Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 245 (всего у книги 353 страниц)
– Палемон, – сказал Тео. – Меня позвал сюда Палемон.
– Палемон так Палемон, – кивнул я и зажал рукой его нос и рот.
Тео вздрогнул, напрягся всем телом. Я усилил хватку, но тут он закашлялся, и горячая кровь брызнула у меня сквозь пальцы. С проклятием я отдернул руку, чуть не вытерев сдуру о штаны.
Что-то блеснуло у моих ног.
Набежавшая волна захлестнула руку длинным пенистым языком, словно не желая отдавать находку. Это был ксифос – короткий меч, каким сражались древние греки. Я поднял его и долго разглядывал, зачарованный игрою света на влажном клинке.
«Ты готов вознести жертву?»
«Да!» – вот что я тогда ответил.
В распахнутых глазах Тео сияло опрокинутое голубое небо. Волны разлетались о скалы, оседая на его лице пенными хлопьями. Разбитые губы Тео шевелились. Звал ли он мамочку или повторял имя Пенелопы – какая разница? Кого волнует, что мычит жертвенный телец?
Лезвие рассекло ему гортань, выпустив струю пузырящейся крови, и что-то в глубине пещеры устремилось на ее запах.
Сперва мне показалось, что тьма, сгустившись, исторгла огромный затупленный дубовый таран, подернутый слизистой плесенью. Но конец его вдруг разветвился множеством гибких, извивающихся шей, и каждая шея оканчивалась острозубой пастью, и каждая пасть шипела, разбрызгивая яд и постреливая вилочкой языка, и над каждой мерцали огоньки глаз. Было в этой твари что-то настолько чужеродное, что один взгляд на нее, казалось, способен лишить рассудка.
Я оцепенел, выставив перед собой меч. А потом заорал не своим голосом, и, будто в ответ, разразились визгом страшные пасти! Они вцепились в умирающего всем скопом, выдирая шматы кровоточащей плоти и тут же заглатывая. Треск мяса, сдираемого с костей, слился с многоголосым шипением. Волны с грохотом расшибались о скалы – расшибались в кровь, но нет, это кровь Тео распускалась в воде алыми прядями…
Во мгновение ока все было кончено – от моего соперника не осталось и следа. И тогда эти чудовищные головы с горящими злобой глазами повернулись ко мне и зашипели хором…
ЭВОЕ!
Не было больше ни моря, ни скал, ни твари из пещеры. Я стоял перед дверью маминого номера, с табличкой «Не беспокоить», а мою руку приятной тяжестью оттягивал меч.
(Ты должен убить горгону.)
Дверная ручка повернулась почти беззвучно. Внутри висел запах разгоряченных тел. Я приблизился к кровати, переступив через скомканные брюки Этьена и кружевное белье матери. Она безмятежно посапывала на груди своего мужчины. Отец – я знал это наверняка! – никогда не видел от нее такой нежности.
Меч пронзил любовников насквозь, пригвоздив друг к другу. Я провернул его и зачарованно смотрел, как французик сучит руками, тараща глаза и разевая рот, как мать, откашливаясь кровью, выворачивает голову, чтобы сквозь путаницу волос разглядеть своего убийцу.
– Это я, мама. – Упершись ладонью ей между лопаток, где белели инициалы моего отца, я рывком высвободил меч. – Папа передает привет.
Когда они оба перестали дышать, я подошел к окну. За ним безмятежно раскинулась деревня. Белые домики россыпью сахарных кубиков усеивали зеленый склон. Я смотрел на них, внимая голосу Палемона в голове. Потом поднес окровавленный палец к стеклу и вывел поверх этой идиллической картины слово:
ЭВОЕ!
Дионисиево безумие поглотило остров.
Толстые виноградные лозы, вьющиеся словно змеи, разворотив брусчатку, оплетали стены домов; сочные лиловые гроздья сладострастно пульсировали. Кругом распускались диковинные цветы, источая дурманящий аромат. Обезумевшие люди кидались друг на друга, терзая ногтями и зубами со звериной яростью, колошматя ножами и палками. У многих единственное одеяние составляли венки, наспех сплетенные из все тех же цветов.
Я видел мужчин и женщин, совокупляющихся, словно животные; видел изувеченные трупы – волосы слиплись от крови, лица размозжены. Церковь стояла нараспашку, зияя выбитыми окнами, скамьи переломаны и опрокинуты, пол усыпан утварью, а на амвоне грудой истерзанной плоти лежало тело настоятеля, украшенное цветами.
– Эвое! Эвое! – неслось над толпой.
Откуда ни возьмись вывернулся обнаженный бородач, кривоногий, поросший густым сивым волосом, словно сатир, и попытался обнять меня сзади. Я хватил его рукоятью меча в висок, и он с воем покатился по земле.
(В дубовой роще твои желания исполнятся.)
У стены аптеки расхристанная женщина раздирала зубами истошно орущего младенца. Завидев меня, она отбросила полуобглоданное тельце и, глядя мне прямо в глаза, стиснула окровавленными пальцами набрякшие груди, так что молоко брызнуло белыми струйками.
Я ухмыльнулся и отсалютовал ей мечом.
Никто больше не проявлял ко мне интереса – все были слишком поглощены насилием над ближними и даже самими собой. На глаза мне попался старик – сидя на земле, он сосредоточенно отрубал себе ногу кухонным секачом. Лезвие застревало, не повинуясь немощной руке, он выдирал его с досадливым кряканьем и всаживал снова… А впереди уже показалась дубовая роща, и я в упоении бросился к деревьям.
Время и пространство утратили всякое значение: мир был юн и пьян. В гуще листвы, пронизанной косыми солнечными стрелами, проступали лица, ухмыляющиеся, хохочущие; я хохотал вместе с ними. Страшные рогатые сатиры резвились в кустах с отчаянными нимфами. Проскакало со свистом и гиканьем стадо кентавров – охаживая хвостами взмыленные бока, они скалили зубы в буйном веселье.
– Поспеши! – насмешливо крикнул один из них голосом Палемона. – Пенелопа не дождется своего Одиссея!
Я побежал быстрее – и вскоре увидел, что меня действительно не ждали.
На поляне, задрав сорочку выше груди, лежала стонущая Агата; моя Пенелопа в чем мать родила припала меж раскинутых дебелых ляжек женщины, ублажая ее языком. Сзади к Пенелопе пристроился Нифонт – обхватив за бока, он яростно дергал дряблым волосатым задом, издавая вопли, похожие на рев осла.
Меч рассек воздух – голова Нифонта запрокинулась на перерубленной шее, выпустив фонтан крови, и там, где она пролилась, тотчас поползли виноградные побеги. Нифонт рухнул навзничь, успев оросить семенем бедро Пенелопы.
Оттолкнув ошеломленную Пенелопу, Агата с криком вскочила и кинулась на меня, скрючив пальцы как когти. Удар меча раскроил ей правую грудь, но она снесла меня с ног, выбила оружие и взгромоздилась всей тушей, окутав запахом пота и похоти. Распоротая грудь криво болталась, поливая меня красным, точно прохудившийся мех с вином. Острые ногти пропахали мне щеку, чудом не выпустив глаз. Зажмурившись, я попытался ударить обезумевшую фурию кулаком в челюсть, но ее крепкие зубы тотчас впились мне в запястье. Я вслепую пытался нашарить меч другой рукой…
Агата вдруг сдавленно охнула.
Приоткрыв один глаз, я увидел ее запрокинутый подбородок, а рядом – перекошенное в оскале лицо Пенелопы. Ее рука прижимала лезвие меча к натянутому горлу женщины.
– Не надо, – просипела Агата. – Не надо, дочка.
Мышцы под гладкою кожей напряглись, и горячая кровь брызнула мне в лицо. Клокоча рассеченной глоткой, Агата повалилась набок, увлекая за собой Пенелопу.
Пенелопа томно раскинулась на траве рядом с содрогающимся телом – сверкающая глазами амазонка, залитая кровью и потом, до боли желанная.
Непослушными руками я сорвал с себя одежду.
Она безропотно позволила мне лечь на нее и сама направила меня скользкими от крови пальцами в горячую, топкую глубину.
Страсть, если верить расхожим штампам, поглощает, подобно пучине или огню; нашу уместнее было бы сравнить с молотилкой. Пенелопа исполосовала мне ногтями загривок и спину, судя по ощущениям, – в лоскуты; намотав ее волосы на кулак, я выкрикивал ей в лицо оскорбления: дрянь, тварь, потаскушка… А тем временем из земли лезли все новые виноградные лозы, оплетая тела убитых нами людей.
– Твоя мать – шлюха! – крикнула Пенелопа.
– Мертвая шлюха, – прохрипел я, вколачиваясь в нее, – мертвая… шлюха…
Пенелопа злобно захохотала. Золотой крестик бестолково дергался меж взмокших, подпрыгивающих грудей с каждым моим толчком. Как ты смешон, распятый бог, думал я, остервенело впиваясь зубами в левую грудь. Смешон и бессилен.
Пенелопа закричала, выгибаясь подо мной – от боли, наслаждения или того и другого сразу? Бешеные удары ее сердца наполнили мой рот через упругую плоть, а от низа живота уже катилась по телу жаркая волна, чтобы взорваться в голове ослепительной вспышкой, выжигая все мысли к черту.
ЭВОЕ! ЭВОЕ! ЭВОЕ!
Налетевший холодный ветер покрыл мою кожу мурашками. Вкрадчивый треск цикад проник в уши, возвращая к жестокой реальности.
Я с трудом разодрал веки, схваченные кровяной коркой, ощущая мучительную боль во всем теле. Остекленевшие глаза Нифонта укоризненно глядели на меня из переплетения виноградных лоз. Гибкие побеги до сих пор буравили мертвую плоть, погребая под собою тела супругов.
Даже теперь я не чувствовал ни горя, ни ужаса, ни раскаяния. Странное, пугающее ощущение: я будто не принадлежал ни этому миру, ни человеческой расе. Отрешенно разглядывая руки, на которых запеклась кровь матери, я думал, что Палемон не лгал мне: я его плоть и кровь. Мои пугающие сны и видения – то, что он мне хотел поведать, беспричинные вспышки ярости – отголоски его собственного нрава, тоска по безвозвратно минувшему – его тоска. Я рос, чтобы осуществить его ужасную месть – моей матери, дяде, деревне, откупавшейся от него домашним скотом… Да было ли у меня что-то свое?
У меня была Пенелопа.
Но Пенелопы не было.
Я вскочил будто подброшенный. Боль ударила в голову чугунным колоколом, деревья закружились в зеленом хороводе.
Где она?
Трясущимися руками я натянул штаны – прямо на голое тело. Рубашку отыскать не удалось. Если Пенелопа взяла ее, чтобы прикрыть наготу, значит, сознание к ней вернулось. Она в ужасе и отчаянии бежала от меня, от того, что мы вдвоем совершили, но куда? К отцу, в деревню или…
Нет. Нет. Только не туда.
И там я ее и нашел, на том самом месте, где утром стоял Тео, дожидаясь, когда я принесу его в жертву. Она замерла над обрывом, маленькая и тоненькая на фоне наползающих с моря тяжелых туч. Ветер трепал ее волосы, играл подолом рубашки, открывая бедра в темных кровоподтеках, оставшихся после моего безумного натиска, и это зрелище сжало мое сердце щемящей тоской. Я хотел прижать ее к груди, окружить заботой, укрыть от ужаса, в который вовлек.
Но она стояла почти на самом краю.
– Пенелопа, – окликнул я.
Повернулась ко мне медленно, как автомат. На белой ткани рубашки распускались кровавые пятна. Истрескавшиеся, опухшие губы свела мучительная гримаса, превратив лицо в античную маску трагедии.
– Нет больше Пенелопы, – вымолвила она. И, глядя на нее, я понял, что она права, как права была мама. Вот они, мои несводимые инициалы – эти погасшие глаза, этот сорванный криком, мертвый голос.
– Это Палемон устроил, – сказал я. – Это все он. Давай найдем твоего отца и…
– У него больше нет дочери. Я зарезала Агату. И помочилась ей на лицо, когда ты уснул. Смеясь. И Тео я потеряла.
Тео мертв, чуть не сказал я, но вовремя опомнился. И снова твердил, что нашей вины здесь нет, мы не ведали, что творим, – пусть в моем случае это лишь отчасти являлось правдой. Но Пенелопа не слушала, и тогда я в отчаянии закричал:
– Они насиловали тебя! Чуть меня не прикончили!
– Ты тоже меня насиловал, и мне это нравилось. А ведь я не твоя. Я ничья больше.
– Я убил маму, – выдавил я. Последний, самый страшный козырь, способный побить то, что совершила она. Только бы она отошла от обрыва!..
Пенелопа долго смотрела на меня, потом отступила на шаг.
– Стой! – Я протянул к ней руку. – Это все я! Он заставил меня! С меня все началось! Стой, Пенелопа!
Она сделала еще шаг – волосы взметнулись над головой темным нимбом.
Я рванулся к ней, но схватить не успел.
Зато я успел увидеть, как тварь из пещеры пожирала внизу ее разбитое тело, и мой отчаянный вопль слился с ликующим шипением.
Отель превратился в залитую кровью скотобойню, однако Яни и дяде Никосу удалось уцелеть. В тот миг, когда я рассказал дяде, что случилось с его дочерью, он наверняка проклял за это судьбу.
Сломя голову бросился он под дождь; догнать его нам с Яни удалось только в деревне. Трупы до сих пор валялись на улицах, окна и двери большинства домов были высажены, и дождь хлестал внутрь, подгоняемый ветром. В уцелевших окнах теплился свет – там выжившие оплакивали своих убитых и свой позор.
Море грохотало, сливаясь с мглою на горизонте. Чудовищные пенистые валы в щепки размолотили пристань, кувыркая суденышки словно игрушечные. Молнии полосовали небо, заходившееся в ответ раскатистым грохотом; пока мы тащили назад дядю Никоса, могучий разряд прочертил темноту и с треском вонзился в купол оскверненной церкви, рассыпая шипящие искры. Крест откололся и рухнул наземь. В раскатах грома отчетливо прозвучал издевательский хохот.
Промокшие до нитки, мы заперлись на кухне, подальше от растерзанных тел, разожгли печь. Дядя Ни-кос сидел за столом, уронив голову на руки.
– Я купал ее здесь, – бормотал он. – На этой вот кухне, в лоханке. Она, маленькая паршивка, все на усы мне норовила плеснуть. За ней всегда… глаз да глаз…
Я перевел взгляд на Яни. Тот заряжал «смит-вессон» русской модели, сбереженный, надо думать, со времен боевой юности. Узловатые пальцы старика безошибочно загоняли в гнезда патрон за патроном.
Я умолчал о своей роли в случившемся. Не хотел, чтобы меня прикончили раньше, чем я увижу смерть Палемона и его твари. Но теперь у меня возникло желание сказать правду, словить пулю и со всем покончить. Вместо этого я спросил:
– Ты уверен, Яни, что пули его возьмут?
– Пули эти освящены в церкви, – сказал он. – Наши духовники благословили их для войны с турецкими выродками. Если святые символы больше не сдерживают его, это не значит, что они не могут его убить.
– А тварь?..
– Если не сладят пули, будем рубить и жечь, как Геракл делал.
Я вспомнил историю бедного Нифонта. Нет, Палемон не мог быть Гераклом. Это бредовый сон; сейчас я закрою глаза, а когда открою утром, Пенелопа будет жива…
Но наступило утро, и Пенелопа по-прежнему была мертва, и мы с дядей Никосом тряслись на заднем сиденье автомобиля Яни, оцепенело глядя на проносившиеся мимо кипарисы и тополя. Черный дым тянулся в умытое дождем голубое небо, а со стороны развалин древнего храма доносились жалобное овечье блеянье и нестройный хор.
