Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 114 (всего у книги 353 страниц)
Наконец, завидев в полумраке мерно покачивающиеся и о чем-то переговаривающиеся тени и втянув ноздрями кисловатый запах свежеиспеченного хлеба, Мишка приосанился, принял небрежный вид – и с тщательно скрываемой радостью поспешил туда.
* * *
Лиза уже жалела, что принарядилась. Ведь надо же было только придумать – прицепить мамину брошку, собираясь идти к мужикам и с мужиками! Где только были ее мысли?
Она уже начала раскаиваться в этой когда-то казавшейся просто замечательной идее – плечом к плечу, с русским народом и все такое, – сейчас этот самый русский народ, сгрудившийся кучками около костров, в нетерпеливом ожидании, когда же забрезжит рассвет и можно будет наконец-то отправиться на гуляние и, самое главное, броситься к раздаче гостинцев, казался ей жутким чудовищем, непонятным и пугающим.
Она робко подошла к мужикам, топчущимся неподалеку и поглядывающим на нее с нескрываемым любопытством, – в этот момент она виделась себе каким-то укротителем диких зверей, входящим в клетку к хищникам, – и неловко протянула руку, словно боясь, что они откусят ей пальцы.
Мужики так же неловко замялись, не зная, как ответить барышне на этот жест, а потом один из них, судя по франтоватой жилетке, бывавший в городе и кое-чего повидавший, звонко чмокнул ее руку мокрыми липкими губами. Лизу передернуло – ей показалось, что по ней проползла жирная улитка.
– Мурсью, – невпопад продекламировал мужик, горделиво приосанившись от знания барского языка.
Лизонька кисло улыбнулась и быстро поспешила прочь, нервно отирая руку о краешек жакета.
* * *
Красивая, крепкая, полногрудая девица шаловливо ухмыльнулась Сеньке, но не успел он послать ей ответный привет, как наткнулся на угрюмый взгляд статного чернобородого мужика. В том явно была примесь цыганщины – губы алели спелыми сливами, влажные карие глаза смотрели жестко и повелительно, будто их владелец собирался холостить жеребца. Сенька понял намек соперника и, деланно пожав плечами, прошел мимо, лишь скользнув взглядом по крутому крупу девицы.
Не время сейчас встревать в драки – тем более из-за бабы. Его ждет куда более сладкий и жирный кус. Чуть-чуть потерпеть, немного постараться – и уже к вечеру половина московских баб будут мечтать провести ночку с рыжеволосым фартовым ловцом воровской удачи!
Мишка озирался по сторонам, стараясь держаться непринужденно и в то же время приветливо.
Судя по всему, в этом овраге остановились мужики и бабы из одной деревни. Они перекидывались шутками и прибаутками, упоминали какие-то хорошо известные только им имена, весело обсуждали тактику заполучения гостинцев, ели, стоя или присев на корточки, а кое-кто, собравшись в кружок и выгребая из карманов жалкие остатки курева, харкал коричнево-желтой слюной на плотно утоптанную землю, даже не беспокоясь о том, что, может быть, через пару часов уляжется на это же самое место, чтобы забыться беспокойным предутренним сном.
Мишку нежно потрепали по вихрастой голове, пару раз подкинули на широких и крепких мозолистых ладонях и угостили вареными яйцами, холодными и плотными, как комки свежей глины, слегка подкисшим молоком, в котором ощущались крошки творога, и хлебом, свежим и вкусно пахнущим, заботливо завернутым в тряпицу. Он уплетал за обе щеки, приветливо кивая и сыто отдуваясь.
Ему нужно было набираться сил.
Через несколько часов должен был начаться рассвет.
* * *
Лизонька оглядывалась по сторонам, не в силах сдержать дрожь. Ей казалось, что ее окружают какие-то цирковые уродцы, чудовища из готических романов, что она так любила читать на ночь: скрюченные старики с обвисшей кожей и желтыми лицами; заморыши, горбатые, бледные и тонкопалые; бабы с обвисшими, как мотня, грудями и перекошенными от недоедания рожами; дебелые девки с нездоровым сифилитичным блеском в глазах и жадными, изъязвленными ртами… Лизоньке хотелось броситься домой и долго-долго тереть кожу мочалкой, отмокая и провариваясь дочиста в как можно более горячей воде!
Но гордость и самоуверенность гнали ее вперед. Не гостинцы, нет – их обещал принести гимназист Лёшка Власовский, веснушчатый, светлый-светлый, почти что альбинос. Он упорно ухаживал на Лизой уже четвертый год, в каждый ее приезд на дачу, а Лиза щедро давала ему авансы. Ее не особо волновало, как именно Лёшка достанет эти гостинцы, тем более он как-то проговорился, что его отец – московский обер-полицмейстер, так что получить такую мелочь ему раз плюнуть. Ей хотелось быть смелой, отчаянной и демократичной – побывать в самом сердце народа, пройтись локтем к локтю с мужиками, хлебнуть настоящей жизни – чтобы потом хвастаться этим среди ахающих и хватающихся за сердце подруг.
И она, сцепив зубы, пошла вперед – в самую гущу.
* * *
Сенька стоял на пригорке, вяло расчесывая комариный укус, и нерешительно смотрел на расстилавшееся перед ним поле.
Оно было неровным, словно разодранным в клочья. Когда-то здесь добывали песок и глину, затем стояли железные павильоны, но их выкорчевали и увезли куда-то, то ли в Нижний, то ли в Кострому. Вчера и позавчера шли ливни, и безжалостные струи воды перемешали глину, торф и песок, превратив все в единую вязкую массу. В ямах стояли лужи и лужицы, озера и болотца, грязь пузырилась и опадала с тяжелым, почти что человеческим вздохом. Поле напоминало избитый, изуродованный труп, превратившийся в измятый кусок мяса, – Сеньке приходилось видеть такой на ярмарке, когда вздыбившаяся лошадь сбросила с себя какого-то щеголеватого гимназиста, а потом потащила за собой, взбрыкивая и терзая тело копытами. Когда ее поймали, труп напоминал чучело, что сжигали на Масленицу, – в желтых, синих и красных пятнах, с начисто снесенным лицом и тряпичными конечностями.
Именно этот труп Сеньке сейчас и напомнило Ходынское поле.
Вора передернуло от нехорошего предчувствия.
* * *
Время шло.
Совсем скоро полумрак, с трудом разгоняемый жалкими кострами, стал расслаиваться на сероватую зарю и упирающуюся ночную тьму. Эта тьма словно выходила из людей – постепенно, по частям, как тяжелый горячечный пот. Вслед за ней сухой змеиной кожей сползал сон, тяжелыми, юркими вшами семенила прочь усталость. Ожидание, предвкушение и надежда на новый чудесный день, на великолепный праздник и на гостинцы, которые им достанутся, – а они сделают все, чтобы гостинцы достались им! – переполняли собравшихся перед Ходынкой людей.
Где-то там, далеко и в то же время близко, простиралось такое манящее и таившее чудеса поле.
Постепенно погасли все костры, потухли даже огоньки цигарок.
Теперь люди стояли, робко переступая с ноги на ногу, не решаясь сделать первый шаг, – сизо-синими кучками, расплывчатыми в предутренней дымке, они ждали разрешения, намека, сигнала.
И он прозвучал.
– Дают уже, – по кучкам разнесся недовольный ропот, объединяя их в толпу. – Буфетчики-то уже половину своим роздали, ничего и не осталось почти что!
И народ пошел вперед.
* * *
Мишку подхватило и понесло, как в стремительном потоке. Он попытался упереться, но силенок не хватило, и его чуть не сбили с ног. Куда-то в сторону отнесло добрых мужиков, кормивших его яйцами, молоком и хлебом, и теперь он остался один, лицом к лицу, а точнее, лицом к спинам безумной и бездумной, ошалевшей от привкуса халявы толпы.
Люди кишели и копошились вокруг Мишки – толкаясь локтями, топчась по ногам, ища место поудобнее. Кое-где вспыхивали перебранки, наливались кровью глаза, сжимались в ярости кулаки. Драчунов не растаскивали – не до того было, никто не хотел тратить драгоценное время, терять с таким трудом отвоеванные пяди земли, – но дело ограничивалось лишь парой-тройкой ударов. Потом потоки людей отрывали ссорящихся друг от друга и разносили их в разные стороны, бессильно размахивающих руками и выкрикивающих злобную брань.
Поэтому Мишка подчинился потоку. Он был слишком мал и слаб – но юрок и ловок. Он искусно лавировал между топочущими мужиками и мелко семенящими бабами, угадывая, где вот-вот появится хотя бы ладонь свободного места, за секунду до того, как человек, находящийся там, делал шаг.
Но также он видел, как свободное место уменьшается с каждой минутой, как люди перестают делать шаги и уже только переминаются на месте, как поток замедляется и замедляется, становясь все более и более вязким.
Везде, куда ни бросить взгляд, фигуры сливались в сплошную толпу, и теперь, как Мишка ни напрягал глаза, он не мог разглядеть отдельных людей – только черную массу с пупырышками голов, словно плывущих по черной топкой луже.
И тут Мишке стало страшно.
* * *
Сенька еще не вошел в кипящую толпу, а улов уже был неплох. Пара золотых часов, снятых с неспешно беседующих господ, – что эти франты потеряли тут, в поле? – мешочек с медяками, срезанный с пояса пьяного купца, тяжело привалившегося к жалобно хрустнувшей березке, коралловые бусы, расстегнутые с пышной белой шеи какой-то зазевавшейся бабы…
В любой другой день вор бы больше не испытывал удачу, не дразнил своих воровских бесов – ушел бы домой, кинув на перекрестке медяк, как благодарность за добычу. Но только не сегодня – и не Сенька. Жадность слепила его, когтистой лапой вцеплялась в сердце, толстыми пальцами душила горло. Перед ним маячили не просто люди – а карманы, торбы, узелки, часы, брошки, заколки, бусы. Его личные, Сенькины, гостинцы.
И Сенька начал работать.
* * *
Лизонька почувствовала, как ее жадно лапают чьи-то руки. Кто-то шарил по ее телу, ощупывая тонкий и гибкий девичий стан, мягко пробегая по грудям, спускаясь на бедра, проводя по животу, – и возвращался обратно, слегка касаясь ключиц и вновь начиная свое бесстыдное путешествие.
По ее щекам разлился жгучий румянец, сердце колотилось где-то в ушах, кончики пальцев похолодели; от страха и стыда она даже не решалась ударить по этой мерзкой руке, отшвырнуть ее в сторону. Она была готова упасть в обморок от позора, но не могла. Слишком тесно сдавили ее окружающие люди, словно взяли в неумолимые тиски, спеленали в разящие потом и псиной тряпицы – и бросили в пучину невообразимого срама.
А потом появились еще руки.
* * *
Сенька повертел в пальцах что-то, на ощупь напоминающее брошь (разглядывать не было ни времени, ни возможности), и спрятал в кармашек, составленный из хитро скрученного на шее платка. Бедная барышня. Она так смешно извивалась под лапами этих жадных до свежего бабского тела мужиков, что даже не ощутила, как сзади Сенька ловко расстегнул у нее на груди брошку. Он даже и не думал жалеть ее – к подобным девицам, которые по какой-то дурной прихоти снисходили до появления в мужицком и рабочем кругу, он испытывал пренебрежение и даже какую-то злобу. Знание того, что эти самые «димократические» баре уже через час вернутся к своей роскошной и ленивой жизни, смоют с себя грязь, запах и даже воспоминания о тех, кто был рядом, приводило его в холодную завистливую ярость.
Барышня дернулась.
Сенька, уже не таясь, снова сунул руку вперед, просунув ее под мышками девицы – и с силой сдавил упругую грудь. Барышня дернулась и тоненько пискнула. Сенька осклабился – стыдно орать, боится признаться, что ее, такую белую и чистую, лапает какой-то грязный мужик? Он сдавил еще раз и убрал руку так же молниеносно, как и просовывал. Не время сейчас портить пальцы. Они ему еще пригодятся.
* * *
Лиза чувствовала, как ее уши жарко пылают. Правая грудь болезненно ныла и пульсировала – ее сдавили так, что девушке на мгновение показалось, что грудь вот-вот лопнет и протечет вниз, на землю.
Она тихонько всхлипнула.
– Дядя, – дрогнувшим голосом робко позвала, обращаясь в никуда. – Дядя, помогите…
* * *
Сенька почувствовал, как чьи-то тонкие гибкие – точь-в-точь как у него! – пальцы шарят по его телу, ощупывая бока и бедра, вкрадчиво, практически неуловимо касаясь одежды. «Содомит, что ли?» – брезгливо скривился Сенька. Он слыхал о таких барских замашках и игрищах, но никогда не видел и тем более не собирался испытывать их на себе.
Пальцы, мелко перебирая, пробежали по его боку, а потом ловко юркнули в карман. «Ловкач!» – с чувством какого-то облегчения подумал Сенька. Мир встал на свои места – его попросту хотел ограбить такой же вор, как и он сам. Ну что же, тогда наказание не замедлит последовать.
Сенька терпеливо дождался, стараясь не подавать виду, когда рука проникнет в карман полностью. Его рубаха была оттянута вниз подшитым к поле мешочком, в котором он и прятал часть наворованного, но со стороны тот лоскут было и не распознать. Ловкач, видимо, был обманут этой тяжестью – он нащупал туго натянутую ткань, но решил, что причина находится в обычном кармане. И сейчас он недоуменно шарил в нем, все больше и больше выдавая себя хаотичными движениями.
Быстрым рывком Сенька прижал локоть к боку, вдавив тот в чужую руку, аккурат в ямочку на кисти. За спиной зашипели, и рука задергалась. Сенька криво усмехнулся – о, он знал, как болезненно то место!
Он надавил еще, чуть проворачивая локоть. Раздался хруст, и чужая рука обмякла. Сенька ослабил давление, рука выскользнула из тисков – и за спиной кто-то тяжело заворочался, затопал, забранился, требуя выпустить его.
Сенька снова мстительно хмыкнул – судя по всему, неудачливый ловкач сбегал с поля, баюкая на весу изуродованную руку. Сейчас ему нужно было как можно скорее показаться лекарю; если промедлит, может так навсегда и остаться со скрюченной кистью.
Ну что же, день складывается как никогда удачно.
* * *
Мишка видел спины, затылки, шеи, рубахи, штаны, котомки, слышал прерывистое дыхание и невнятное бормотание. Люди кряхтели, вытирали пот со лба, ругались на толчки соседа и сами толкали в ответ. Вот какой-то мужик внезапно развернулся и, пуча шалые глаза, расталкивая остальных, бросился назад, к лесу, таща за собой упирающуюся бабу.
– Не к добру это, – бормотал он, топоча мимо Мишки. – Не к добру.
Его глаза, слова и весь вид напугали Мишку, запустили в сердце червячок сомнения. Людей так много, а он, Мишка, такой маленький… хватит ли у него сил, сдюжит ли, сможет ли отбить себе гостинец? Он бросил взгляд вслед мужику. Широкие плечи и пудовые кулаки заставляли людей расступаться – с некоторой, к слову, радостью, ведь им освобождалось аж два места, – а размахивавшая свободной рукой недовольная баба еще некоторое время не давала толпе сомкнуться. Может быть, нырнуть в их след, как в вспаханную борозду, и тоже покинуть Ходынку, вернуться домой? Но как же гостинец? Как же пряник? И бездонная кружка? И горсть орехов и изюму? Как же мама, тятька и мелкота?
Мишка растерянно топтался на месте, захваченный хороводом и борьбой своих нехитрых детских мыслей. Он то делал нерешительный шаг вперед, то снова отшатывался назад, не зная, как ему поступить.
Мужик с бабой скрылись из виду, борозда схлопнулась – и толпа тяжело поползла вперед, увлекая за собой Мишку.
* * *
Чья-то тяжелая нога наступила на Сенькин сапог, больно придавив пальцы. Вор злобно охнул, ткнул кулаком в спину неловкого увальня и попытался выдернуть сапог из-под чужого веса. Что-то хрустнуло в районе подметки, и ступню охладила затекшая в обувку жидкая грязь.
