

– Что же ты больше не улыбаешься? – спросил я. – У тебя ведь чудесная улыбка. Улыбнись! Покори мое сердце, чтобы я привел помощь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю