412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Погуляй » Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ) » Текст книги (страница 142)
Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:16

Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"


Автор книги: Юрий Погуляй


Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
сообщить о нарушении

Текущая страница: 142 (всего у книги 353 страниц)

III. Гаев

Роща подействовала на него странным образом: нервное напряжение, копившееся внутри невесть сколько времени, исчезло, уступив место непривычному, почти забытому спокойствию. Он шел по обочине дороги, ступая по свежей траве, и слушал тоскливые выкрики кукушки, считавшей кому-то остаток жизни. Гаев знал, что ему нужно делать. Всю дорогу он готовил себя к борьбе, к столкновению, к чужим слезам и собственной злобе, неуправляемой и мутной, как вода в горной реке, и только здесь понял: ему не обязательно забирать Зинаиду, увозить домой. Если у нее все хорошо, то он просто удостоверится в этом, даст немного денег, узнает, можно ли им писать друг другу, и отправится обратно с чувством выполненного долга. И револьвер системы Смита и Вессона, покоящийся на дне саквояжа, так и останется там лежать бесполезным грузом.

Нужно еще решить, как поступить с плетущимся следом зятем, с мразью по фамилии Щукин, которого ни в коем случае нельзя оставлять безнаказанным. То, что он натворил, непоправимо, а значит, ему придется понести суровую кару. Но все это потом, потом… Сейчас главное – сестра.

Они вышли из рощи и в самом деле сразу увидели деревню, лежащую у подножия невысокого и совершенно безлесного холма. Ровные, недавно подновленные заборы и крытые свежим тесом избы утопали в позднем грушевом и яблоневом цвету. Кое-где из труб тянулись к небу дымные струйки.

– Благолепие! – сказал Щукин. – Как на открытке.

Гаев хмыкнул. Да, Растопино выглядело аккуратным и ухоженным, будто бы только недавно выстроенным. Ни единого серого пятна, ни единой почерневшей крыши, ни детского крика, ни собачьего лая. Почему-то это настораживало.

– Как памятник на могилке, – не унимался Щукин. – Красота, да толку-то от нее?

Гаев недовольно повел плечами, прибавил шагу. Не хватало еще слушать трусливую болтовню бесхребетного ублюдка. Зря все-таки позволил за собой увязаться, незачем ему тут быть. Муженек, в душу мать его!

Они добрались до околицы за пять минут. Там их уже ждали. Три пожилых человека в темной одежде стояли неподвижно у плетня, ощупывали приближающихся пришельцев пристальными, недобрыми взглядами. Гаев и не рассчитывал на радушный прием, а потому решил сразу взять быка за рога.

– Здравствуйте! – произнес он бодро, слегка задыхаясь после быстрой ходьбы, но тут же осекся, рассмотрев встречающих вблизи. Мешковатые темно-синие зипуны из добротного сукна не могли скрыть оплывших фигур, а обрюзгшие, по-бабьи одутловатые лица не имели ни бород, ни усов и казались нелепыми масками, лишенными какого-либо выражения. Одинаковой длины сальные волосы, одинаково расчесанные на ровный пробор, усиливали это впечатление. Быстро справившись с изумлением, Гаев начал заново:

– Здравствуйте, уважаемые! Правильно ли я понимаю, что это деревня Растопино?

– Так, – сказал высоким и хриплым, а оттого похожим на воронье карканье голосом тот, что стоял в середине. Был он, судя по всему, старшим из троих и опирался на кривую клюку с костяной рукояткой.

– Позвольте представиться: Павел Григорьевич Гаев, из Петербурга.

Ни слова, ни движения в ответ.

– Прошу прощения, господа, если потревожил, но мне непременно нужно встретиться с матушкой Аграфеной. Могу ли я ее здесь найти?

Старик пожевал губами, сделавшись еще больше похожим на уродливую мужеподобную женщину. Глаза его слезились.

– Можно. Почто она тебе?

– В прошлом месяце с ней сюда приехала моя сестра, Зинаида Щукина, в девичестве Гаева. Собственно, ради сестры и прибыл. Проведать хочу.

– А я – ее супруг, – объявил Щукин, но ни один из троих не обратил на него внимания. Старик с клюкой снова жевал губами, долго, напряженно. Наконец несколько раз кивнул головой, словно соглашаясь с некими, только ему слышными, доводами, сказал:

– Ладно. Сестра, значит? Родная кровь, стало быть, надо проведать. Добро пожаловать на корабль, Павел Григорьевич. Ступай за мной.

Он повернулся и направился в глубь деревни. Двое его спутников пропустили следом Гаева со Щукиным и только потом двинулись с места сами – ни дать ни взять конвоиры, ведущие пленников. Впрочем, кроме очевидного и легко объяснимого недоверия, никаких проявлений враждебности Гаев не заметил. Эти люди, сектанты, христоверы, видели в нем чужака, явившегося из другого, опасного и полного соблазнов, мира. Не стоило удивляться ни их мрачным взглядам, ни их осторожности.

Старик ковылял медленно, тяжело опираясь на трость, и у Гаева было вдоволь времени, чтобы осмотреться. Улица, по которой они шли, поразила его своей чистотой. И покрытые искусной резьбой наличники, и палисаднички перед домами, полные разнообразных цветов, чьих названий Гаев не знал, и скамейки, сделавшие бы честь любому городскому парку, выкрашенные белой краской, – все дышало опрятностью, заботой и покоем. За тщательно вымытыми стеклами окон тоже красовались в горшках цветы и самовары на фоне ситцевых занавесок, расшитых цветными узорами.

Никакой живности Гаев не заметил. Ни кур, ни коз, ни собак, ни помета, ни признаков заготовки сена. Должно быть, обитатели Растопина не держат скотину, потому что не едят мяса и не пьют молока из религиозных соображений, решил он про себя. Такой диетой вполне можно объяснить странный внешний вид, тем более что немногочисленные прохожие, попавшиеся им навстречу, только подтверждали это предположение: у мужчин не имелось растительности на лицах, да и сами лица, пусть даже молодые и свежие, отличались нездоровой мягкостью черт; у женщин же, напротив, скользила в движениях и взорах излишняя, непривычная суровость, будто бы лишены они были в жизни всякой радости, свыклись с этим и не знали, что радость еще осталась где-то на свете.

Тишина над деревней стояла невероятная. Гаеву подумалось, что тут тише, чем в открытом поле, и уж точно тише, чем в роще. Ему не попалось на глаза ни одного ребенка и не удалось различить ничего похожего на разговор, смех или пение. Не будь людей на улице, он решил бы, что деревня покинута жителями.

– Вот сюда нам, – проскрипел старик, остановившись у одного из домов, никак не выделявшегося среди остальных, отворил калитку. – Давай-ка, милок, проходи.

Гаев повернулся к Щукину, бросил:

– Жди тут, – и последовал за стариком. Вдвоем они миновали двор, в котором на длинных и узких грядках рос лук, поднялись на крыльцо.

– Сестра твоя оживает, – сказал старик громким шепотом, взявшись за ручку двери. – Плохо ей, болеет пока. Но не бойся, мы за ней присмотрим, нам она родная.

За дверью оказались сени, загроможденные всяческой хозяйственной утварью, а уже оттуда Гаев со стариком попали в просторную, хорошо освещенную комнату. Здесь вдоль стен стояли обшитые медью сундуки и широкие лавки, на полу лежал домотканый холст в серую и красную полоску, а между двух окон примостился коренастый стол, крытый льняной скатертью с кистями.

– Садись, Павел Григорьевич, – сказал старик. – Я сейчас ее приведу.

Он проковылял через комнату к двери на противоположной стороне и скрылся за ней. Гаев разулся, опустился на лавку недалеко от входа, поставив саквояж рядом. Взгляд его упал на портрет, висящий над столом и изображавший седовласого мужчину в синем армяке с меховым воротником, держащего в руке гроздь винограда. Он смотрел прямо на Гаева, смотрел с легкой укоризненной улыбкой, как если бы знал о нем больше, чем сам Гаев. У мужчины не было бороды, только редкие усы, спускавшиеся прозрачной бахромой к подбородку по обе стороны от тонких кроваво-красных губ.

В соседней комнате скрипнули половицы, а через секунду дверь открылась, выпуская старика, ведущего под руку Зинаиду. Она двигалась с трудом и плохо скрываемой болью, была бледна и невероятно худа, глаза казались огромными на пожелтевшем лице.

– Зина! – Гаев вскочил, чтобы кинуться ей навстречу, но старик оборвал его, резко прижав палец к губам.

– Села раба Божия, наша нареченная, на белого коня, – прошептал он. – Злую лепость одним махом убелила. Эх и бесстрашная у тебя сестрица была, покойничек. Эх и смелая сестрица!

– В чем дело? – воскликнул Гаев, но старик снова прижал палец к губам, нахмурился сердито, замотал головой. Затем принялся усаживать женщину на лавку возле стола. Это далось Зинаиде нелегко, она морщилась от боли и даже закусила губу, чтобы не застонать. А когда, все-таки опустившись, замерла на лавке неподвижной восковой куклой, старик примостился на другой стороне стола и уставился на гостя обвиняюще.

– Не шуми попусту, – сказал он спустя несколько мучительно долгих мгновений. – Пустой шум лишь Антихристу в помощь.

Его каркающий фальцет резал уши. Гаев сдавил ладонями виски, пытаясь привести мысли в порядок. Всего одна папироса могла помочь, но он не знал, как сектанты относятся к курению, и почитал за лучшее не рисковать зря.

– Объясните пожалуйста, что здесь происходит? – сказал Гаев, собравшись с силами. – Что с ней?

– Приняла второе убеление, – торжествующе сообщил старик. – Вместе с первым, сразу! Батюшка наш, Кондратий Селиванов, – он указал на портрет, – не нарадуется, на нее глядючи! Позавчера только очистилась, на коня уселась, ну так пока лихоманка ее погрызет слегка.

– Лихоманка?

– Да разве ж просто стать белым голубем? Разве просто было Первому Христу из гроба подняться? Сопротивляется плоть, завсегда сопротивляется, а мертвечина – пуще любой другой! Ты вот смотришь на меня осоловело, Павел Григорьевич, но не смотреть бы надо, а слушать. Глаза обманут тебя. Они и прямо сейчас обманывают.

Гаев чувствовал, как внутри разгораются алым мирно тлевшие угли гнева. Его явно пытались охмурить, заставить усомниться в чем-то важном, поверить в некую истину, чей черед быть произнесенной еще не настал. Но ему не хотелось играть в игры со старым сектантом, не для этого он тащился в такую даль.

– Вы можете рассказать, что случилось с моей сестрой? – спросил Гаев снова, едва не срываясь на крик.

– Так я говорю, милок, однако ты не слышишь. Она воскресла из мертвых, поднялась на наш корабль, и теперь нет ей пути назад, только вперед, через море грехов в жизнь вечную, для агнцев уготованную. Да, страдания грызут плоть ее, но в страданиях сиих рождается заново дух, бессмертный и праведный. Или ты думал, можно из пучины сразу в небеса шагнуть, над тучами подняться? Не-е-ет, Павел Григорьевич, для того сперва надобно белым голубем обернуться.

Слушая стариковскую болтовню вполуха, Гаев внимательно разглядывал сестру. Что-то было не так с телом Зинаиды. Что-то было в ней изломанное, что-то от издыхающей кошки, раздавленной тележным колесом. Просторная холщовая рубаха, поглотившая ее хрупкую фигуру, не позволяла определить наверняка. Понимание вот-вот должно было явиться ему, но все не решалось, балансировало на краю сознания, будто забытое не вовремя слово, вертящееся на языке. Мешало растущее раздражение, мешал не стихающий фальцет:

– В райском саду научились Адам с Евою смерти, ну а мы обратно разучиваемся, отвергаем запретный плод, как отвергали его апостолы Лука и Иоанн, как спаситель наш, Кондратий Селиванов, заповедал. Не пугайся: тебе непросто уловить суть, но это оттого лишь, что не угнаться мертвому за живым.

Гаев ударил ладонью по лавке, рявкнул:

– Хватит! Кончай проповедь! Мне нужна матушка Аграфена! С ней хочу говорить!

Старик растянул мясистые губы в торжествующей ухмылке.

– Предупреждал же, – сказал он неспешно, чеканя каждое слов. – Обманывают тебя глаза, Павел Григорьевич. Ты с ней уже говоришь. Я и есть матушка Аграфена. Или батюшка Евграф, если так больше по душе.

Гаев застыл, потрясенный, а старик впился взглядом в лицо гостя, наслаждаясь произведенным впечатлением, ни на мгновение не замолкая:

– На нашем корабле нет ни мужчины, ни женщины. Живым это разделение незачем. Потому мы и живы, потому и бессмертны, что подобны ангелам.

Страшное понимание озарило наконец разум Гаева, ошеломило его. Задыхаясь, он вскочил, шагнул к Зинаиде. Старуха – или старик, или что там это была за тварь – метнулась наперерез с неожиданной быстротой, встала на пути, все так же криво усмехаясь, но Гаев схватил это жуткое существо за плечи и отшвырнул прочь. Аграфена рухнула на пол, гулко ударившись головой об пол, совсем по-старушечьи сморщилась в гримасе боли. Гаев же склонился над Зинаидой, сидящей перед ним.

Сестра молчала, равнодушная ко всему, кроме собственных мук. Она не узнавала брата и не понимала, что происходит. Даже на расстоянии Гаев чувствовал исходящий от нее жар. Ему всегда, сколько себя помнил, хотелось сделать то, что предстояло сделать сейчас. Тысячи и тысячи раз он представлял, как раздевает сестру, как гладит ее кожу, касается пальцами сокровенных мест, как она раздвигает перед ним ноги, раскрывая всю себя навстречу его напряженной, горячей плоти. Тысячи и тысячи раз он занимался онанизмом, воображая перед собой ее, идеальную, бесконечно желанную и абсолютно недоступную ему, запретную раз и навсегда, отделенную неодолимой преградой под названием «грех».

Что ж, вот, свершилось: он раздевает ее, задирает рубаху, складка за складкой, преодолевая сопротивление тонких бессильных рук, вдыхая запах больного тела, уже зная о кошмаре, таящемся под грубой холстиной, но не в состоянии остановиться.

Грудь Зинаиды, уродливо плоская, была перетянута бинтами, по которым слева и справа, чуть ниже уровня подмышек, расплывались коричневые пятна, влажные от еще сочащейся изнутри сукровицы. Внутреннюю поверхность бедер и низ живота тоже покрывала плотная повязка, темная между ног от запекшейся крови. Они хотели создать ангела, но вместо этого отрезали ангелу крылья.

Гаев взревел раненым зверем. Ярость, жгучая, гибельная, наполнила вены огнем, в висках застучали гигантские стальные молотки. Он отшатнулся от изувеченной сестры, шагнул к саквояжу, вытащил револьвер и выстрелил в старика, успевшего подняться на колени и пытавшегося дотянуться до откатившейся в сторону клюки. От грохота заложило уши, запах пороха защекотал ноздри. Существо, именовавшее себя матушкой Аграфеной или батюшкой Евграфом, взвизгнуло и опрокинулось на спину, подняв в воздух руки с широко расставленными скрюченными пальцами. Гаев подошел вплотную и выстрелил еще раз, в упор, прямо в мерзкое бесполое лицо. Пуля пробила правый глаз и разнесла затылок, расплескав по полу содержимое черепа, перемешанное с осколками костей и седыми волосами. Ноги старика, обутые в дорогие кожаные сапоги, заскребли по двухцветному холсту, сминая его, бесповоротно разрушая устоявшийся порядок вещей.

Закричала, завыла Зинаида – протяжно, противно, без выражения и перерывов. Гаев повернулся к сестре, но она по-прежнему не видела его, а смотрела, не моргая, на издыхающую в углу тварь.

– Я вернусь, – пообещал Гаев. – Я приведу помощь!

Из комнаты, заполненной едким пистолетным дымом, он выбежал в сени, а когда был на полпути к входной двери, та распахнулась. На пороге стоял один из стариков, что встречали его на околице вместе с Аграфеной. Не останавливаясь, Гаев выстрелил скопцу в сердце, перепрыгнул через медленно заваливающийся навзничь труп, выскочил на крыльцо. Солнце, клонящееся к западу, обожгло ему глаза.

Он слетел по ступенькам, затем через калитку – на улицу. Замер. Сердце внутри ходило ходуном, раскачивалось увесистым маятником. Жители Растопина приближались со всех сторон, встревоженные выстрелами и криками. Их было несколько десятков. Не мужчины и не женщины, а агнцы божие, белые голуби.

– Назад! – гаркнул надсадно Гаев. – Назад! Убью!

Он выстрелил куда-то в толпу, заставив ее отпрянуть, кивнул Щукину, оцепеневшему в растерянности у палисадника, сказал:

– Нам нужна полиция, – а затем рванулся вдоль по улице, прочь из деревни. Никто не пустился в погоню, не пытался остановить его или окрикнуть, встречные шарахались в стороны, и Гаев мчался изо всех сил в полной тишине, слыша только свое тяжелое дыхание да оглушительный стук сердца.

У околицы он остановился, хватая ртом воздух, оглянулся. Возле дома Зинаиды скопилось еще больше народа – наверное, все население этого окаянного места. Растопинцы не шумели, не суетились, просто сгрудились, как скот, собравшийся на голос хозяина. Щукина среди них видно не было. Ну и черт с ним.

Закололо в левой стороне груди. Гаев повернулся и торопливо зашагал к роще, пытаясь восстановить дыхание. Револьвер, горячий и еще дымящийся, приятно оттягивал руку. Он все сделал верно, а значит, и дальше справится, вытащит сестру из преисподней, куда та угодила по милости своего ненасытного муженька, отправит ее в больницу, найдет для нее лучших докторов, и все время будет рядом, и больше не оставит никогда. Нужно только добраться до Корчевы, обратиться за помощью к городовому – уже завтра от гнезда чудовищной скопческой ереси не останется камня на камне!

В груди кололо сильнее, стало отдавать в левое плечо и локоть. Ничего, ничего. Сейчас он достигнет рощи, выберет местечко поукромнее, передохнет недолго в теньке, переведет дух, выкурит папироску. Спешить незачем, никуда Растопино не денется. С сестрой самое страшное уже произошло: она обманута, искалечена, она – одна из них, и ничего с ней больше не сделается. А на супруга ее поганого наплевать. Пусть ответит за свои дела.

Под деревьями боль вспыхнула с новой силой, вгрызлась изнутри в ребра, ключицу, нижнюю челюсть. Ощетинилось не желающее сдаваться сердце сотней стальных шипов, застучало оглушительно, отчаянно. Или то был дятел? Закружилась голова, зелень вокруг заухала, захлопала в широкие, поросшие мхом деревянные ладоши. Гаев стонал сквозь зубы, пытаясь удержать стремительно гаснущий свет, но не удержал и упал на траву.

IV. Щукин

Когда началась пальба, Щукин стоял у палисадника, любуясь цветами. Люпины, гвоздики, пионы – в Москве ни разу не доводилось ему видеть таких роскошных экземпляров. Крики, раздавшиеся ни с того ни с сего внутри дома, не на шутку встревожили его, а грянувшие следом выстрелы привели в ужас. Ноги сделались ватными, и он едва успел развернуться на месте к тому моменту, как Гаев появился на улице.

Слов, сказанных ему шурином, Щукин не разобрал – от грохота револьвера звенело в ушах – а когда тот пустился бежать, хотел было последовать за ним, но в последний момент простая и чертовски ясная мысль возникла перед его внутренним взором: а что если Гаев убил Зину? Что если Гаев убил его жену?

