Текст книги "Сборник "Самая страшная книга 2014-2024" (СИ)"
Автор книги: Юрий Погуляй
Соавторы: Майк Гелприн,Николай Иванов,Максим Кабир,Дмитрий Тихонов,Оксана Ветловская,Ирина Скидневская,Елена Щетинина,Лариса Львова,Юлия Саймоназари,Лин Яровой
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 250 (всего у книги 353 страниц)
– Железяка, – неожиданно четко прошлепала рваными губами развалившаяся напополам голова.
И тут Николка закричал.
И как бы в ответ на его крик – а может быть, вторя ему, – раздался оглушительный, истошный, разрывающий мир на части свисток.
30 июня 1882 г., 5 часов 15 минут утра
Сад «Эрмитаж» на Божедомке, Москва
Солнце чуть золотило верхушки деревьев – точь-в-точь как подрумяниваются яблоки в русской печи. Чивикали пташки, переговаривались склочные сороки, выводил замудренную трель заспанный соловей.
Проснулся Любский, почавкал пересохшим ртом, тупо посмотрел на лафитный стакан, из которого Лентовский угощался своим «Бенедиктином».
– Миша, может, холодной водочки? – робко предложил. – Да и селяночка по-московски сейчас бы была как раз к столу.
– Можно, – пожал плечами Лентовский. – Эй, Серега!
Подскочил буфетчик – проворный, кудрявый, румяный, весь какой-то оперный, изогнулся в полушутливом – артисты ж! – подобострастии:
– Чего изволите-с?
– Так… – Лентовский похрустел длинными тонкими пальцами. – Сооруди-ка нам селяночку похмельную. Да на сковороде из живой стерлядки. А то видишь – шампанское уже в горло не лезет.
Буфетчик согнулся еще ниже – словно заглядывал под стол: не упал ли туда какой гость?
– Можно, Михаил Валентинович, а пока поднести водочки со льда?
Лентовский задумчиво почесал бороду.
– Добро, – пробасил. – А еще тогда и трезвиловку нам. Что там есть?
– Икорка ачуевская, свежайшая. С сардинкой, лучком и лимончиком. Пять минут – и как рукой снимет.
– Добро, – согласился Любский, с трудом ворочая опухшим языком.
Буфетчик резво ушуршал, что-то негромко насвистывая под нос. Вернулся он уже молча, легко и красиво балансируя сразу тремя подносами, уставленными блюдами разных размеров и форм.
– Вот-с, – элегантно разметал их по столу, поклонился и, не дожидаясь ответа, снова исчез.
Ноздрей Гиляровского коснулся терпкий землистый запах. «Как будто яма, – подумалось ему. – Яма, раскопанная в дождь». Эта яма встала перед его глазами, словно он заглянул в нее. Он видел ее, чуял, осязал. Жирные, плотные комья земли – сожмешь их, и они источают сок через пальцы.
– Икорки не желаете? – грохнул над ухом бас Лентовского.
Гиляровский вздрогнул, тряхнул головой.
Лентовский протягивал ему серебряное блюдо. На нем, источая землистый аромат, плотной глыбой стояла паюсная, ачуевская-кучугур.
– Не желаете? – повторил Лентовский, подсовывая блюдо Гиляровскому под нос. – Свежайшая. Еще трепещет, кажется.
Земля. Жирная земля источает сок сквозь пальцы. Трепещет, шевелится, пульсирует червячьими, людскими телами.
– Н-нет, благодарствую. – Он оттолкнул тарелку пятерней, словно закрывал глаза покойнику.
Грохнула дверь где-то в глубине дома, послышались спешные шаги, переходящие на бег. Старший официант, взъерошенный, с засученными рукавами, ворвался в комнату и – не сказав ни слова хозяину – метнулся к Шестакову.
– Константин Иванович! Там курьер с вокзала вас спрашивает! – официант наклонился к уху Шестакова и, даже не понизив голос, простонал: – Несчастье на дороге!
Шестаков поперхнулся, бледнея и трезвея на глазах.
– Что? Сюда, зови сюда! Хотя нет, – он обвел растерянным взглядом собравшихся, прочел в их лицах праздное любопытство. – Нет, нет… Я сам… Я сам выйду.
– Что скажете, господа, – небрежно спросил Любский, когда за Шестаковым захлопнулась дверь. – Катастрофа? Али задавило кого? Как у графа Толстого – рыбкой на рельсы?
«Несчастье на дороге, несчастье…» – звенело в ушах у Гиляровского. Сельдь разевала рот, лилась болотная жижа, на зубах скрипел песок, в голове стучали, падая – но не звонко, как на крышку гроба, а глухо, словно на живую плоть – комья земли.
Вернулся Шестаков – бледный, дрожащий, весь какой-то мертвый.
– Извините, ухожу, – руки тряслись так, что не с первого раза смог уцепить шапку. – Н-несчастье… – Зубы у Шестакова стучали, язык еле ворочался. – П-под Орлом… Несчастье. П-почтовый поезд… п-под землю… – Он всхлипнул, покачнувшись. – Под землю ушел!
Пальцы Гиляровского сами сорвали с вешалки пальто и шапку, цопнули из ящика, стоявшего у двери, бутылку вина – и он опрометью бросился на вокзал: успеть, всенепременно успеть первому!
30 июня 1882 г, 6 часов 20 минут утра
Московско-Курская железная дорога,
296 верст от Москвы, рядом с деревней Кукуевка
10 саженей вниз
Мысли Николки ворочались медленно и тяжко. Здесь, в этой плотной, душной темноте, закованный в глиняную смирительную рубашку, глотая жалкие крохи воздуха, единственное, что он мог делать, – это думать. Вспоминать. Понимать.
В тот момент, когда оглушительный свисток разорвал мир вокруг него, как мятый лист бумаги, жуткая троица, источавшая холод, вдруг мигнула – словно лампа, в которой заканчивается масло, – и исчезла. Только серый песок из бороды пегого мужика взметнулся в воздух и осыпал Николку мелким, заскрипевшим на зубах крошевом.
А потом все закрутилось, завертелось, лопнуло, треснуло, раздробилось – и он полетел через черную ночь и белую воду, вниз, в бурлящую и клокочущую жижу, которая схватила его, сжала, стиснула и стала его могилой. Его – по недосмотру еще живого.
Поначалу он слышал других. Оказавшихся здесь, в этой же общей могиле. Стонущих, плачущих, кричащих, проклинающих, молящихся. Их голоса метались в тесноте и темноте. Они бормотали какие-то имена, просили передать что-то родным, вспоминали свои хорошие и дурные поступки – и жить, жить, жить, они безумно хотели жить!
А потом кто-то простонал:
– Поднажмем.
И все поднажали. С хрустом костей, с бульканьем легких, с хлюпаньем плоти – поднажали.
И приподняли землю.
30 июня 1882 г., 7 часов 30 минут утра
Московско-Курская железная дорога,
296 верст от Москвы, рядом с деревней Кукуевка
– Свят-свят-свят, – перекрестился мужик, когда под колесами его телеги зашевелилась земля. Зашевелилась, приподнялась и опустилась. Потом приподнялась – и опустилась снова.
– Свят-свят-свят, – пробормотал он и спрыгнул с телеги.
Земля шевелилась, словно дышала.
– Свят-свят-свят, – затараторил он, подпрыгивая и утаптывая колыхающуюся землю. – Убирайтесь, черти окаянные, обратно в пекло! Прочь, прочь, прочь! Убирайтесь, не надо добрых православных смущать! Прочь! Прочь! Прочь!
С каждым «прочь» он прыгал что есть мочи и дергал лошадь, чтобы та тоже ударила копытами и успокоила тех, кто пытался прорваться из-под земли наверх. Лошадь шумно вздыхала и тяжело опускала ноги.
– Свят-свят-свят, – удовлетворенно сказал мужик, когда земля наконец утихла и успокоилась. – Вот так вот. Неча к нам лезть. Так и сидите, где сидите.
Он залез обратно в телегу и тронул поводья, понукая лошадь. Кобыла замотала головой, всхрапнула и покорно пошла вперед.
Когда же ее возница заорал от ужаса – она даже не вздрогнула.
Потому что тупо и оцепенело уставилась на месиво земли и металла, которое открылось перед ними. Полотно железной дороги – той самой, по которой носились, пыхтя и стуча, пугая ее, поезда, – было разорвано огромным глубоким оврагом. С обоих его краев свисали разбитые, покореженные вагоны, дно было усыпано обломками, залито тиной, завалено камнями и глиной – и эта пропасть уходила вниз, вглубь земли, аккурат лошади под ноги, уходила туда, откуда они пришли, где они только что топтались.
30 июня 1882 г., 21 час 15 минут вечера
Московско-Курская железная дорога,
296 верст от Москвы, рядом с деревней Кукуевка
Было душно, мутно и муторно. От земли поднимался густой, липкий смрад – где-то там, под застывшей коркой тиной гнили – и некоторые из них заживо! – десятки людей, пассажиров несчастного поезда.
Гиляровского мутило. Он едва стоял на ногах, то и дело взмахивая рукой, чтобы удержаться за кого-нибудь из проходящих – но шлепки его огромной тяжелой ладони заставляли людей от неожиданности приседать на корточки. Львов-Кочетов из «Московских ведомостей» вообще ушел в глину по колено, и его пришлось натурально вытягивать оттуда за пояс – как во французской борьбе.
Это место – место гибели, смерти, мук и страданий – было похоже на какое-то поле для гуляний. Здесь кишели корреспонденты – «Новое время», «Новости», «Ведомости» – все газеты ближайших городов выпихнули в этот забытый уголок своих людей. Землекопы и рабочие, как трудолюбивые муравьи, копали, таскали, вытягивали, уносили. Инженер-генералы, судебные следователи и прокурор палаты ходили кругами, прикрывая нос белоснежными – но быстро становившимися маслянистыми – платками и говорили, шептали, скрипели зубами, качали головами. Чуть дальше плотным кольцом стояла охрана, изморенная духотой и вонью. Ну а сразу за ней – чуть ли не упираясь носами в их мундиры – толпились зеваки. Ели, пили, лузгали, сплевывали под ноги. Переговаривались, ахали, ужасались, смеялись. Кто-то не поленился – принес с собой одеяло и расстелил на траве, устроив тут же небольшой пикник с пирожками и фруктовой водой. Женщины – местные помещицы, барыни и барышни – прибыли разодетыми, напоминая блестящих пестрых мух, пирующих на трупе.
– Тащат, тащат… – то и дело громко шептали в толпе.
И тут же она напирала, заставляя охрану вздрогнуть и плотнее сомкнуть ряды, – жадная до зрелища, охочая до мертвецов.
Но это оказывалась очередная шпала или кусок дивана из первого класса – и толпа, разочарованно вздохнув, снова замирала в ожидании.
Десять вагонов – десять! – лежали на дне пещеры, образовавшейся после того, как сильнейший ливень вымыл чугунную трубу, через которую шла насыпь. Как, каким образом это случилось? Что разбило ее, что разорвало швы? Почему поезд не остановился? Трясущийся от ужаса машинист говорил, что он сделал все, что надо, что он понял, заметил – но почему-то не смог, не смог, не смог остановить! Что поезд несся вперед, а потом что-то случилось. «Да ясно что, – криво усмехаясь, пробормотал судебный следователь. – Контрпар идиот дал. Поезд и разорвало». – И паровоз оторвался. Оторвался и первый вагон, и пара вагонов в хвосте – оторвались и повисли над пропастью, полной бурлящей жижи, умирающих людей и громоздящихся осколков. Все остальное – десять вагонов, десять! – залило, засыпало, перемешало, смяло…
Обо всем об этом нужно было всенепременно написать в газету.
– Как называется эта деревня? – дрожащим голосом спросил Гиляровский у какого-то мужика. Тот поднял голову, почесал пегую, перепачканную в земле бороду.
– Кукуевка, милсдарь, – хрипло сказал он и почему-то осклабился. – Кукуевка.
1 июля 1882 г., 3 часа 5 минут ночи
Московско-Курская железная дорога,
296 верст от Москвы, рядом с деревней Кукуевка
10 саженей вниз
Они замолчали. Замолчали все, кого он слышал. Постепенно, один за одним, утихли все их голоса, исчезая, как листья осенью с дерева. Последней исчезла монахиня, матушка Марья, напоследок благословив всех, кто мог еще ее услышать. То есть его.
Он остался в тишине, темноте – но не пустоте.
Призраки.
Они были тут. Мертвые давным-давно, они ходили, ползали, пробирались среди тех, кто умер только что. Переговаривались, хихикали, отпускали шуточки, рассказывали похабные анекдоты. На него упала невидимая шелуха от семечек, к щеке прилип чей-то плевок.
– Касатик, – проскрипел старушечий голос, – и земля, черная, тяжелая, удушающая земля надвинулась на него.
И он тоже умер.
15 июля 1882 г., 3 часа пополудни
Московско-Курская железная дорога,
296 верст от Москвы, рядом с деревней Кукуевка
Сначала – целую неделю! – им казалось, что мертвецов нет. Что те куда-то исчезли, оставив после себя лишь тяжелый липкий дух. Потому что поднимались лишь обломки вагонов, куски диванов, треснутые двери, узлы и тюки со скарбом – но людей не было. Рабочие – грязные, изможденные, с лопатами и тачками в ободранных, гноящихся руках – поговаривали, что слышали чей-то шепот там, под землей. Что кто-то переговаривался, смеялся, шутил, что-то даже распевал! «Вода, – отвечали инженеры. – Просто вода. Еще бурлит. Размывает глину, пробивает камни. Ищет себе дорогу без трубы».
Первый труп подняли седьмого июля. Не человек – кусок изуродованного мяса. Артельщик Андреев – установил следователь. Потом были сын священника Сретенский, монахиня Марья Ягинина, мценская мещанка Ирина Полунина…
Восьмого июля поставили электрическое освещение. На фонари слетелись мотыльки. Они, как ангелочки, порхали между жирными, черными и волосатыми, блестящими и зелеными мухами, которых приманил трупный смрад.
– Души это, души невинно погибших, – шептались рабочие. – Ждут, когда погребут по христианским законам, тогда-то на небо и отправятся.
Привезли свинцовые гробы. Прокурор Московской судебной палаты, Сергей Сергеевич Гончаров, ведший следствие самолично, не уходя с места катастрофы ни днем ни ночью, после очередного опознания дышал на свой неизменный монокль и давал отмашку – грузите. Трупный смрад масляно истекал даже из-под закрытых крышек.
Гиляровский ночевал здесь же, на обломках, закутавшись в какую-то дерюгу, пропахнув мертвецкой вонью, обгорев на солнце, небритый и нечесаный – больше похожий на запаршивевшего бродягу, чем на корреспондента «Московского листка». Его будили, когда поднимали очередной труп, – и в редакцию летела еще одна телеграмма.
Девятого июля достали Николая Тургенева – студента, племянника писателя, он ехал домой, сопровождая старушку тетку. Десятого июля стало известно, что его отца, Николая Петровича Тургенева, разбил паралич в ту же минуту, когда сообщили о том, что сын мертв.
Одиннадцатого июля товарищ прокурора Федотов-Чеховский предложил Гиляровскому кусок ситного с бужениной. Гиляровский поблагодарил и взял. Говядина в его ладони зашевелилась, запульсировала, обдала трупной вонью, потекла жижей сквозь пальцы. Гиляровский отшвырнул угощение с омерзением – мясо не шло ему в горло, вызывало спазмы и рвоту. Он пил водку и ел сыр, яблоки и бублики – все то, что не было из мяса, то, что не касалось земли.
Но наконец все было кончено. Все несчастные были извлечены из пропасти, ставшей им могилой, все были узнаны и похоронены. Уехал Гончаров, покинул место катастрофы Шестаков, исчезли зеваки, отбыли рыдающие родственники.
Пришли вагоны с известью.
Их разгружали непривычно молча, сумрачно, даже не помогая себе залихватской «Дубинушкой».
Гиляровский смотрел, как рабочие засыпают землю дезинфекционными средствами, как выкладывают толстый слой едкой извести. Его дела тут было закончены.
Он развернулся, чтобы уходить.
У края ямы стояло трое. Мужик с пегой бородой, щуплый, рахитичный – спину можно через колено переломить, – паренек с заячьей губой и тощая жилистая старуха. Черт с ней, со старухой, но при виде праздных мужчин Гиляровский ощутил подкатывающее к горлу горькое бешенство.
– Что стоите, пялитесь? – рыкнул он. – Работы нет, что ли?
Старуха ухмыльнулась – нехорошо, широко, обнажив крепкие желтые зубы.
– Так мы уже отработали, батюшка, – загоготал пегий мужик. – Ох и отработали!
Парень пробормотал что-то невнятное.
Гиляровский не мог оторвать взгляд от старухиного рта. Тот притягивал его – как притягивает иногда глубокая, кажущаяся бездонной, яма. Как манит и словно шепчет тебе, стоящему на краю: «Ну давай, давай, шагни, чего же ты медлишь». Ему казалось, что да, именно так: достаточно сделать шаг – и он провалится в эту черную дыру и будет падать, падать, падать – как девочка в английской сказке какого-то математика: «Соня в царстве дива».
– Работы нет, что ли… – с трудом пробормотал он, пытаясь стряхнуть с себя это наваждение.
К уху приблизились чьи-то губы, коснулись его, обдали сухим жаром, кольнули острыми корками.
– Так мы уже отработали, батюшка, – послышался густой, утробный шепот. – Ох и отработали.
Старуха зевнула, раззявив пасть, – и Гиляровский почувствовал, как его тянет, тянет, тянет в нее. Он согнул ноги, напряг мышцы – словно пытался устоять в сильнейший ветер. Не удержался, судорожно махнул рукой, вцепился пальцами в плечо рядом стоящего – но рука провалилась, будто в птичий пух, овечью шерсть, рыбьи потроха. Ее затягивало все дальше и дальше, глубже и глубже – в слизь, холод, смерть. Он качнулся в другую сторону, выдернул руку, глянул с ужасом – ожидая увидеть содранную кожу, обнажившееся мясо. Но лишь легкий иней дрожал на волосках.
Он поднял глаза на старуху. Та сделала глотательное движение: он увидел, как по горлу у нее прокатился ком размером с бильярдный шар, – и захлопнула пасть.
– Ступай, батюшка, – неожиданно мягко и добро сказала она. – Ступай, подобру-поздорову. На царские гостинцы не зарься только. А то до сроку встретимся.
Гиляровский сделал шаг назад. Ноги онемели, и он скорее понимал, что сделал шаг – нежели чувствовал это. Пегий, Заячья Губа и Старуха смотрели на него – смотрели пристально, внимательно, цепко, словно пожирая его взглядами. Засосало под ложечкой, мучительно раскатилось по кишкам, поднялось едкой горечью по горлу.
Что-то шевелилось над ним.
Он поднял голову.
Там, в вышине, промеж тяжелых, низких, напитанных дождем туч, копошились тени. Они двигались, словно что-то поднимали, перетаскивали, ставили, держали, забивали, – их движения были медленными и размеренными, в них не было суетливости, поспешности или мелочности – только ширь, и сила, и мощь. Гиляровскому вдруг показалось, что это его – его! – они поднимают, перетаскивают, ставят, держат – и это по нему бьют огромными кувалдами, забивая в землю по самую маковку.
Он упал на одно колено – и мокрая почва, липкая жижа с чмоканьем всосала ногу. Тени не видели его – они продолжали свой труд, упорный и тяжелый. Из-за тучи на мгновение выглянуло солнце и подсветило тени – выхватив всё, до мельчайшей черточки.
И тогда Гиляровский увидел.
Он увидел людей, которые стояли в воде по грудь, кидая лопатами тяжелую мокрую землю. Увидел волочивших на худых покатых плечах толстые – в обхват – шпалы. Увидел вбивавших в мерзлую, твердую – словно железо – почву огромные, с два их роста, сваи.
Призраки работали – работали размеренно, вдумчиво, словно подчиняясь какому-то, слышимому только ими, ритму. Они продолжали строить – где-то там, за гранью бытия, за краем жизни, – бесконечную железную дорогу, по которой когда-нибудь пойдет гигантский, дышащий свежей кровью и горячим паром поезд.
Они строили, падали, умирали, гнили и рассыпались в прах – своими костями укрепляя дорогу, вечную железную дорогу. Ненасытного, алчного зверя, который лишь сделал вид, что человек его укротил, зверя, который насытился сейчас – но скоро вновь оголодает.
– Ну и пусть себе, – прошелестело у него над головой, осыпав его песком и сухой землей.
И тогда он закричал.
Елена Щетинина
Земля наших пращуров
Егорыч неустанно всматривался в пролесок, откуда выползала дорога. Красное от мороза лицо его просто пылало беспокойством. Сорокин, глядя на это лицо, без труда мог прочесть все тревоги и чаяния старого приказчика – а потому снова и снова корил себя: если так легко проникать в мужичьи помыслы, что ж ты вовремя не проник? Что ж теперь сидишь здесь, напуганный, замерзший и злой, вместо того чтобы собираться в Швейцарию вместе с cherie Marie?
Пустая деревня вокруг не способствовала душевному равновесию. То думалось ему плюнуть на все и уехать, лишь бы не видеть больше убогих брошенных домов, сгорбившихся под заснеженными крышами, то просыпалась вдруг внутри жестокая жажда возмездия, и тогда хотелось сжечь эти жалкие хибары, больше похожие на хлева, чем на человеческое жилье. Пройтись от околицы до околицы, запалить изнутри каждую избу. Всего-то на час дел. Снег и мороз не дадут пожару распространиться, а к лету, после половодья и весенних дождей, нахлынет на пепелище малинник – и не останется от проклятой Ярцевки ни следа.
Но то, что находилось за спиной, в доме старосты Кузовлева, не давало действовать, связывало по рукам и ногам. Оно неподвластно было людскому разумению, стояло над людскими законами, и Сорокин не знал даже, какие чувства оно вызывает у него: изумление, угольно-черный страх, благоговение сродни тому, что испытывал он в детстве, входя в церковь, – все это смешивалось в груди, кружило голову до тошноты. Он ощущал себя мореплавателем, открывшим неведомый материк, но замершим на берегу, не в силах оставить на песке первые следы.
– Едут, барин! – сказал Егорыч и указал рукавицей в сторону восточной околицы. – Кажись, они. Кому ж еще быть-то?
– Они, конечно, – сказал Сорокин, не повернув головы. Внезапно ему стало страшно делиться чудом, найденным в избе старосты, с другими. Может, не стоило ничего предпринимать, звать на помощь, пытаться вернуть status quo. Чудо не потерпит такого с собой обращения. Его следовало спрятать и беречь, укутать покоем покинутой деревни и ждать, когда оно само соблаговолит отплатить сторицей за все потери.
Звон колокольчика стремительно приближался. Егорыч вышел на дорогу, замахал руками, привлекая внимание. Сорокин остался сидеть на завалинке, оцепеневший от холода и тоски. Тройка гнедых, источник гордости и непрерывного бахвальства их владельца, остановилась посреди занесенной снегом улицы. От коней валил пар. Возок, который тащили они, знавал лучшие времена, но с задачей, возложенной на него, пока справлялся – внутри было тепло даже в самые лютые морозы. Сорокину не раз и не два доводилось в нем кататься. Тяжело вздохнув, он все-таки поднялся и пошел встречать гостей.
– Здравия желаем, ваше благородие! – поздоровался кучер, нахохлившийся на козлах. Сорокин кивнул в ответ. Он никак не мог запомнить имени этого плечистого бородача. Дверь возка распахнулась, и из темного горячего нутра с грехом пополам выбрался Илья Николаевич Комаровский, сосед и друг Сорокина, богатейший помещик уезда, который владел почти тремя сотнями крепостных, служил некогда в Петербурге и имел с тех пор связи. Подобно своему кучеру, был он могуч и широк в плечах, но с полным веселым лицом и кривым носом, тонущим в пышных усах. Поговаривали, что нос ему испортил в Петербурге муж одной дамы, с которой у Комаровского по молодости вышел конфуз. Впрочем, сам хозяин носа утверждал, что сломал его, поскользнувшись спьяну на ступеньках ресторана Пьера Талона на Невском проспекте.
Комаровский игриво подмигнул встречающим и, обернувшись к возку, помог выбраться своей спутнице. Сердце у Сорокина упало. С супругой Комаровского, Пелагеей Никитичной, он никогда не ладил. Была она на несколько лет моложе мужа, умна, образованна и до сих пор красива, но высокомерна и самолюбива до невозможности. Легче легкого было угодить ей в немилость и стать объектом уездных сплетен и насмешек – ничто не удавалось госпоже Комаровской так хорошо, как распускать уничижительные слухи о недругах. Впрочем, немало преуспела она и в наведении порядка в имении своего мужа: крепостных порола нещадно за любую провинность, выгодно торговала лесом, разбивала фруктовые сады, в которых выращивала на продажу не только яблоки и груши, но и персики с абрикосами.
Пелагея Никитична часто сопровождала супруга на охоте, одеваясь для этого в мужское платье. Илью Николаевича подобное непотребство, казалось, не волновало вовсе. Вот и сегодня она щеголяла в волчьем полушубке и синих суконных шароварах, заправленных в высокие сапоги. Из приличествующего даме на ней был только шерстяной красный платок.
– Мое почтение, сударыня, – поклонился Сорокин. – Добро пожаловать!
– Здравствуйте, Алексей Максимович. Рада видеть вас в добром здравии.
– Ну, показывай-рассказывай! – Комаровский, пропустив любезности, сразу перешел к делу. – Что тут у тебя стряслось?
– Да сами, пожалуй, видите, – усмехнувшись, Сорокин обвел рукой замерзшую, недвижную деревню вокруг. – Оставили меня мужички. И скотину увели, и собак, и кур даже.
– Эдак-то они далеко не уйдут. Тем более зимой. Нагоним! – отмахнулся Комаровский. – Не изволь сомневаться, Алексей Максимыч, вернем и научим их уму-разуму.
– Вот здесь и загвоздка, – сказал Сорокин. – Такая загвоздка, что не объяснить. Только показать могу. – Он на мгновение замялся, потом мотнул головой в сторону дома старосты Кузовлева. – Прошу за мной.
У крыльца ждал Егорыч. Красное лицо старика было насуплено и сурово. Он не одобрял, ох как не одобрял решение своего барина обратиться за помощью и советом к соседям. По мнению приказчика, хоть Сорокин его и не спрашивал, следовало послать весть о случившемся в епархию и ждать оттуда ответа, а до той поры хранить все в тайне. Кузовлевскую избу надлежало заново освятить, запереть, заколотить окна, трижды обойти посолонь с иконами и молитвами, затем сжечь, а пожарище засыпать солью. У старика не имелось никаких сомнений насчет того, кто сотворил чудо, ждущее их внутри. Недаром он захватил с собой молитвенник.
– Здесь жил староста, – сказал Сорокин, поднимаясь по ступеням. – Иван Кузовлев. Толковый мужик, деловитый и надежный. Никогда прежде не подводил ни меня, ни отца, царствие ему небесное.
– Разбаловали вы их, Алексей Максимович, – сказала Комаровская, поднимаясь следом. – Отвыкли они у вас от страха Божьего, вот и вздумали, будто сами себе хозяева.
– Может быть, и так, – сказал Сорокин, открывая тяжелую дверь. Он провел гостей через сени в горницу – большую и светлую, но совершенно пустую. Здесь не осталось ни единого следа человеческого пребывания: ни икон, ни ложек, ни чугунков, ни тряпок. Даже пол был подозрительно чист, и единственные следы на нем принадлежали Сорокину.
Дом уже давно не топился, а потому бревенчатые стены горницы успели покрыться инеем. Но в бледном свете, льющемся из окон, под слоем инея можно было различить надписи, окружающие красный угол и дальнюю дверь, закрытую почему-то на задвижку. Кривые, разлапистые буквы, старательно выведенные углем, складывались в странные слова, каких прежде Комаровскому видеть не приходилось. Прищурившись, он попытался прочесть хоть что-то, но смысл написанного ускользал от него.
– Пустое, – сказал Сорокин. – Тут полная тарабарщина, ничего не разобрать. Егорыч вон считает, что это заклинания.
– Конечно, заклинания, барин! – с жаром согласился старик. – А как же иначе?! С дьявольских слов записанные. Явился нечистый ночью к какому греховоднику и нашептал на ухо.
– Ясно. – Сорокин с усмешкой перевел взгляд на Комаровских. – Я тут позавчера целый день просидел, все надеялся разобрать надписи. Безуспешно. Это не похоже ни на один известный мне язык.
– О, узнаю Алексея Максимовича! – фыркнула Комаровская. – У него сотня душ сгинула, а он каракули на стенах читает.
– Мало ли у мужиков странностей? – подхватил Комаровский. – Может, они и в самом деле это намеренно сочинили, чтобы тебя, дружище, отвлечь от погони?
– Сомневаюсь, – сказал Сорокин. – Сейчас поймете, почему.
Он шагнул к запертой на задвижку двери в дальней стене горницы. В шестистенке она могла вести как в соседнюю комнату, так и в крытый заулок между двумя срубами. Загадочные надписи окружали ее со всех сторон, красовались даже на досках пола, но на самой двери не было ни одной буквы – как, впрочем, и инея.
Комаровский ощутимо напрягся, весь подобрался, словно готовясь к схватке. Ему явно было не по себе здесь, в этой полутемной, промерзшей комнате с низким потолком и стенами, покрытыми знаками чужого безумия. Жена его, напротив, излучала холодное спокойствие. Разве могли крестьяне, пусть даже исчезнувшие и оставившие после себя загадочные надписи, заинтересовать ее?
Распахнув дверь, Сорокин зажмурился от света.
– Quelle merde! – воскликнул Комаровский.
Дверь открывалась на залитый жарким летним солнцем склон. Покрытый густым цветущим разнотравьем, он сползал к неширокой речке, за которой высился сос новый бор. А над бором вздымалось безоблачное ошеломительно-синее небо. Дверь открывалась в лето.
– Quelle merde, – повторил Комаровский. Оцепенение слетело с него. Едва не оттолкнув Сорокина, он протиснулся в проем, глубоко вдохнул нагретый, полный травяных ароматов воздух, поводил из стороны в сторону руками, словно пытаясь нащупать поверхность картины или другие признаки иллюзии, и, ничего не нащупав, затряс кулаками над головой в диком, неистовом восторге.
– Это… это ведь… Алексей Максимыч, батюшка, – он долго искал то самое слово. – Это ведь чудо! Самое что ни на есть чудо! Ты туда ходил?
– Нет. Один побоялся.
– Так вот куда сбежали ваши мужички, Алексей Максимович, – сказала Комаровская. – Пока вы тут восхищаетесь хорошей погодой, они еще дальше уйдут.
– Comme je te le dis! – щелкнул пальцами Комаров-ский. – Нам нужно отправляться на поиски как можно скорее. – Он указал на лес: – Вон где они у тебя скрылись. Ох и хитрецы же!
Ему стало жарко, он расстегнул тулуп, нетерпеливым жестом подозвал Егорыча:
– Послушай-ка, любезный… поди на улицу, скажи Архипу, чтобы ружья наши сюда принес. Да чтоб зарядил. Да все остальное, что требуется, пускай захватит.
– Слушаю, ваше благородие, – кивнул Егорыч и вышел.
Комаровский принялся суетливо расхаживать по горнице, постоянно бросая тревожные взгляды то в затянутые морозом окна, то в раскинувшийся за волшебной дверью июль. Супруга наблюдала за ним с насмешливым и даже чуть брезгливым выражением.
– Почему пара нету? – спросил вдруг Комаровский Сорокина, подступив к нему вплотную и, похоже, едва удержавшись от того, чтобы схватить друга за грудки.
– Что?
– Почему, говорю, пара нету? Вот когда в бане натоплено, дверь открываешь – оттуда пар валит. А здесь почему не валит? И вообще, в комнате тепло не чувствуется. Противуестественно!
– Разумеется, – сказал Сорокин. – Ничего естественного в этом нет. Я не знаю, как оно работает, – так же, как не знаю, что написано на стенах. Если бы найти того, кто надписи оставил, то удалось бы получить объяснения…
– Да! – затряс головой Комаровский. – Найти! Вот в самую суть ты сейчас проник, друг мой Алексей Максимыч! Именно поисками мы и займемся.
Через минуту, проскрипев в сенях половицами, в горницу ввалились Егорыч с Архипом. Последний бережно нес холщовую сумку с охотничьими принадлежностями и два изящно украшенных винтовальных ружья. Двуствольные винтовки-курковки, привезенные в позапрошлом году из Праги, составляли у Комаровского особый предмет гордости. На все вопросы о цене он отвечал многозначительными намеками или попросту помалкивал. Правда, стрелок из него был никудышный.
– Илья Николаевич, душа моя, вы же не всерьез собираетесь пойти туда? – Комаровская указала на распахнутую дверь. – Ведь это глупо.
– Отчего же глупо? – приняв из рук изумленного Архипа ружья, Комаровский закинул их себе на плечи и выпятил грудь, считая, должно быть, себя похожим на американского охотника из недавнего романа «Открыватель следов». – Алексею Максимычу нужна помощь. И по-соседски, и по-человечески надо эту помощь оказать. Сейчас отыщем его мужичков, пригрозим им судом уездным, штрафами да взысканиями, наведем порядок.







