Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 237 (всего у книги 353 страниц)
Пепельная тетрадь
Всю ночь напролет ветер с уханьем швыряет в окна мелкий снег. От порывов метели дребезжат стекла. Поначалу, как только потушены лампы, воспитанницы еще пытаются переговариваться, как делают всякий раз перед сном. Под высоким сводчатым потолком дортуара летают шепотки и смешки. Кто-то по традиции заводит страшную быличку. Рассказывают здесь все то, что Саша слышала еще дома, до учебы, от старшего брата: про белых дам, про кладбища, про утопленников, но бытует тут и свое, оригинальное – про черных человечков например, живущих в глубоких подвалах училища, и про огромную летающую голову мертвой козы, которая является тем, кто осмелится выглянуть ровно в полночь в окно. Последняя быличка почему-то особенно жуткая, хоть и сто раз слышанная. Рассказчицу быстро просят умолкнуть. И вскоре все тридцать барышень в дортуаре молча лежат и слушают, как с разбегу ударяется в окна взбесившийся ветер.
Понемногу Саша погружается в беспокойный сон, где вой ветра переходит в гул пламени, где холод скверно протопленного помещения сменяется одуряющим жаром, словно рядом надвигается стена огня. И кто-то истошно вопит, надрывая горло, будто его тащат прямиком в огонь, – но, скорее всего, это лишь свист ветра, искаженный сновидением…
Утром в дортуаре холодно настолько, что зубы выбивают дробь. Так не хочется выбираться из-под одеяла, тонкого и вытертого до ветхости, но все же хранящего зыбкий призрак тепла; но за шесть лет волей-неволей привыкнешь вскакивать сразу, покуда одеяло с тебя не сдернули, а то еще и ледяной водой не плеснули. Теперь – одеться поскорее, чтобы каменная, могильная стылость дортуара не успела проникнуть в каждую жилу, ведь ночная рубашка с широченным воротом едва не спадает с плеч и совсем не греет. Сегодня воздух особенно ледяной, прямо студеный, да еще с привкусом гари – на кухне, видать, что-то сожгли.
За годы жизни в училище искусством быстро приводить себя в предписанный правилами идеальный порядок овладеваешь в совершенстве. Ладно хоть воспитанницам старшей ступени не надобно каждое утро завивать волосы, как младшим, которых здесь, по пришедшей с кем-то из классных дам петербургской привычке, кличут «кафульками», хотя тут не Петербург и отнюдь не Смольный. Впрочем, Саша слышала, что в Смольном порядки весьма схожи. О бестолковости оных к семнадцати годам вполне начинаешь догадываться, хотя еще не осмеливаешься критиковать вслух. Ох и намучилась Саша со своими волосами в бытность «кафулькой»: прямые и жесткие, будто из конской гривы, и в придачу невнятной буро-рыжеватой масти, они, даже густо смазанные маслом и туго накрученные на бумажки-папильотки, уже через пару часов начинали распрямляться и торчали во все стороны самым смехотворным и нелепым образом. За это «воронье гнездо» Сашу часто наказывали, а надо сказать, за недостойный воспитанницы облик кара следовала куда более суровая, чем за леность в учебе. Как хорошо, что старшим ученицам предписано гладко зачесывать волосы, заплетать косу и закалывать гребнем! Теперь за «неряшливость» вовсю достается уже кудрявым девочкам, но то не Сашина печаль.
Воспитанницы уходят в умывальню, возвращаются, привычно-спешно одеваются, помогают друг другу заплетать волосы и зашнуровывать корсеты. Худой Саше корсет обычно не доставляет хлопот, даже придает некое изящество ее угловатой фигуре, вот только дощечка справа сломалась, будет колоть и натирать бок целый день до крови. По соседству пыхтит, мучаясь с корсетом, Маруся Дублянская – унылый казенный стол и строгие распорядки давно свели с ее круглого лица малороссийский смуглый румянец, но так и не лишили избытка ее крупное, пышное как сдоба тело, с не по годам развитой грудью. Дощечки у Маруси ломаются куда чаще. Почти у всех воспитанниц корсеты тут казенные, дешевые, с косточками из тонких деревяшек, а не из железных пластин или китового уса.
Саша украдкой проверяет: на месте ли книга под матрасом, запрещенная к чтению «Пиковая дама» – в училище нет даже мало-мальски солидной библиотеки, с литературой воспитанницы знакомятся преимущественно по невесть кем составленным пересказам, и многие книги вовсе под запретом, чтобы не вводить в искушение юные души. За «Пиковую даму» влетит, если найдут. Но куда больше Саша боится, чтобы не нашли другую книгу, спрятанную еще более хитро – в прорезь в матрасе, – и надеется, если даже обнаружат «Пиковую даму», то туда-то верно не посмотрят.
– Кто у нас тут еще не поднялся? Что за безобразие! – восклицает с порога дежурная классная дама. Все смотрят на кровать, на которой бугрится одеяло; Саша тоже смотрит, кисло морщится и отворачивается. Век бы ей не видать хозяйку этой кровати. Губы сами собой беззвучно выплевывают неслышное, но как будто выпуклое, почти осязаемое слово: «Ненавижу».
– Аделя, – зовет кто-то из воспитанниц, но сдернуть одеяло не решается. Аделя – единственная тут, у кого родители с приличным достатком. Отдали ее именно сюда, а не в какое-нибудь учебное заведение побогаче, потому что, во-первых, рядом с домом, во-вторых, за особую плату для Адели охотно делаются многочисленные послабления и исключения из правил: и чай она пьет в комнате классной дамы, и дополнительные занятия у нее по музыке и языкам, и забирают ее домой в конце всякой недели, и вечно у нее вдоволь гостинцев, которыми она делится лишь с двумя близкими подругами, и корсет у нее под форменным платьем красивый шелковый, как у взрослой дамы, никакого тебе застиранного хлопка и ломких дощечек.
– Мадемуазель Корсакова!
– Аделя!
Та все не откликается, не шевелится даже, и классная дама подходит, чтобы сдернуть с девушки одеяло. Аделе, конечно, многое позволяется, но чтобы такое…
Рывок – и в воздух из-под одеяла поднимаются какие-то серые хлопья, поначалу даже кажется: снег. А затем все видят простертую на матрасе фигуру – кучу пепла с человеческими очертаниями. Под слоистой обугленной плотью видны кости. Дух гари и паленого мяса становится невыносим.
Кто-то из стоящих поблизости девушек сгибается пополам в позыве рвоты, кто-то падает в обморок. Саша смотрит и смотрит, на нее как столбняк напал, ей чудится, будто все происходящее – лишь продолжение ее сна про огонь, и вот сейчас она проснется по-настоящему, встряхнется, выдохнет: какой ужас ей приснился. Ведь быть такого не может, ведь это слишком дико, чтобы произойти на самом деле.
Потому что вчера вечером она собственной рукой вывела в спрятанной книге – не в «Пиковой даме», а в той, другой:
«Гори».
«Согрешить человек горазд не только делом, но и помыслом, – часто повторяла покойная бабушка и непременно добавляла: – А грешники в пекле маются». Ад маленькой Саше представлялся чем-то вроде домашнего подпола, темным низким подземельем, только бесконечным и сплошь засыпанным пеплом – потому что говорила бабушка невнятно, шамкала и выворачивала губы, и вместо «в пекле» у нее выходило «в пепле». И вот так, в воображении Саши, грешники просто стояли дни и ночи напролет по колено в пепле, в тишине и в жесточайшей тесноте – ведь грешников куда больше, чем праведников, оттого им должно быть тесно. И все они неотрывно смотрели пустыми черными выжженными глазницами, так что Саша в конце концов крепко зажмуривалась, словно этим могла унять разошедшееся воображение.
Был бы Господь милостив – родилась бы Саша в зажиточной семье, единственной и любимой дочерью. Но Господь оказался суров, как самые непримиримые из классных дам, и родилась Саша в семействе мелкопоместного дворянина, нищего, как Иов, обремененного шестью детьми, младшие из которых непрерывно болели – вечно усталая мать была занята ими, и Саша, вторая по старшинству, некрасивая и, по выражению бабушки, «малолюбая», не могла надеяться ни на достойное образование, ни тем более на выгодную партию, пока среди знакомств отца не появился некто генерал Абашев. Отец, к пущим бедам семьи, был заядлый игрок и вскоре влез к Абашеву в долги. Тот, однако, продолжал водить с отцом дружбу, порой платил докторам, что лечили младших, и однажды, будто шутя, высказал желание взять в жены, когда подрастет, отнюдь не миловидную, широкоротую, конопатую Сашу; ей в ту пору было одиннадцать лет. Абашеву, дважды вдовцу, было под шестьдесят. Отец, тоже полушутя, согласился при условии, если Саша прежде получит образование. Так ее участь была решена. Абашев, хоть и обещал устроить Сашу в заведение, где барышням дают самое прекрасное образование (учат и по-французски, и по-немецки, и танцам, и музыке, и наукам), выбрал, однако, самое небогатое московское училище, где по протекции могли принять даже бесплатно.
Годы шли, Абашев слово свое держал и исправно платил за обучение, по всему судя, в ожидании, что и Сашин отец слово тоже сдержит. Почти у всякого человека есть тайная страсть; страстью Абашева было юное, только вошедшее в позволительный для брака возраст, девичье тело, причем само сияние юности было для него равнозначно красоте. Впрочем, в остальном он был человек вполне достойный и, что важно, обеспеченный. Эти две истины внушались понемногу Саше в родительских письмах, когда дело пошло к выпуску. Родители Сашу навещали редко, хоть и недалеко им было ездить; в последние их визиты приезжал и Абашев, хотел посмотреть, во что выросла его малолетняя невеста. Стоял в углу залы с темным морщинистым лицом, снисходительно поглядывал по сторонам, по-хозяйски изучал Сашу, скользя по ней алчным, но не сказать что особенно теплым взглядом. Саша уже вполне понимала, кто этот господин и для чего он здесь.
Понимала она и то, что в ее положении это, пожалуй, лучшая доля из возможных. Родители не сумели бы ни заплатить за ее обучение, ни вывозить ее на балы, да и кому она там глянулась бы, дурнушка и бесприданница. А так ее будущее все-таки было определенным; да, муж стар и безобразен, и что с того, лучше выйти за богатого урода, чем не выйти вовсе.
И все же рядом жили девицы, которые пока вовсе не ведали своего будущего и потому смели мечтать о самом лучшем. Красавицы мечтали, разумеется, о женихах – чтоб кудри, как у херувима, и огненные очи. Некрасивые и совсем бедные девочки – и меж дворянами случается ужасающая нищета – тихо надеялись на место пепиньерки по окончании курса: остаться при училище и преподавать стало бы для них спасением от совершенной обездоленности. А была, например, Аделя, белокурая, вся точено-округлая, хорошенькая, как фарфоровая кукла, к тому же с недавних пор уже обрученная, чем она не преминула похвастаться: ее жених, корнет, в мундире настолько ладном, что было в его облике тоже что-то игрушечное, часто приезжал навестить ее. Дружили они с детства, и были у корнета и кудри, и глаза пронзительные, и стройный стан – в общем, все то, что у большинства воспитанниц небогатого училища едва укладывалось в самые смелые мечты, Аделе досталось так легко и естественно, будто она жила по каким-то иным человеческим законам.
Глядя на Аделю, Саша чувствовала нечто сродни невыносимой боли за грудиной, только не физическое – и все от неисполнимого стремления оказаться на ее месте, поменяться с одноклассницей жизнью и судьбой. Оттого Саша обыкновенно избегала общаться с ней, хотя с самого начала обучения были они вместе. Аделя это чувствовала и Сашу недолюбливала, даже не попросила ни разу ее что-нибудь нарисовать. Прочие однокашницы часто об этом просили: рисовала Саша на редкость замечательно – картинки у нее получались будто из книги, – и девочки частенько просили ее что-нибудь изобразить в своих альбомчиках с пустячными стишками и виньетками либо приносили хорошую бумагу да еще какой-нибудь гостинец для художницы. Когда класс был помладше, выпрашивали рисунки с милыми щенками и котятами или с диковинными фантастическими цветами, а как подросли, стали просить «ангелов», как это называла Саша, – прекрасных юношей с тонкими иконописными ликами. Еще просили портреты, они Саше тоже удавались на славу – свои собственные или предметов своего «обожания».
«Обожание» – так назывался уникальный феномен, процветающий в учебных заведениях для девиц. Ведя жизнь закрытую, оторванную от семьи, годами никуда не отлучаясь из училища, не имея ровно никакого представления о мире за стенами альма-матер (летом гуляли в огороженном саду под стенами училища, зимой не гуляли почти вовсе), девочки испытывали острую нужду в каком-нибудь сильном чувстве, в настоящей привязанности. Предметом такой привязанности, а скорее лихорадочного, хотя, впрочем, совершенно невинного и бескорыстного преклонения, становилась какая-нибудь из старших учениц, либо, куда реже, учитель. От последнего, чтобы стать объектом «обожания», требовалось разве что хоть какая-нибудь умственная пища и вежливое обращение – посреди пустыни суконного равнодушия, окриков, унылой «зубряшки» это встречалось ох как нечасто.
Не классную же даму «обожать», пожилую девицу лет пятидесяти пяти с красноречивой фамилией Шилова, с гнилыми зубами, всегда в платье и шали самых ядовитых для глаза оттенков, носившую толстое эмалевое кольцо на среднем пальце, – если какая девочка на уроке в ее дежурство оказывалась провинившейся, то Шилова тотчас подходила к ней и сгибала палец, чтобы пребольно ударить кольцом точно в темя нерадивой ученицы. И не другую классную даму, тоже с говорящей фамилией, высокую плечистую Волчихину, которая младших девочек драла за уши, а на старших бранилась как кухарка и топала ногами, за что старшие не упускали случая над ней поиздеваться, например, налить клейстера на ее стул в классе. Не годилась для «обожания» ни сухопарая, с лошадиной челюстью, инспектриса Кассель, образец гладчайшего равнодушия, словно она была не человек, а стенка; ни учитель русского языка Дмитриев со страшно изрытым оспой лицом, будто черти горох молотили, – сей замечательный ментор то напивался в стельку и вовсе не показывался на уроках, то трезвел и свирепел до невменяемости, только и успевал раздавать ученицам «единицы» и «нули». Из мужчин в училище были еще разве что очень средний учитель арифметики Конев, глубокий старик, да вовсе трясущийся от дряхлости глуховатый батюшка Илларионов, преподававший Закон Божий. Вообще же учителя-мужчины нарочно подбирались руководством самые старые или страдающие серьезными физическими изъянами, чтобы не волновать души юных учениц.
Считалось возвышенным поступком пострадать во имя «любви» к своему предмету «обожания» – например, ночь напролет молиться за него, или же спуститься в одиночку в страшный подвал с огарком свечи, или съесть зараз столовую ложку соли, а то и вырезать перочинным ножиком дорогие сердцу инициалы прямо на руке. Больно, зато как романтично! Рассказывали даже, будто в каком-то другом училище девочка выпила во имя «обожания» бутылку уксусу и чуть не умерла, а где-то еще ученица объелась белены, росшей в саду, но это было явно чересчур; в Сашином училище такой дикости не водилось.
Сашу некоторые младшие ученицы «обожали» за красивые рисунки. Выражалось это лишь в том, что в рекреации в часы досуга маленькие тщательно завитые девочки тихо ходили за Сашей по пятам и старались заглянуть ей в лицо. Несколько раз с ее позволения они гладили ей передник и пелеринку, однажды кто-то тайком облил подол ее платья дешевыми духами. Много «обожателей» среди учениц младшей ступени находилось, разумеется, у Адели и у других красивых девушек.
Сама Саша все годы обучения оставалась чужда этой своеобразной пародии на страсть; ее страстью было только рисование. Характерно, что во всеобщей атмосфере казенного равнодушия вялая и анемичная учительница рисования и рукоделия вовсе не обращала внимания на ее талант, зато нудно отчитывала за неряшливую вышивку – рукоделие Саше как раз не особенно давалось, а нитки для занятий покупали самые дешевые – вышивать было мучением, нить постоянно рвалась.
На младшей, средней и старшей ступенях, каждая из которых занимала два года, преподавались одни и те же предметы (русский язык, французский и немецкий, всеобщая история, естествознание, география, арифметика…), только с каждым годом более углубленно и расширенно. Сообразно с этим понемногу менялись учителя.
Судьбоносной для Саши стала смена учителя на последнем году обучения, в выпускном классе, который именовался первым (а младший был шестым).
В тот год пришла на должность новая начальница, которая затеяла в сонном болоте училища некоторые преобразования. Выгнала пьяницу Дмитриева и еще нескольких совсем ни на что не годных и ленивых преподавателей, набрала других. Ввела новые предметы. Так, рисование теперь дополнилось историей искусств.
– У нас новый учитель, – выдохнула рядом Маруся Дублянская, когда после утренней молитвы воспитанниц построили попарно и повели в столовую пить чай. – Говорят, молодо-о-ой! – Маруся мечтательно закатила глаза. К последнему году обучения монастырские порядки училища ей опостылели нестерпимо; грубое камлотовое форменное платье жало в груди, на подбородке цвели прыщи; сама не понимая, что с ней происходит, она заглядывалась даже на низенького горбатого истопника. – Слышала, Шило сегодня в коридоре кому-то говорила, что такому, как он, даже дышать нельзя возле нас. Какова, а? – фыркнула Маруся. – Дышать нельзя!
– Ей бы волю – она б и нам дышать запретила, – усмехнулась Саша.
Шилом, разумеется, воспитанницы звали классную даму Шилову. У нее, помимо скверного характера, имелась еще одна примечательная особенность, происходившая, видимо, от ее застарелого девичества: она стремилась отовсюду изжить мужчин и особенно изводила придирками тех воспитанниц, к кому в приемные дни приходили нестарые родственники мужского полу: отцы, братья, кузены и дядья. Аделю, с ее женихом, она вовсе на дух не переносила, но не слишком донимала, поскольку Аделя придумала откупаться от нее: просила родителей прислать ей денег посреди недели, а деньги, согласно порядкам, передавались классной даме – и исчезали у Шиловой. Саша откупиться не могла, но Шилова во время редких встреч Саши с родней посматривала на ее тяжело кашляющего отца и равнодушно-любопытствующего старика Абашева и, видимо, понимала что-то. Саше тогда казалось, что Шилова косится на нее со злорадством.
И вот классная комната, где за пять с лишним лет изучена каждая трещина в грязно-желтой штукатурке, каждый мушиный след на выцветших ландкартах, каждая царапина на двух черных досках. Воспитанницы расселись по скамейкам перед столиками-пюпитрами, Шилова, мрачная, села за свой столик в простенке, где сиживала все уроки, бдительная и придирчивая, в своей бело-сиреневой шали похожая на гриб-поганку. Вошел новый учитель. Он и впрямь был молод. Невысокий, с острым лицом и бесцветными волосами, он вовсе не был хорош собой, к тому же один глаз у него закрывала повязка, а на левой руке не хватало трех пальцев. Рядом разочарованно вздохнула Маруся. Саша перевела взгляд на клочок бумаги, где украдкой рисовала очередного «ангела». Тут учитель заговорил, и Саша мигом забыла о рисунке.
Учителя звали Эрнест Теодорович Бергер, и оказался он настоящим художником. Судя по его речи, образование у него было наверняка академическое: говорил он о древних церквях и фресках в них, о раскопках Помпеев, о строительстве храма Василия Блаженного. Ученицы слушали его, завороженные: после духоты бесконечной «зубряшки» его рассказы были подобны освежающему живительному ветру.
На следующем уроке рисовали вазу с сухими ветками, стоящую на высокой тумбе, и Бергер, обходя учениц, задержался возле Саши.
– У вас большой талант, сударыня, – сказал он тихо. – Если бы вы были юношей, я бы настоятельно посоветовал вам пойти учиться живописи.
– Я не юноша, – так же тихо ответила Саша, вскинув на него глаза. – И что мне делать?
– Полагаю, забыть мои слова и постараться стать счастливой, – еще тише ответил Бергер. Еще мгновение они смотрели друг на друга, и Саша заметила, что возле черной повязки, закрывавшей левый глаз учителя, много тонких шрамов и такие же шрамы сплошь покрывают его руки, особенно беспалую левую. Тут Шилова скрипнула стулом из своего угла, и преподаватель двинулся дальше.
Однако, несмотря на бдительность классной дамы, даже после столь короткого диалога Сашу и нового учителя будто связала невидимая нить. Он явно выделял ее среди прочих; однажды, объясняя что-то, показал свои рисунки в тетради, воздушные, отточенные, великолепные. Вообще, он всегда носил с собой две большие тетради: одну для набросков и записей, а другую, очень истрепанного вида, обгорелую по краю, словно в последний миг спасенную из пожара, он не открывал никогда. Саше было очень интересно, что же в той, другой тетради.
Однажды они с Бергером попались друг другу навстречу в коридоре, будто случайно, но судя по тому, как поспешно преподаватель протянул ей какую-то книгу, он Сашу искал.
– Возьмите, вам пригодится. Только берегите от ваших классных дам.
Книга называлась «Курс рисования, составленный А. Сапожниковым». Саша в замешательстве уставилась на Бергера. К этому дню она уже вполне постигла всю глубину еще недавно непонятного и смешного для нее «обожания». Вежливость учителя, его рисунки и увлекательные рассказы сделали свое дело, а его молодость и, по-видимому, трагическая судьба, наградившая этого одаренного человека странными увечьями и забросившая его преподавать в небогатое училище для девиц, еще и вдесятеро усилили впечатление. Вот теперь-то Саша, будь она особой более экзальтированной, готова была бы и соль жевать, и уксус пить, заедая беленой, и руки себе резать. В полнейшем смятении она произнесла:
– Помилуйте, Эрнест Теодорович, это же царский подарок.
– Да полно вам. К тому же это не подарок, к концу учебного года вернете.
Должно быть, он яснее нее понимал, насколько бессмысленно любое подобное обучение для девицы, не предназначенной ни для чего иного, кроме как выйти замуж да воспитывать детей. И тем не менее незримая нить становилась день ото дня все прочнее. Несмотря на неустанный надзор классных дам, они умудрялись в продолжение целых двух месяцев вроде бы случайно встречаться в коридорах и в рекреации и, пока никто не видел, Бергер ухитрялся передавать ей кое-какие книги и смотрел ее рисунки. Впервые за все пять с лишком лет, проведенных в училище – да что там, впервые, пожалуй, за всю жизнь, – Саша чувствовала что-то светлое, теплое, похожее на счастье. Она по воспоминанию нарисовала пейзаж, что открывался с берега реки, где стояла давно проданная бабушкина усадьба – церковь, крыши деревеньки, – и стесняясь подписала: «Саша Руднева, 1858 год».
– Это вам на добрую память обо мне, – сказала она, протягивая рисунок Бергеру, потупившись. – Так жаль, что я не юноша. Я пошла бы к вам в ученики.
– Напротив, прекрасно, что вы не юноша, – с непонятной полуулыбкой ответил Бергер.
В тот день Шилова с утра почувствовала себя плохо и отправилась в лазарет, замены ей не нашлось, так что уроки проходили без надзора дежурной классной дамы. После урока рисования девицы выпорхнули в коридор – близился обед, – Саша же осталась, чтобы передать свой скромный дар. Бергер принес ей книгу на немецком языке, полную прекрасных литографий, и покуда Саша листала ее, то обратила внимание: учитель открыл загадочную обгорелую тетрадь и принялся увлеченно что-то там рисовать. Иногда поглядывал на Сашу. «Портрет», – с замиранием сердца подумала она. Так хотелось поглядеть! Никаких сил не было терпеть любопытство. «Пусть даже заругает», – сказала себе Саша и, улучив момент, когда Бергер увлекся своей работой, вскочила со скамьи и мигом оказалась за спиной учителя. В тетради с обугленными краями и впрямь был ее портрет, да какой – Саша с малых лет привыкла слышать, что она «жабка» и «дурнышка», а тут некая тень взрослого понимания пробежала по ее неискушенному сознанию, пока она смотрела на этот большой, пухлый, будто воспаленный, приоткрытый рот, на сумрачные глаза и детские веснушки. Вот что видел генерал Аба-шев… и Бергер? Тот судорожно захлопнул тетрадь и отложил на край стола. Внизу портрета было что-то написано, Саша не успела прочесть, что именно.
Они оба замерли в мучительном замешательстве, уставившись друг на друга, но тут в класс ворвались сразу две классные дамы и инспектриса, почему-то в сопровождении дворника.
– Поглядите, какое безобразие, какое бесстыдство! – разорялась Шилова, так некстати рано покинувшая лазарет. – Он остается с девушками наедине! Он подсовывает им это… – Шилова схватила со стола немецкую книгу, раскрытую, как назло, аккурат на литографии, изображавшей Адама и Еву подле печально известного древа совершенно обнаженных. Шилова аж захлебнулась.
– Это, это… Какая срамотища, какой кошмар! Вы, сударь, в своем уме? Вы сию же минуту, слышите, сию же минуту покинете училище, вас к девицам на пушечный выстрел нельзя подпускать! Какое негодяйство… – Шилова сгребла книги со стола в охапку и с размаху швырнула их на пол к ногам Бергера, в точности как она кидала тетради и учебники к ногам нерадивых учениц. – Забирайте эту вашу мерзость, и чтоб духу вашего больше здесь не было!
Бергер, раскрасневшийся и потерянный, принялся трясущимися руками собирать свои книги.
– Да что вы за фурии, – огрызался он на классных дам, но те набросились на него с двух сторон, инспектриса позвала начальницу – скандал выходил кромешный.
Тетрадь с обугленным обрезом улетела под стол. Саша быстро наклонилась, подняла ее, прижала к себе. Поглядела на учителя – отдать? – но того уже уводили из класса, будто арестанта: Шилова с Волчихиной по обеим сторонам, а дворник буквально тащил упирающегося учителя за сюртук. «Потом отдам», – решила Саша. Но было ясно, что «потом», скорее всего, уже не случится.
Обгорелую тетрадь Саша успела спрятать под матрасом своей кровати, рядом с «Пиковой дамой». В дортуаре Сашу скоро нашла Шилова, обшарила ее тумбочку (там, к несчастью, лежал не запрятанный так хорошо «Курс рисования») и тоже поволокла ее к начальнице. Бергера в кабинете уже не было. Чего только Саша не услышала – и про недостойное воспитанницы поведение, и про свое бесстыдство, и про распущенность.
– Да что я сделала дурного?.. – растерянно повторяла Саша.
– Она еще спрашивает! – возмущалась начальница.
– Я давно говорю, есть в ней какая-то коренная испорченность, – ввернула Шилова. – Вместо того чтобы рукодельничать, вечно бестолково бумагу марает.
Решено было наказать Сашу как можно суровее: на ближайший месяц ей запретили видеться с родными и на такой же срок лишили передника (что считалось знаком позора). А главное, постановили, чтобы она все это время, приходя в обеденную залу, ела даже не за черным столом, символом лености и непослушания, за которым завтракали, обедали и ужинали самые скверные девочки, всем в назидание и на посмешище, а вовсе стоя. Вкушать пищу стоя отчего-то считалось признаком падших женщин.
Вечером Саша сидела на кровати и раздумывала, увидит ли она еще когда-нибудь учителя и удастся ли вернуть ему тетрадь. Все-таки она чувствовала угрызения совести. И вместе с тем ей не терпелось вновь посмотреть на свой портрет и прочесть, что под ним написано. Она ждала, когда будет погашен свет и все заснут: тогда можно будет тихонько вытащить тетрадь и пойти в умывальню, где воспитанницы обыкновенно делали что-нибудь порицаемое – тайком ели лакомства или листали запретные книги.
Аделя со своими подружками шепталась о чем-то, хихикала, посматривая в ее сторону. Саша показала им язык.
Когда все утихло, Саша направилась в умывальню. Зажгла свечу. Затаив дух, открыла тетрадь. Листы были плотные, подходящие для рисования, но грязноватые: между ними был какой-то мелкий мусор – катыши от ластика? Саша потрогала их пальцем. Пепел. Обрез тетради был черный, сильно обгоревший. Странная вещь. И сколько Саша ни перелистывала страницы, ища свой портрет, его нигде не было. Тетрадь была совершенно чиста, нетронута.
Саша едва не заплакала. Она же видела рисунок! Или он был на отдельном, вложенном листе, и Бергер успел его вытащить? Должно быть, так. В расстройстве Саша сначала попробовала нарисовать в тетради огрызком карандаша портрет Бергера, но получилось непохоже. Тогда, вконец раздосадованная, Саша нацарапала карикатуру на Шилову – вот та, носатая, расфуфыренная, в нелепом своем чепце с большими бантами, вышла очень похожей – и подписала снизу: «Чтоб тебя черти шилом до смерти тыкали».
Спала Саша плохо, ворочалась, и снилась ей огромная голова мертвой козы из страшных быличек, что якобы подлетает к окнам ровно в полночь. Смутной тенью голова парила за окном дортуара на втором этаже, вдруг придвинулась – и оказалось, что это голова не козы, а гигантской мертвой рыбы, с выпученными тухлыми белесыми зенками и утыканной игловидными зубами пастью, вроде щучьей, – только зубы были длиннющие, как мартовские сосульки. Рыба отвалила челюсть и дыхнула в окно густым облаком пепла.
Саша вздрогнула и проснулась: за сумрачно-белым окном тихо опускался серый пепел. Саша, мучительно дернувшись, так и подпрыгнула на кровати. Оказалось, за окнами всего лишь падал первый снег.
Шилова с утра вновь отправилась в лазарет; из-за первого снегопада многие классные дамы из пожилых чувствовали себя скверно. Ее заменила незнакомая воспитательница, молодая и какая-то потерянная.
Повели на молитву; и уже тогда, когда девицы по очереди читали главы из Евангелия, Саша почувствовала первые щипки. Исподтишка щипала ее за руку одна из подруг Адели, стоявшая рядом, и делала вид, что ничего не происходит. Молоденькая классная дама повела воспитанниц пить чай, и Сашу снова щипали. Затем прямо в столовой ее окружило множество девочек, не только старшие, но и из средней ступени, и все они принялись приплясывать вокруг нее, дергать ее за волосы, больно щипать за руки, за плечи и при этом на разные лады твердить:
– Говорят, кривой учитель-немец показывал тебе срамные картинки? А ты с удовольствием смотрела? Фу-у-у! Да вы и впрямь падшая женщина, мадемуазель Руднева!
Сразу несколько классных дам пытались прекратить это представление.
– Уймитесь! Да что с вами сегодня!.. Всех к черному столу поставим! У нас и так несчастье, а еще и вы разошлись!
В конце концов Саше удалось вырваться из плотного круга кривляющихся учениц. Аделя стояла в стороне, с виду – не более чем зрительница, но по ее сдержанной розовой милой улыбке сразу становилось понятно, кто все это организовал.
– Звери вы! – крикнула ей Саша с ненавистью.
– Сама зверь, – отчеканила Аделя. – Думаешь, не вижу, как сильно ты не любишь меня, как завидуешь мне? Конечно, у самой-то отец, небось, подобно мужику, пешком по дорогам ходит! А этот надменный старик, который с отцом и матерью твоими навещает тебя, – кто он тебе? Небось жених? Не диво, что ты так липла к Бергеру, даже одноглазый учителишко лучше такого старого чучела!