Потому он сорвался с места, но не стал догонять шурина, а нырнул в калитку, поднялся к распахнутой двери дома. Сразу за порогом лежал, вытянув руки по швам, старик в окровавленном зипуне. Голова мертвеца была запрокинута назад, и остекленевшие глаза сурово глядели на непрошеного гостя.

– Зина! – позвал Щукин в полумрак сеней, не решаясь перешагнуть через убитого. – Зиночка! Ты там?

Никто не отозвался. Только клубился под потолком медленно ползущий к выходу пороховой дым. Тогда Щукин обернулся, намереваясь спуститься, чтобы найти другой способ проникнуть в дом, но крыльцо уже оказалось окружено растопинцами, и глаза у них были такими же, как у покойника в сенях. Они схватили Щукина, стащили вниз, впившись крепкими крестьянскими пальцами в рукава и штанины его костюма, а когда известный московский артист попробовал вырваться, получил незлобивую, но мощную оплеуху, от которой конечности сразу обмякли и исчезла всякая воля к сопротивлению.

– Это не я! – в отчаянии запричитал Щукин. – Вы же видели, это Гаев! Я не знал, что он задумал, клянусь, и про пистолет не знал! Я даже ехать с ним сюда не хотел!

Хнычущего и дрожащего, его проволокли через улицу, затащили во двор дома напротив. Кто-то накинул ему на голову мешок, а следом посыпались удары. Били кулаками, ногами, поленьями, били без жестокости, но в полную силу. Ослепленный Щукин метался из стороны в сторону, скулил от боли, рыдал в голос, умолял о пощаде. В конце концов от него отстали, перед этим связав руки за спиной и тщательно обыскав. Забрали все: серебряные часы, портмоне с деньгами, перочинный нож, записную книжку, табакерку, завернутую в носовой платок. Даже ремень вытащили. Щукин остался лежать на жесткой земле, захлебываясь слезами и кровью из разбитой губы. Мешок на его голове пах сеном и гнилью.

Что ему сказать? Что ему сделать? Что пообещать им? Разве не понятно: он не стрелял, он никогда в жизни ни в кого не стрелял и даже представить себе не мог, каково это – нажать спусковой крючок, выпуская в человека пулю? Разве похож он на убийцу, на заговорщика, на негодяя? Разве не очевидно, что имело место несуразное недоразумение? Сообразят ли они, где истина, различат ли ее, не испугаются ли отпустить безвинно пострадавшего восвояси, не решат ли избавиться от лишнего свидетеля?

Вопросов было слишком много, от их обилия темнота под веками начала вращаться, как бывало в юности после хорошей попойки, и Щукин испугался, что его сейчас вырвет. Ткань мешка плотно прилегала к лицу, ему приходилось дышать сквозь нее. Если содержимое желудка хлынет наружу, он просто-напросто задохнется.

Щукин попробовал пошевелиться, приподнять голову и тут же получил удар в живот, выбивший из него весь воздух. Целую вечность он провисел над черной пропастью, не имея возможности ни закричать, ни вдохнуть, а когда все-таки начал дышать, время не запустилось заново, перестало иметь значение. Рядом шуршали чьи-то шаги, слышались приглушенные голоса, иногда налетал ветер, шептал ветреные свои секреты листве груш или яблонь, росших неподалеку. И хотя Андрей Михайлович Щукин, тридцати двух с половиной лет, слышал все это, слышал он и многое другое: слова няньки, складывающиеся в давно забытую сказку, звонкий мальчишеский галдеж во дворе гимназии, скрип сосен над поляной, выбранной для пикника с девушкой, чье имя больше не имело значения, волну аплодисментов, катящуюся из зрительного зала и разбивающуюся о скалу сцены. Он лежал здесь, и он купался в овациях там, словно жизнь его не состояла из бесчисленных вчера и завтра, исчезающих одно за другим в мареве минувшего, а представляла собой сплошной узор, вытканный на ковре, узор, каждый фрагмент которого возможно рассмотреть и потрогать в любой момент.