Сенька поморщился от досады и негромко выругался. Сапоги было жалко – хорошие, кожаные, крепкие. Они достались ему совершенно случайно, можно сказать, оказались подарком судьбы. Месяц назад Сенька, плутая по лесу и стремясь запутать толпу мужиков, которые с чего-то решили, что это он увел у них пару коней, – чем заниматься Сенька считал ниже своего достоинства! – выбрался к какому-то поросшему ряской болоту. Судя по тому, что идти по нему можно было относительно спокойно (нога проваливалась не более чем по щиколотку), болото давно уже изжило себе и медленно умирало, превращаясь в сырую и рыхлую поляну. Так что Сенька – конечно же, перекрестившись и поцеловав наудачу ладанку, – рискнул сократить путь и двинуться по нему.
И вот там-то ему и улыбнулась удача.
Прямо посреди болота, погрузившись в него вниз головой, гнил труп. Покрытый мхом и ряской, словно позеленевшим студнем, с кожей как жабье брюхо – льдисто-белой, набрякшей водой и холодом, – он бы и не удостоился Сенькиного внимания, если бы не сапоги. Черные, блестящие, когда-то новые, не сожранные плесенью и сыростью, они заворожили вора.
Сенька, жадно облизнувшись, потянул сапоги на себя. Они не поддавались – видимо, влага накрепко приклеила их к ногам мертвеца. Но и Сенька не сдавался. Он пыхтел и кряхтел, урчал и рычал, в упоении добычей совершенно не опасаясь, что его могут услышать преследователи, и тянул на себя, тянул и дергал, тянул и крутил. В какой-то момент по гнилым штанам трупа в районе колен побежала кривая прореха, а потом – крак! – лопнули и порвались и сами колени. Сенька не удержался и плюхнулся на задницу, держа в руках сапоги с торчащими из них остатками ног.
Еще полчаса он потратил на то, чтобы, морщась и отворачиваясь от смрадного духа, отломанной веткой выковырять из голенищ остатки предыдущего хозяина. Еще позже, выйдя к речке, он долго полоскал сапоги в течении и уже вечером щеголял ими в кабачке неподалеку.
И вот сейчас какой-то мужик одним движением испортил с таким трудом доставшееся сокровище!
Сенька снова выругался – уже во весь голос, не боясь привлечь к себе внимание, – и врезал обидчику по шее.
Тот медленно развернулся.
На вора глянуло тупое, ничего не выражающее желтое лицо. Мушиными говнами рассыпалась на нем рябь от оспы. Идиот что-то промычал и качнулся в сторону Сеньки.
– Эй! – из-под его подмышки выглянула и злобно зыркнула на Сеньку прыщавая косоротая девка. – Ты че Гуньку обижаешь? Городской, шо ль?
И было в этом «городской» столько ненависти и презрения, столько вызова на драку и призыва схлестнуться, что люди вокруг Сеньки загудели и стали стягивать круг.
Сенька тихонько пискнул и, хаотично ткнув кулаком куда-то в сторону желтой хари, а потом и врезав по зубам орущей девке, пригнулся и юркнул в сторону, выскальзывая как верткая ящерица, проскальзывая между ног, просачиваясь через строй.
Пока не застрял в безучастной, плотной, словно окостенелой толпе.
* * *
Мишка пытался покрутить головой, приподняться на цыпочки – но не мог. Ему начало казаться, что он замурован в каком-то погребе. Мать часто прятала его там, когда отец напивался и, не помня себя, в ярости крушил избу.
Люди стояли, сжатые, точно тисками, плечами, боками, локтями, грудями, будто по какой-то дурацкой и издевательской прихоти поставленные торчком паралитики. Они не могли не то что двинуться – вдохнуть в полную силу, поменять затекшую ногу, выпрямить онемевшую руку.
Лишь иногда это стояние оживало, сменялось дробным глухим топотом – топ-топ-топ, – люди семенили, влекомые непреодолимой силой, которая толкала их, пихала, выдавливала прочь. Но все равно эти минуты (а может быть, часы? дни? месяцы? вечность?), тягостные, долгие минуты, которым не было конца и края, как не было конца и края человеческому морю на этом жалком клочке земли, эти минуты они больше стояли, чем двигались.
Дыхание тысяч людей напоминало шепот; неразборчивый, гулкий, он словно шел из-под земли, и земля пульсировала, вздымалась, взбухала под ногами.
Солнце начало припекать, и над толпой стала подниматься волна густых испарений, словно по лицу проводили мокрой вонючей тряпкой. Мир колыхался, затянутый туманом, порожденным самими людьми, – и люди дышали этим туманом, выдыхая его обратно, еще более густой и мертвый.