– Старым богам жертвы возносят, – пробормотал Яни. – Совсем спятили!
Сидевший рядом со мной дядя Никос ничего не ответил. Судя по его блуждающему взгляду, он и сам недалеко ушел от этих безумцев.
Яни дал по газам. Он гнал прямиком к обрыву, и я закричал:
– Тормози, Яни, тормози!
Автомобиль остановился, взвизгнув рессорами. Старик выбрался первым, прихватив сумку, откуда торчали несколько обернутых паклей самодельных факелов. Он передал мне тяжелый топор, револьвер вручил дяде Никосу, а напоследок нежно погладил капот своего железного коня.
– Жди, доходяга, – сказал он. – Бог даст, вернусь!
Дядя Никос спускался за нами, оскальзываясь на исхлестанных дождем уступах. Волны обрушивались на скалы, доставая нас шипящими брызгами. Черная дыра в скальной породе зияла точно голодный рот.
– Держите вход под прицелом, хозяин, – сказал Яни. – А я пока факелы запалю.
Дядя Никос взвесил револьвер в руке. Сказал тихо:
– Прости меня, Яни.
– За что, хозяин? – откликнулся старый слуга, чиркая бронзовой зажигалкой. – А, чтоб тебя…
Апостолиди выстрелил ему в голову. Грохот прокатился над скалами. Седой затылок Яни разлетелся вдребезги, зажигалка с плеском исчезла в водовороте белой пены – а из дыры уже вырастало многоголовое шипящее нечто, переливаясь на солнце маслянистыми кольцами, чтобы вцепиться в еще бьющееся тело. В считаные секунды чудовище растерзало жертву и снова исчезло во мраке.
– Идем! – крикнул Никос. – Теперь она нас не тронет! – И, схватив меня за шиворот, увлек в пещеру. Я не сопротивлялся, пораженный случившимся.
Дядя решительно прокладывал путь сквозь тьму. Если я спотыкался и падал, он рывком поднимал меня и тащил дальше. Каждую секунду я ожидал услышать шипение и ощутить впивающиеся в тело со всех сторон острые зубы; но ничто не нарушало тишины, кроме шарканья ног и нашего сбивчивого дыхания. Чудовище словно растворилось во мраке.
– Ты не уберег ее, – бормотал дядя Никос. – Ты не уберег мою Пенелопу. Это будет только справедливо. Как твоего отца…
Впереди забрезжил свет, вскоре он стал ярче, и наконец мы очутились в огромном подземном зале. Покатые стены испускали мертвенно-зеленое свечение, куполообразные своды щерились клыками сталактитов. И повсюду белели черепа и кости животных, а среди них осколками дробленого солнца сверкало золото.
Гора костей зашевелилась, вспучилась и раскатилась с сухим треском. На ее месте выросла громадная фигура Палемона. Плечи его были укутаны львиною шкурой, в руках – ясеневая палица, пригодная с одного удара размозжить череп слону. В сумраке подземелья его глаза мерцали, словно тлеющие уголья.
Дядя Никос поставил меня на колени.
– Палемон, я пришел молить тебя! – Револьвер дрожал в его руке, щекоча мне мушкой затылок. – Я готов служить! Я принесу его в жертву, своего родного племянника! Я тебе тысячи жертв принесу! Только верни мне дочь, Палемон!
Острозубая усмешка прорезала косматую бороду Палемона.
– Что же ты не просишь своего распятого бога, Ни-кос? – хохотнул он. – Разве он не воскрешал мертвых задаром?
Апостолиди застонал. Но когда он сдернул с шеи крест и отбросил прочь, голос его звучал твердо:
– Не верую в него больше! В Зевса-громовержца верую и владычицу Геру! В Аида и Персефону! В Посейдона, владыку морей, и солнечного Гелиоса! В Аполлона и Артемиду! В Гермеса, Гестию и Афину мудрую! В Де-метру, Афродиту и Гефеста! В Ареса и Гекату ужасную! Славьтесь, радостный Вакх и великий бог Пан!
Огромная палица просвистела в воздухе и снесла ему череп. Обезглавленное тело закружилось волчком. Падая, дядя Никос конвульсивно нажал на спуск, и пуля, взвизгнув у моего виска, вонзилась в ворох костей. А имена давно ушедших богов по-прежнему гремели в каменных сводах, тысячекратно усиленные эхом, и от фигуры Палемона поползли пряди мерцающего тумана. Точно алчные щупальца, устремлялись они к Апостолиди, всасывая пролитую кровь и мозг, и вскоре призрачная пелена совершенно скрыла мертвеца. Она стремительно густела, расползаясь, пока не заволокла подземелье сплошной бурлящею мглой. Дым завихрялся клубами, в которых все отчетливей обрисовывались силуэты существ, казавшихся мне поразительно знакомыми, словно он вытягивал их из моей головы, из фантазий моего детства, наделяя зримыми формами.
Бесчисленное множество этих форм ежесекундно менялись, проистекая из одной в другую, превращаясь то в исполинов со змеиными хвостами вместо ног, то в невиданных зверей, то в причудливые гибриды. Я различал и лица – прекрасные и ужасные настолько, что долгий взгляд на них мог бы свести с ума…
Выхватив из мертвой дядиной руки револьвер, я поднял его и выпустил в темнеющий за туманной завесой силуэт три пули – три послания распятого бога. Грохот выстрелов разлетелся по пещере. Палемон заревел от боли и ярости, а я бросился прочь, сквозь кружащуюся мглу, которая стремительно рассеивалась.
Он гнался за мной по туннелю, и, хотя я бежал, а он тащился, волоча ноги, расстояние между нами неумолимо сокращалось. Огромное чешуйчатое тело ворвалось в проход. Оно билось в агонии, головы с визгом метались, колотясь о стены и потолок, чешуя лопалась, выпуская струйки смрадного дыма. Тварь умирала вместе со своим хозяином – или рабом?
Я отпрянул от нее, упал, и надо мною вознесся косматый силуэт с горящими глазами. Палица вломилась в пол рядом с моей головой, запорошив глаза и рот каменным крошевом. Кашляя и отплевываясь, я откатился и еще раз выстрелил наугад. Вопль боли вырвался из простреленной груди Палемона. Снова взметнулась палица, но тут извивающийся хвост чудовища огрел гиганта по ногам, и он, отлетев, врезался головой в стену.
Он сполз на пол, не выпуская из рук дубины, а содрогания многоглавой змеи становились все слабее, пока не стихли совсем.
Я лежал в темноте, тяжело дыша; мне вторило тяжелое дыхание Палемона. Потом он заговорил:
– О мой мальчик… мой глупый мальчик… разве я хотел тебе зла?
– Ты еще жив, проклятый дьявол?
– Дьявол! Я лишь защищал последние крохи своего мира. Но пусть дьявол; куда хуже, что я стал философом! – Палемон мрачно засмеялся, но смех его перешел в хрип.
Вопреки всему, я понимал его. Бесконечное множество лет жили они вместе – герой и чудовище, некогда враги, ныне – последние свидетели безвозвратно минувшего. С их смертью навеки уйдет живая память об эпохе, где ужасное и прекрасное сливалось в безупречной и неразрывной гармонии.
Палемон издал последний клокочущий хрип и затих. А я долго еще лежал во тьме, мечтая лишь об одном – раствориться в ней и больше не существовать.
Только к вечеру я нашел в себе силы выбраться из пещеры.
Шум волн стих, будто по волшебству. Теперь, когда мой страшный дед умер – как Тео, как дядя Никос, как старик Яни, как мой изверг отец, как моя бедная мать, как Пенелопа, которая никогда не была моей, – море набегало на скалы мягко, умиротворенно. Улегся и ветер. И алмазными россыпями сияли созвездия, среди которых, приглядевшись, можно было различить Гидру и Геркулеса.
В следующем году началась война.
Анатолий Уманский