Это видение было настолько захватывающим и прекрасным, что, когда несколько часов спустя Щукина вернули в действительность, подняв грубым рывком, он едва не разрыдался опять. Затекшие члены болели невыносимо, пальцы онемели и не шевелились. Судя по мраку и прохладе, просачивавшимся через холстину мешка, успела наступить ночь. Его развязали, повели под руки сквозь темноту.

Вели долго. Потом скрипнула впереди дверь, возник свет – оранжевый, теплый, под ногами появился дощатый пол. Кто-то сказал:

– На лавку давай.

– А то!

Щукина усадили, сдернули с головы мешок. Он долго моргал, привыкая к скудному освещению. Помещение было просторным, куда больше обычной горницы, но без окон. Повсюду иконы и распятия. В красном углу, перед иконой, изображавшей апостолов Луку и Иоанна, висела слабо чадящая лампадка. У стен стояли люди, одетые в белые рубахи, с горящими свечами в руках. Стояли и смотрели на него.

Страх вернулся, вернулся всеобъемлющим, несокрушимым. Задрожали кисти, затем губы. Зубы пришлось сжать изо всех сил, чтобы не стучали. Он казался себе жалким и смешным, но никто вокруг не улыбался. Лица, выступающие из угольно-черных теней под напором трепещущих огоньков, не принадлежали людям. Это были гладкие, дьявольские лица античных статуй, что тысячи лет подвергались воздействию ветра и солнца. Статуям смех неведом.

Но вот среди собравшихся послышался ропот. Открылась дверь, на пороге возникли трое. Первой вошла женщина, тоже в просторном молочно-белом балахоне, изможденная настолько, что кожа ее не отличалась по цвету от одеяния. Она двигалась медленно, осторожными, неуверенными шагами и явно едва держалась на ногах. Щукин узнал ее почти сразу.

– Зина, – выдохнул он. – Зиночка!

За ней вошли двое долговязых мужчин – мужчин ли? – похожих друг на друга как две капли воды. Первый нес пару жестяных тазов и ведро с водой, а второй держал в руках ножи с лезвиями необычной формы. От их вида Щукин задрожал пуще прежнего: это уже не он боялся, это тело билось в ужасе, сама плоть, бренная и уязвимая, бунтовала против того, что угрожало ей в ближайшем будущем. А мгновение спустя он заметил еще один предмет – Зина сжимала в ладонях знакомую маленькую табакерку из красного дерева.

– Здравствуй, Андрюшенька, – голос супруги был слаб, невыразителен, но пламя свечей отражалось в ее глазах, наполняя их страстью и жизнью.

– Здравствуй, жена.

– Не жена. Сестра. Теперь и навсегда я сестра твоя.

Щукин торопливо закивал, чувствуя, как по щекам текут слезы, прикусил губу.

– Не бойся, Андрюшенька. Не надо бояться, – она задумалась, подняла взгляд к потолку. – Вот я сегодня испугалась. Кричала от страха. Слышал, поди? Кричала, потому что не смогла за смертью телесной жизнь вечную рассмотреть.

Зина спохватилась, протянула Щукину табакерку:

– Держи, Андрюшенька. Это ведь поможет тебе не бояться?

– Да, да, – он трясущимися пальцами принял из ее рук деревянную коробочку. – Спасибо, родная!

– Я знала, что поможет. Видела, как ты нюхал из нее перед выступлениями для смелости. Сколько ведь смелости нужно, чтобы слова правильные не забыть, когда столько народу смотрит?! Мне бы ни за что не хватило, я перед людьми трусиха, только перед Господом смелая. И ты перед Господом не робей.

– Зиночка, я столько натворил… я так виноват.

– Ты мертвый, – она ласково провела ладонью по его волосам. – Как и Паша, как и Москва твоя ненаглядная с Петербургом. Все мертвые одинаковы. Но Христос воскрес, и ты воскреснешь. Смерть – это грех, а мы все на земле во грехе зачаты, от мужчины и женщины рождены. Убери грех, и смерти не станет. Убери мужчин и женщин, и ангелы будут ходить по земле, строить на ней Царствие Божие.