Внезапно возник запах свежей крови, резкий, будто удар наотмашь, и в толпе стали кричать. Истошные крики и неистовые вопли то тут то там прорывали ткань тяжелого, мертвенного молчания. Люди ругались, орали, требовали идти вперед, молили выпустить их, умоляли расступиться и ослобонить давление.
Стоявший рядом с Мишкой тщедушный мужичок начал трястись в конвульсиях – точнее, это были бы конвульсии, если бы его не сжимали так плотно со всех сторон, сейчас это скорее лишь мелкая дрожь, настоящие конвульсии били его внутри, сбивая требуху в паштет – словно пытаясь сбросить с себя угнездившуюся на закорках смерть.
А потом он умер, так и не упав.
Мишку затошнило.
* * *
Вожак вороньей стаи медленно повернул голову, прислушиваясь к чему-то. Если бы он был псом, то сейчас втянул бы носом воздух, покатал вкус запаха на языке и вынес вердикт, – но птица могла полагаться только на зрение и слух. А еще на опыт и мудрость. И слух сообщал: где-то там, далеко, стаи людей движутся в едином порыве, кричат, стонут и падают, стоят, дышат и умирают. И опыт подсказывал – еда. Там будет много еды – свежей, горячей, терпкой и мягкой.
И стая птиц поднялась в воздух – безмолвно, без единого крика. Лишь скрежет крыльев разорвал утреннюю тишину.
Они рассыпались по небу, как порванное ожерелье, – и только рука Смерти могла собрать это жуткое украшение снова.
* * *
Сеньку охватывает ужас. Воровская интуиция трепещет и вопит, содрогаясь от страшного предвидения. Он хочет повернуться назад, но его сдавливают со всех сторон, крепко стискивают чужие плечи, груди, спины; он пытается упереться ногами, чтобы люди обошли его, обтекли, как поток камень, – но этот самый поток срывает его с места и уносит вперед. Сенька пыхтит и кряхтит, отпрядывая назад, резко откидывая затылок в надежде, что пара разбитых лбов и носов заставят оставить его в покое, – но лишь что-то хрустит и мягко приминается под его ударами, а толпа продолжает толкать его и пихать, заставляя идти дальше.
Ноги месят плотную вязкую кашу, она липнет к ногам, подвешивая к каждой по полпуда грязи, не давая сделать шаг, тянет вниз. Но нельзя падать, нельзя спотыкаться, нельзя сбиваться с шага – только что на Сенькиных глазах какая-то нерасторопная баба, поскользнувшись, ушла под толпу, под сотни ног, и с диким воем лопнула, обдав волной омерзительного запаха свежей требухи и дерьма.
Мишке чудится, что он попал в какую-то странную, диковинную баню, где нет воды, а пар исходит от самих людей. Усталость наваливается на него, сковывает все движения, кажется, что тело его набрякло и распухло, и он вот-вот закачается в этой толпе, как утопленник, всплывший по весне.
Еще шаг, еще.
Топ-топ. Топ-топ.
Он идет, сгорбившись, подволакивая ноги, то и дело спотыкаясь о какие-то кучи. Иногда эти кучи всхлипывают и что-то бормочут, хватают Мишку за штанины – но он идет дальше, не думая ни о чем, только считая шаги: топ-топ, топ-топ.
Вот уже и собственный вес начинает давить на него; он никогда и не задумывался, что кожа, кости да требуха могут быть настолько тяжелыми!
Он судорожно глотает воздух – и в рот врывается густая, липкая вонь, обволакивая губы, затягивая масляной пленкой язык.
Тщедушный труп рядом идет вместе со всеми, его ноги волочатся, загребая грязь, оскаленная голова качается, и кажется, что мертвец гримасничает и поддразнивает тех, между кем втиснут в жутком соседстве.
* * *
На Лизу смотрит чье-то лицо. Оно выглядывает из-за бритого татарского затылка соседа, как пугливый лесной зверек из-за кочки. Волосы вырваны клочками, и проплешины покрыты багровой коркой, в которой копошатся вездесущие мухи. Нос сломан, перекручен, практически сорван с лица – ноздри вывернуты наружу, превратившись в какой-то свиной пятачок, а под ними виднеется синевато-белесая кость. Губы вздернуты в свирепом (а может быть, брезгливом? а может быть, угрожающим? а может быть, насмешливом?) оскале, и кривые желтоватые зубы напоминают Лизоньке клавиши старого прогнившего пианино, которое они как-то обнаружили с девочками на заднем дворе училища. Мохнатая зеленовато-черная плесень, взращенная осенними дождями, покрывала его крышку, тянула длинные и пушистые щупальца к стенкам – и Лизоньке казалось, что именно эта плесень сейчас растет на мертвом лице вместо бороды.
Татарин двигается, труп качается, и с утробным звуком лицо оседает куда-то вниз. Раздается хруст, несколько людей в том месте поднимаются вверх и снова опускаются.
* * *
Совсем близко от Сеньки стоит мертвец. Его голова закинута назад, рот раззявлен в безмолвном крике. Над мертвецом кружит ворона. Она с опаской глядит на живые головы, на бешено вращающиеся глаза, но с каждой минутой все больше и больше понимает, что эти люди – да и можно ли назвать эти расплющенные, стесненные в невыразимой давке тела людьми? – не причинят ей вреда. Наконец она решается и, сделав молниеносный бросок, кидается прямо в рот мертвецу, словно сливаясь с ним в поцелуе, а потом взмывает вверх, неся в клюве вырванный язык и орошая стоящих красной влажной пылью.
* * *
Они ступают по испражнениям, по выдавленным внутренностям, по до срока родившимся детям – в кошмарном бесконечном пути вперед, к Смерти, в окружении Смерти и подгоняемые Смертью же. Сами сосредоточие Смерти – и несущие ее ближним.
Над ними поднимается пар – испарение от тысяч вспотевших тел, смрад от сотен мертвецов, он висит над головами, как туча.
Они задыхаются, едва волоча то и дело подворачивающиеся ноги, слепые под стягивающей кожу соленой и жгучей коркой маской пота. Сейчас они напоминают увядшие цветы, заброшенные по осени гнилые колосья, – тонкие веревочки шей гнутся под тяжестью голов, тщедушные тельца оседают под давлением неизбежного.
Лишь иногда кто-то начинает биться, как попавшая в паутину муха, как курица, которой только что отрубили голову, биться и трепыхаться бездумно, бессмысленно, отчаянно, но под толчками соседей сползает вниз, гулко хлюпает его утроба под тяжелыми шагами вставших на его место – и омерзительный смрад парных внутренностей поднимается в воздух, в жадно впитывающие его облака.
Какой дождь пройдет ночью здесь?
* * *
Краем уха Лизонька слышит какой-то рокот, словно гроза. Но то не гроза – то смутный хор тысяч надорванных глоток, тысяч изнуренных легких.
И ее распухшие, пересохшие губы сами шепчут в унисон со всеми:
– Отче наш, иже еси на небесех…
Кто-то хрипит, выплевывая последние глотки воздуха из горла.
– Да святится имя Твое…
Плачет ребенок на руках задавленной матери.
– Да приидет Царствие Твое…
Баба рожает с протяжным воплем и смертной судорогой – прямо в грязь, под ноги – и младенец не успевает даже закричать, вмятый в жижу чьей-то ногой.
– Да будет воля Твоя…
Откуда-то снизу поднимается омерзительная, невыносимая вонь.
– Яко на небеси и на земли…
Это не люди, это какие-то мглистые тени. Они толкутся, трутся, перемалывая самое себя, как одновременно и зерно, и жернова. И мука́ становится му́кой.
– Хлеб наш насущный даждь нам днесь…
Они словно медленно бредут по тесному колодцу, спускаясь в глубины ада. Ада, который сами себе и создали.
– И остави нам долги наша…
Смерть ходит по рядам людей – медленно и вкрадчиво, лениво заполняя промежутки своим холодным студенистым телом.
– Якоже и мы оставляем должникам нашим…
Они не шли навстречу Смерти – смерть была в том, что они пришли сюда.
– И не введи нас во искушение…
Кажется, что так тесно не от того, что обезумевшие от жадности люди, не помня себя, ринулись за гостинцами и застряли в этой дикой ловушке, – нет, так тесно потому, что из земли встали мертвецы. Вот они, рядом с каждым, втиснувшись в и так узкие щели, – бормочут и воют, стонут и причитают.
– Но избави нас от лукавого.
Неужели Бог не слышит эту молитву, которая сейчас поднимается к небу?
Но все смолкает.
И стояние продолжается.
* * *
Мишке кажется, что кто-то ощупывает его, мнет, пытаясь сквозь мясо добраться до хрупких косточек и вытрясти их из тела. Он дергается, извивается, вжимаясь лицом в рыхлую спину перед собой, втягивая ноздрями соль, пыль, ворсинки ткани, кровавый пот, выдавленный из пор, – и вдруг каким-то чудесным образом, изогнувшись, выбрасывает руки вверх.
Теперь они торчат у него над головой, как сухие ветки мертвого дерева, постепенно немея. Мишка шевелит пальцами, чтобы вернуть чувствительность, и ему кажется, что над ним медленно ворочаются, суча лапками, два пятипалых паука.
Вдруг пауки дергаются вперед, словно заметив добычу, и вцепляются в толстую пшенично-русую косу. Они ползут по этой косе, невзирая на то что под волосами с треском лопается кожа, что запрокидывается и хрустко ломается шея, что кто-то умирает там, под ними.
Они ползут – и тянут за собой Мишку.
И поднимают его вверх – на поверхность человеческого месива.
* * *
Все существо Сеньки подчиняется одной-единственной цели – выжить. Защитить себя, свой мягкий живот, в котором так легко передавить и перемешать всю требуху; спасти хрупкую грудь от жуткого треска ломающихся ребер.
Сеньке кажется, что на них – на всех, кто стоит в этой толпе, кто шевелится, переступает с ноги на ногу, дробно шагает, лежит, втоптанный в грязь, с выдавленными кишками, – на них на всех медленно опускается огромный, заботливо сотканный кривыми, пахнущими мертвечиной пальцами саван.
* * *
– Ну что же, – спокойно бормочет около Лизы какой-то щуплый дед с клочковатой, как пакля, бородой. – Ничего не поделаешь. На все воля Божья. Ничего не поделаешь. Не нам решать. Так, значит, и должно быть.
Ее маленькое, нежное, избалованное тело истерзано: бока измяты грубыми толчками, грудь онемела от постоянного давления, живот пульсирует болью от подлых ударов исподтишка, кожа саднит, содранная одеждой, превратившейся в грубейшую дерюгу.
Они двигаются медленно – но упорно. И горе тому, кто не выдерживает, задыхается, теряет сознание и падает. Его хоронят ногами – и под ногами. И только мерный топот служит ему заупокойной службой.
Сенькин сосед лопочет что-то, дергая головой. Бессвязные фразы выпадают из его рта, как плевки, истекают как рвота. Он сошел с ума, счастливчик!
Теперь его сознание погружено в тихий и спокойный сон – а язык и губы живут своей, никем не руководимой, жизнью. Он не понимает, что говорит, и даже, возможно, не понимает, что вообще что-то говорит.
Его бред проникает в мозг Сеньке, зудит там, как голодный клоп, а потом, так же как клоп, только уже насосавшийся, пухнет, заполняя всю черепную коробку вора.
И что-то – самое хрупкое и тонкое – лопается там, в глубине, незаметно для самого Сеньки.
Сенька изгибает пальцы, как когти, и вцепляется ими в безобидного сумасшедшего. Минус один человек – и больше места для него, для Сеньки! Он скалит зубы и вгрызается в мягкую щеку – больше крови выпустить, чтобы подогнулись ноги и обмякло тело, чтобы осел под ноги, вмялся в землю и был расплющен там, внизу, – дав место другим стоящим!
Кровь стекает ему на шею теплыми струйками – словно молочный теленок лижет Сеньку, как в детстве.
* * *
Лизе не хватает воздуха. Ей чудится, что она засыпает, погружается в тяжелый, густой, как кисель, сон, – и что все, что происходит вокруг, всего лишь рябь этого сна.
Лизонька цепляется за свое тело, как потерпевший кораблекрушение за утлый плот.