Пока она говорила, Щукин, стараясь не спешить, поочередно втягивал ноздрями белый порошок из табакерки, а долговязые близнецы, встав по обе стороны от него, совершали неторопливые, давно привычные им приготовления: протирали влажными полотенцами инструменты и ладони, проверяли остроту лезвий, наливали в тазы воду.

– Кормчий теперь за нами с небес приглядывает, – продолжала Зина отрешенным тоном. – Разве оставит он корабль свой на волю волн? Разве бросит детей духовных на произвол судьбы?

– Нет! – сказали в темноте несколько человек.

– Разве страшны кораблю бури и грозы? Разве справится с ним океан-море?

– Нет! Нет!

– Разве смерть осмелится на наш корабль ступить?

– Нет! Нет! Нет! – теперь уже отвечали все, голоса сплетались в дружный, стройный рев.

Зина часто замигала, словно пробудившись ото сна, огляделась, нагнулась к Щукину, прошептала ему на ухо:

– Не бойся, Андрюшенька. Смотри на меня.

Кто-то завел песню. Тонким, детским голоском, переливающимся подобно лесному ручью, журчащему по камням. Тотчас могучие ладони одного из близнецов железной хваткой сдавили Щукину запястья. Сгрудились вокруг громадные неразличимые силуэты, чьи-то руки ловко сняли с него ботинки, стащили брюки, а затем кальсоны. Другие руки развели в стороны его костлявые колени, и сразу сжалось все внутри, протестуя, не соглашаясь, прося пощады.

– Смотри на меня, – одними губами повторяла Зина, женщина, прекрасней которой не встречалось ему никогда, никогда, никогда. – Смотри на меня.

И он смотрел. На впалые щеки, на заострившийся нос, на лоб, покрытый испариной, на коротко и криво обрезанные волосы, на не успевшие зажить следы проколов в мочках ушей, оставшиеся от серег, подаренных им в первую и единственную годовщину их свадьбы.

Лезвие было очень холодным.

А песня росла, все новые и новые ручьи вливались в поток, медленный, но неудержимый, прозрачный, но способный сворачивать камни и разрезать горы. Эта песня стала ночью, стала слезами и пламенем свечей, стала тем, что происходило с Андреем Михайловичем Щукиным на полпути между смертью и жизнью вечной.

 
Выкатилось к нам ясным соколом
Огонь-полымя, жарка молния,
В корабль силушка —
Да несчетная!
 

Боль напоминала океан, взбесившийся, разъяренный океан, пахнущий медью. Боль не имела конца и края, не знала дна. Он тонул в ней, ничтожный человечек, игрушка неистовой стихии.

Лезвие было очень горячим.

Что-то с влажным шлепком упало в окровавленный жестяной таз. Обдав жаром, проплыл перед лицом раскаленный докрасна железный брусок, ударила в нос вонь паленого мяса. Человек тонул, и только песня не давала ему погрузиться в пучину с головой.

 
К нам сокол летит,
Святый Дух катит,
С награждением, со страданием,
С дарованием, с чистым серебром…
 

Серебро! Звенели серебряные колокола да колокольчики, разносили над миром благую весть. От звона этого трескалось небо и скрипел зубами мертвец, пробуждаясь, поднимаясь из ямы. То, что считал он прежде своей жизнью, в самом деле оказалось лишь узором на ковре, искусным, но бессмысленным набором пятен и орнаментов. Под топот и хлопки кружились посреди комнаты скопцы, отгоняли смерть, развевались белыми крыльями их рукава, раздувались парусами подолы рубах. И на тех парусах летел растопинский корабль через бурное море скорбей и горестей. Прочь, прочь, прочь. Гасли одна за другой свечи, валились на пол люди, бились в корчах, впуская в себя Святого Духа, привлеченного ароматом свежей крови. Звенели серебром колокола.

 
Совершается тайность Божия,
Тайность Божия заповедная,
От всего мира темного,
Мира темного, преужасного.
Он прошел, прошел костры огненны,
Слава, слава ему во веки веков! Аминь!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю