412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Таня Танич » Никогда_не... (СИ) » Текст книги (страница 8)
Никогда_не... (СИ)
  • Текст добавлен: 13 июля 2021, 20:33

Текст книги "Никогда_не... (СИ)"


Автор книги: Таня Танич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 82 страниц)

– Нет! – кричит Эмель слишком громко, слишком яростно. Ага, значит все так и есть.

– А знаешь, что самое страшное? Это то, что в каждом новом человеке ты будешь видеть их. Тех, перед кем привыкла притворяться, подстраиваться и ждать одобрения. Ты никогда не сможешь общаться с людьми на равных, Эмель, потому что в каждом голосе ты будешь слышать их голос – а в каждом взгляде, каким бы он ни был, будешь видеть их взгляды. Недоуменные, насмешливые, брезгливые. Так ведь, Эмель? Так ведь они на тебя смотрели?

Она сидит на полу, тихо всхлипывая. На смену рыданиям приходит какой-то странный транс, и я понимаю, что каждым словом бью просто в цель и сталкиваю ее в те самые ощущения, в переживание тех эмоций, с которыми она проходила через обиды и унижения.

– Так… – отстранённым голосом говорит она, и Наташка за моей спиной давит тихий вскрик. Теперь мне хочется ее ударить изо всех сил и сделать так, чтобы она заткнулась. Каждый лишний звук, каждое обращение, каждое желание помочь раньше времени выбьют Эмель из состояния отстранённого переживания прошлого, в котором она находится, забыв о том, что я смотрю на неё, что мать рядом.

Кажется, только теперь я понимаю, от кого она скрывалась до последнего – от Наташки, которая не должна знать того, что она сейчас скажет.

Но пока Эмель вся в своих чувствах, захлестнувших ее заново, мне надо выжать из неё ответ. Надо сделать так, чтобы она сказала – сама произнесла то, что таит ото всех. По-другому этот замок никто не сорвёт. Никто не освободит её, кроме неё самой.

– Что они говорили тебе? В чем обвиняли? – тихо и аккуратно, стараясь не скрипнуть ни единой доской, подхожу ближе к ней, не повышая голос, переходя едва ли не на шёпот. Никто не может ручаться, что Эмель громко скажет то, что давно скрывала – и я боюсь ее не услышать.

– Что они говорили тебе? – снова повторяю я, понимая, что больше жать нельзя. Плотина ее сопротивления и так сломана, по ней пошла ощутимая трещина – и сейчас наружу хлынет правда. Пусть пока по капельке, но это только начало. Главное – пусть упадёт хотя бы эта первая капля.

И она падает.

– Что я чурка, – говорит Эмель еле слышно, и эти слова я больше угадываю по шевелящимся губам.

– Что ты… чурка? – негромко повторяю за ней, чтобы она поняла – это уже произнесено. Правда сказана. И звучит она препаскудно. Но это лучше, чем замазывание глаз и игра в порядок и счастье там, где их на самом деле нет.

– Да, – она сейчас смотрит сквозь меня, и я по-прежнему скрывая лицо за камерой, не делаю ни единого движения, ни издаю единого звука. Она должна говорить дальше. Только если она выговорится, то почувствует облегчение. В противном случае это будет недолеченная болезнь, недовытащенная заноза, как оставшееся в открытой ране инородное тело – это принесёт ей больше боли, чем если бы мы не трогали эту тему вообще. Если взялся удалять какую-то гадость – тащи ее всю, аккуратно и убеждаясь, что не осталось ни кусочка. Иначе такая помощь ничем не хуже осознанного вреда.

– Да, – продолжает после небольшой паузы она. – Что я чурка. И черномазая…

Мне тяжело сохранять спокойствие, не выдавать волнение, которое может только помешать. Как я и подозревала, девочку травят за непохожесть. За принадлежность к другой национальности, отличающейся внешне. Обыкновенная ксенофобия, старая как мир, против которой нет приема. Чужаки всегда ассоциировались с опасностью, и им противостояли всей общиной. Так было всегда, отголоски этих древних привычек доходят и до наших дней.

Но то, как Эмель спокойно, с чувством смирения, словно приняв на веру эти оскорбления, повторяет их, заставляет мое сердце сжаться, будто его скручивает спазмом. Моя раздвоенность, пока в руках камера, не даёт ощутить это в полной мере – скорее бесстрастный наблюдатель, в поле зрения которого находимся все мы, сообщает мне это. Просто, чтобы я знала.

– Где это происходит? – спрашиваю, стараясь не выдать чувства, которые переживаю одновременно я и не я. – На улице? В школе?

Она молчит. Значит, пока не готова сказать.

– Это давно началось? – меняю вопрос я.

– Давно, – говорит Эмель. – В садике.

За спиной опять раздаётся громкий вздох-всхлип Наташки, которая не может сдерживать себя – у неё нет моего невидимого щита, которым я ограждаюсь от осознания человеческой жестокости. Такой привычной и банальной, но все равно – бьющей глубоко и метко каждый раз, когда сталкиваешься с ней.

– Это были дети? Кто-то из детей?

– Нет. Нянечка.

Шумно сглатываю, чувствуя, что вода нужна уже мне. Но я не могу сейчас шевелиться, не могу нарушить наш разговор, пока не пойму, что панцирь ложного благополучия окончательно треснул.

– И дети подхватили за ней?

– Да, – кивает Эмель и взгляд ее становится более сфокусированным. Я опускаю камеру. Сейчас нам не нужна преграда, сейчас все маски сорваны и сняты. И мы должны к этому привыкнуть. – Подхватили и придумали новые. Хачиха там… Черножопая. И Аллах акбар. Они все время так кричали. Играли, как будто я их взрываю, а они разбегаются. Но я не взрывала никого, я просто… подходила. И все.

– А другие взрослые. Воспитатели, или родители – они никогда не слышали, что тебя дразнят? Не пытались помешать?

– Они не слышали. Или делали вид, что не слышат, – глядя прямо на меня, говорит Эмель и я понимаю, что она осознает, что произносит. Она говорит сама. Жестокую и гадкую, но правду.

– Совсем никто? – понимая, что могу задавать больше вопросов, повторяю я. Теперь ее надо чистить – чистить изнутри. Вычищать полностью, пусть выговорится, выплеснет это из себя, словно грязную воду.

– Ну, были там… всякие. Которые говорили: «Дети, так нельзя», а сами потом смеялись и говорили – ну что ж тут сделаешь, устами младенца… Типа дети всегда говорят правду и рот им не заткнешь.

Позади слышу тихий плач. Это рыдает уже Наташка – и внутренне благодарю ее за то, что ей удалось столько продержаться. Теперь даже её рыдания не остановят Эмель.

Слишком многое вытащено уже на поверхность.

– И что дальше? – я стараюсь подтолкнуть Эмель к дальнейшему разговору, наклоняясь чуть ближе. – У тебя так и не было друзей в саду?

– Да нет же, были! – слышу сзади голос Наташки, охрипший от слез. – Как же так? Были ведь! Кто бы подумал, что они такое творят?

– Были, – соглашается с матерью Эмелька. – Я сказала им, что не чурка, а Шакира.

– То есть, – чтобы сохранять спокойствие, я отсчитываю про себя назад, от десяти до нуля. Полина, не время сейчас поддаваться чувствам, надо добить дело до конца. Реветь будешь потом. Зальёте слезами здесь хоть всё, втроем. – Ты сказала, что ты не турчанка, а латиноамериканка?

– Ну… Шакира, да. Знаете, песня такая была – она понимает руки и трясёт головой, заставляя волосы скользить по плечам. – Шакира, Шакира. Я так на всех утренниках танцевала. А потом ещё сериал был модный, Клон. Вот я тоже под него танцевала. Но все равно говорила, что я не из этих… не из чурок. Что я бразилька.

– Бразильянка, – автоматически поправляю её я.

– Да, это ж бразильское кино было.

– Ясно, – киваю я ей. – А в школе что? Тоже Шакира?

– Не-е, – по заплаканному лицу Эмель пробегает улыбка. – В школе я была Кардашьян. Ну, Ким Кардашьян, знаете? «Попа как у Ким» – произносит она название популярной песни.

– Так Кардашьян же армянка, – говорю я ей, не стараясь поддеть, а побудить говорить дальше. Только не молчать. Ещё очень-очень рано успокаиваться. Старой Эмель уже нет, а новую я пока что не вижу.

– Да ну? – Эмель снова улыбается. На этот раз недоверчиво. – Она в Америке живет, в Голливуде. Она звезда в Голливуде, вы что!

– Она армянка, Эмель. У неё отец с восточными корнями, как и у тебя. Она не скрывает этого. Смотри, Ким придумала свой стиль и все стали ей подражать. Не она подстраивалась под кого-то, а создала свой стиль. Ты тоже так сможешь.

– Да ну? – Эмель снова удивляется.

– А что тебе мешает? Ты посмотри, вот этот образ, который вы все косплеите – это смесь Анжелины Джоли, которая тоже ни под кого особо прогибается, и Ким. Только выглядит он стремно, потому что вторичный. Потому что это плохая копия, калька. Вторичка – она всегда убогая. Это как прожеванная еда. Ты бы хотела есть еду, которую кто-то до тебя пожевал и заботливо положил в ротик?

– Ой фу-у, ну нет, – тянет Эмель и брезгливо морщится.

– А какого черта тогда на себя напяливаешь чужой образ? Ещё и полностью противоположный тебе?

– Вот вы, теть Поль, красиво всё говорите, – опускает глаза Эмель. – а на деле оно ведь сложнее. Вас никогда не дразнили, потому что у вас фамилия странная, или не говорили: «Вали в свой чуркистан! Чего тебе тут надо?» А я что, виновата, что я приехала? Меня вообще, может, привезли… Я вообще ничего не помню.

– А что ж ты молчала? – подаёт голос Наташка. Вместе с потрясением в нем слышится и обида. Ей жаль Эмель, и дико сознавать, что такое творилось у неё под носом, а она ничего, ровным счетом ничего не замечала. Знакомая и обычная картина.

– А если бы я сказала, что бы это променяло? – говорит Эмель.

– Как что? Я порвала глотку каждому, кто такое сказал на тебя! – гнев в голосе Натальи возрастает и, зная ее характер, я не сомневаюсь в том, что так бы оно и было. – Я бы эту нянечку! И этих воспитательниц… – она прямо задыхается от волнения. – Покажешь мне их! Вот завтра пойдём – и покажешь!

– Да не надо, мам. Столько лет прошло, – опускает глаза Эмель и начинает нервно обламывать ногти.

– Как это не надо! Как не надо! За такое надо наказывать! Ещё на знаю как, но… Да я их сама придушу собственными руками! Да вся семья за тебя станет! Ты что, доча? Чтоб кого-то из наших обижали, а мы им спуску дали? Да я теперь ни с кого глаз не спущу, пусть хоть кто-то криво посмотрит, сразу говори мне! Сразу же! Я им покажу Аллах Акбар! Я им устрою… джихад, блядь! И классную вашу настращаю, и директрису – это что такое? Сами притворяются передовыми-прогрессивными, а у них, значит, расизм в школе процветет? Так ведь, Полька? Это что такое, спрашивается? Двадцать первый век на дворе, а они девчонку гнобят только за то, что она не из местных!

Я не поправляю Наташку, что неприятие иностранцев не зависит от века и эпохи. Это что-то глубокое, на уровне подсознания, доставшееся нам вместе с животными инстинктами, но то, что надо вовремя видеть и останавливать. И не считать, что сегодня подобное невозможно. Именно сейчас, во время, когда люди на каждом углу кричат о своей гуманности, варварские вещи творятся с наибольшим остервенением.

Эмель смотрит на нас все ещё расширенными глазами, немного испуганно, но напряжение ее отпустило – она понимает главное. Что ей не надо больше прятаться, и что, как бы там ни было, с этой своей «позорной тайной» она теперь не одна. Но почему бы ей не раскрыться раньше? Причин недоверия я не вижу, с матерью она общается скорее как подружка и сестра. Чего-чего, а морализаторства и назидательности, рубящих на корню желание быть откровенным, в Наташке никогда не было.

Этот вопрос я задаю следующим:

– А почему ты молчала? Почему сразу не сказала?

– Кому? – настораживается Эмель.

– Да хотя бы маме. Смотри, как она за тебя переживает. Думаешь, она бы не защитила тебя сразу?

– Защитила бы, – говорит Эмелька, снова опуская взгляд.

Так… Кажется ещё что-то, какая-то одна, последняя тайна, которую надо раскрыть и дело будет сделано. Конечно же, не все, впереди у Эмель ещё много шишек на пути к себе. Но теперь у неё появится поддержка, и, зная Никишиных, я пониманию, что о такой поддержке многим приходится только мечтать.

– Так почему ты молчала?

– Ну… не думала, что это так серьёзно, – говорит она, вновь пряча глаза.

Опять враньё. Да что ж такое? Сколько мне ещё ее надо трясти? Я снова начинаю злиться и вдруг вспоминаю одну из Наташкиных фраз, произнесённых во время нашей первой встречи…

И мне все становится ясно.

– Не хотела никого расстраивать дома?

– Ну… нет, – но по её глазам вижу, что да.

– Не хотела, чтобы мама ещё больше переживала из-за того, что тебя не вся… – делаю глубокий вдох. Теперь мне надо набраться мужества, прежде чем сказать эту фразу. Не факт, что Эмель, чувствующая это подсознательно, отдаёт себе явный отчёт в том, что дела обстоят именно так. – Что тебя не вся семья принимает?

Эмель снова долго-долго смотрит на меня, после чего отвечает:

– Да.

Вот так вот. Она не стала бороться с неприятием себя среди посторонних, чувствуя, что даже среди своих она не ко двору. Кто знает, может, не будь этого скрытого конфликта между Наташкой и Гордеем Архиповичем, Эмель не стала бы покрывать своих обидчиков. Но чувство, что ты не такая, идущее из семьи, подточило в ней самое главное – уверенность в том, что она не «басурманка» и не «чурка», не бракованная. Ведь семья – это же самые родные люди. А родные люди не хотят зла, и не соврут просто так. Если кто-то из них отворачивается, значит, ты этого заслужила. Какое знакомое чувство.

Вот в чем причина. Уверенность в том, что она заслужила, помешала Эмель открыться перед матерью, совсем не недоверие или страх. И вот она – та самая заноза, которую я держу перед собой в руках и вижу, насколько глубоко она сидела. И мы таки вытащили ее. Все вместе.

– Эмель, – говорю. – Гордей Архипович, твой дед… Ты думаешь, он тебя не любит?

– Думаю, да… – она понимает, что юлить нет смысла. – Он и маму постоянно ругает за меня. И за других девочек тоже – одна, говорит, от цыганчука, ещё одна от молдаванина, только одна от нормального. Чем тебе, говорит, наши не угодили? Уймись ты, наконец, и остепенись, говорит. Заведи нормального мужа и детей. Вот так вот… нормального. А мы, выходит, ненормальные.

Наташка в ответ на эти слова только всхлипывает, стыдливо закрыв лицо руками. Я понимаю её. Слушать, как твой ребенок повторяет самые обидные обвинения, понимая, что и он от этого пострадал – нелегкое дело. Черт, как же тут сложно всё, как сложно.

Может, зря я полезла ворошить их семейные тайны? Эта предательская мысль возникает всего на секунду, и тут же исчезает. Нет, не зря. Я не несла им насильно свет истины, не хотела поучать или приводить к счастью за ручку. Но если их скелеты из шкафов вываливаются так открыто – как можно взять и пройти мимо?

Будь они мне посторонними людьми, возможно, я смогла бы. Наиболее нейтральны и спокойны мы к проблемам людей, к которым не чувствуем привязанности. Вот там никаких крайностей, никаких резких слов отчаяния. Как дела, нормально? Отлично, отвали.

Здесь же я чувствую какую-то потребность помочь разобраться. Тем более все белые нитки, которыми шито их липовое благополучие, так бросаются мне в глаза, что прямо мозолят, не дают возможности отвернуться.

– Эмель, послушай меня, – я должна сказать ей что-то очень важное, избегая ненужной напыщенности, и в то же время, чтобы она поняла серьёзность моих слов. – Твой дед – он сложный человек. И как и ты, как и я, как и мама может ошибаться. Никто от этого не застрахован. Худшее, что можно сделать – ненавидеть его за ошибки, обвинять, вешать на него своим проблемы и неудачи. Да, он неправ. Да его позиция жестокая. Но ты-то это теперь знаешь. Что он неправ, верно?

– Ну… Вроде как да, – говорит Эмель, пока Наталья, подсев ближе, снова утирает глаза платочком и, хватаясь за голову, начинает раскачиваться из стороны в сторону. Так, только этого мне не хватало. Главное, чтобы теперь она не взяла на себя груз вины и не стала тащить его впереди себя, словно позорный крест. На второй сеанс групповой терапии меня уже не хватит. Я и сейчас чувствую, что мои дохлые нервы болтаются как ниточки, которые скоро порвутся.

– И что мы делаем, когда понимаем, что человек ошибся? Радуемся этому? Ура, у нас есть чужая ошибка, на которую мы можем свалить всякие глупости? Будем косячить, а в случае чего говорить – вы же знаете, меня в детстве обидели? Прекрасно понимая, что человек налажал. Крупно налажал, Эмель. А значит все, выхода нет. Просрем свою жизнь ему на радость? И будем носиться с этой ошибкой как дурень с писаной торбой, потому что вот какая у нас есть шикарная отмазка? Прямо счастье и прелесть!

– Моя прелесть, – вдруг выдаёт Эмель ещё одну киношную фразу и смеётся. Похоже, цитировать фильмы и песни – ее любимая привычка. – Как у этого… чудика из Властелина Колец!

– Ну, вот да, – я рада, что она поняла, что я хотела сказать – четко и прямо, без искажений. – Как у Горлума. Вот эта прелесть и есть счастье вечно обиженного. Ты смотрела кино, что скажешь – кольцо принесло ему реальное счастье? Что оно из него сделало?

– Да ну, нет, конечно… Какое это счастье? Он же на рахита стал похож. Это ж какой дурак может так себя добровольно довести? – искренне недоумевает Эмель и снова смеётся. Действительно, смеётся, от души, словно понимая, насколько глупую мысль приняла когда-то на веру, и как ещё более глупо могло получиться в будущем. И теперь потешается сама над собой.

Ее макияж по-прежнему представляет собой одни сплошные потеки, волосы уже не лежат так гладко, а немного растрепались, и на висках сквозь отутюженные пряди проглядывают упрямые завитки. И я понимаю – вот она, красота. Острожно поднимаю камеру и делаю ещё несколько снимков подряд, понимая, что среди них есть и тот, который мне нужен.

На нем будет изображена настоящая Эмель – такая, как она есть сейчас. Немного неуверенная, раздвоенная между своими желаниями быть и казаться, но по крайней мере свободная от внутренней ловушки. От проигрывания сценария, который она не могла понять, но и противостоять ему тоже не могла. А ещё – от сладкого ностальгирования на обиду и нарочного расцарапывания раны – чтобы она не затянулась, чтобы повод оставаться несчастным, обиженным на жизнь нытиком никуда не делся.

– Ох, Эмель, Эмель… Ты даже не представляешь, как много таких дураков гораздо старше тебя я видела. До сих пор обиженных… Но с тобой все будет по-другому, да? Иначе, зачем мы тут это все устроили?

Она смотрит на меня и кивает. Не очень уверенно, все ещё не совсем понимая, что произошло, но кивает. И я ей верю.

Все. На этом конец. Мое падение прервано, я достигаю земли и чувствую себя как человек, сдуру сиганувший в пропасть. Разбитой и почти неживой.

После напряженной работы на месте меня всегда пустота. Как будто эта роль бесстрастного наблюдателя вытягивает из меня все соки. Такова плата за то, что всевидящее око даёт сродниться с собой, рассеянно думаю я, поднимаясь и направляясь к шкафчику за сигаретами.

И тут же одергиваю себя. Что за неуместный мистицизм, Полина? Послушать со стороны, так можно подумать, что тебе самой психиатр нужен. Тоже мне, врачеватель человеческих душ.

За спиной я вновь слышу тихие всхлипы Наташки и, обернувшись в пол-оборота вижу, как она обнимает Эмель и что-то взволнованно ей шепчет на ухо, потрясая при этом кулаком. Планирует месть за Аллах Акбар, догадываюсь я и, поджигаю сигарету. Затягиваюсь – глубоко, нервно, как будто это не сигарета, а спасительная кислородная маска. Наполнять себя жизнью после подобных съёмок каждый раз приходится заново – и для этого лучше всего годится то, что вопреки пропаганде ЗОЖа, не имеет с ним ничего общего.

Какая ирония, снова думаю я. Сколько я ни пробовала свежевыжатый сок и чай с ромашкой (говорят, расслабляет) – ничего не помогало так, как старая добрая сигарета и глоток хорошего алкоголя. Вот только в плане выпивки мои закрома пусты, да и вообще… уместно ли пить при подростке? Вдруг это незаконно или считается пропагандой?

Странно, почему я не думаю, насколько законно то, что я только что сделала с этой девочкой? Я просто-напросто вспорола ей нутро и вывернула его наружу, снимая это все на камеру, как какой-нибудь садист-извращенец. И то, что мои действия носили фигуральный характер, не облегчает сделанное. Вот поэтому я всегда работаю только со взрослыми. Поэтому мои любимчики – маргиналы и прочие довольно странные личности. Или душевные эксгибиционисты, нередко записные красавцы, обожающие раскрываться перед объективом и вплёскивать все, что у них внутри. Кстати, фото с ними получаются самыми яркими – они все такие болезненные, с эмоциями на разрыв.

Но это все взрослые… Взрослые люди. Люди, отвечающие за себя и свои поступки, за свои выборы.

Был ли выбор у Эмель? Конечно же, нет.

Она шла сюда вместе с матерью к какому-то известному фотографу, ни разу не видев моих работ, желая сделать фотки, чтобы просто найти себе «классного пацана». Да и я была настроена на тихую семейную, не затрагивающую никаких чувств фотосессию. Клянусь, именно этого я и хотела! И будь здесь остальные Наташкины дети – так бы оно и вышло, ещё бы и её сняла, словно царицу в окружении принцесс. Уверена, от такого образа она бы не отказалась.

Никакого вовлечения и экспериментов, если модель тебе не чужой человек. Все должно быть прилично, попсово и в меру глянцево – тогда удастся остаться вдалеке от больных тем, избежать прогулки по лезвию ножа. Не всем это нравится, далеко не всем.

Никогда не стоит вскрывать чужие тайны и секреты, лезть в чужую душу без спросу. Чаще всего это способно вызвать лишь ненависть. И лишь в редких случаях – благодарность.

Я слишком взрослая девочка, чтобы верить в лучший из вариантов. В том, что с Наташкой и Эмель мы видимся в последний раз, я почти уверена. Сейчас они успокоятся, скажут мне спасибо, вызовут такси и уедут. Я, конечно же, вышлю им фотографии – длительной обработки они не требуют, успею к завтрашнему утру. Они поблагодарят меня, заберут фото и никогда никому не покажут. И общения со мной будут избегать – как с человеком, который пусть где-то и помог, но слишком много видел. Я буду для них кем-то вроде психиатра, который застал и усмирил буйный припадок. Спасибо, что помог, как говорится, но встречаться с тем, кто видел тебя в моменты уязвимости у людей обычно желания нет.

И как только я привычно соглашаюсь с этой мыслью, докуривая и погасив сигарету о края пепельницы, думая, что сама вызову им такси и буду вести себя максимально естественно, чтобы им не стало неудобно уже сейчас, чтобы они не начали опускать глаза и произносить глупые фразы невпопад, как вдруг чувствую на своих плечах горячие Эмелькины руки, слышу ее голос, по-прежнему взволнованный, но тёплый, настоящий, без следов вранья:

– Теть Поль… Вы такая… Такая смелая, теть Поль! Я бы сама никогда-никогда этого не смогла сказать! Это же так страшно… А с вами – и не страшно совсем. Спасибо вам. Спасибо большое! – говорит она, крепче прижимаясь ко мне со спины, ее цепкие ладони почти душат меня за горло.

В порыве благодарности Эмель налетела на меня, словно маленький ураган и не отпускает – но я не делаю никаких движений против, не пытаюсь сбросить ее руки со своей шеи. Наоборот, накрыв ее ладони своими и чувствую, что реву, отпустив тормоза, и разрешив себе снова быть человеком.

Иногда я вру сама себе. Даже не иногда, а часто. Мне больно не встречать отклик на свои действия, больно видеть, как люди закрываются, перед этим так красиво раскрывшись, больно чувствовать отдаление и стыд, охватывающее их после того, как позволили себе чувствовать чуть больше положенного. Чуть более ярко, более яростно, более открыто. Они как будто снова уходят в свои панцири, а я остаюсь одна на берегу – как дурацкий ловец черепах, которые никогда больше не обнажат то, что теперь уже намертво захлопнулось.

И как же приятно, когда все происходит наоборот. Так, как сейчас.

Когда не надо притворяться и играть, когда ложный стыд не приходит на смену искренности – такое общение и есть самое настоящее, самое живое. Когда отсутствие тайн и секретов сближает, а не вбивает кол между вами. И так хорошо, что случай с Эмель стал исключением, но лишь сильнее подтверждающим правило.

На следующее утро я опять просыпаюсь с головной болью – слабой, не такой, как после первой ночёвки Наташки у меня. Вчера все обошлось чинно и прилично, без алкоголя, зато с задушевными разговорами и посиделками допоздна.

Сначала мы, как и водится, поплакали. Слезы – это как генеральная уборка изнутри, зря их высмеивают во всех шутках про женские посиделки. Поплакать вместе с подружкой – это был наш с Наташкой способ сбросить груз проблем еще в то время, когда наличие собственного терапевта не считалось обязательным признаком современного человека. Думаю, здесь оно таким до сих пор не считается.

Мы задушевно пили чай, добивали кексики и овсяное печенье, делились историями из школы, вспоминая, кто, когда и как опростоволосился, а Эмелька продолжала хохотать над нашими с Наташкой злоключениями. Я старалась и хохмила вовсю. Главное, чтобы после такой встряски у неё не пошёл откат в старое, не накрыли сомнения – а может, все это зря, ведь начинать новую жизнь всегда тяжело. Даже если уверена, что она будет лучше прежней.

И как только, ближе к половине второго ночи я подумала о том, не пойти бы спать – о планах на утро меня не заставили забыть даже события сегодняшнего бурного вечера, – как Эмель захотела посмотреть, какие фото у нас получились.

Я была категорически против. Повторное переживание съемки спустя всего пару часов было не лучшим способом закрепить результат – самый первый, поэтому самый хрупкий. Но к Эмельке присоединилась и Наталья – и против них двоих устоять я не смогла. Отогнав их хотя бы на самом первом этапе, я просматриваю выгруженные фото на макбуке, проходясь критическим взглядом по тому, что вышло – и сразу же удаляю с десяток. Эти промежуточные кадры Эмель ни к чему. Если уж показывать ей свежие работы, пусть она увидит разницу между тем, что было и что стало.

Хотя и это меня не на шутку нервирует. Я никогда не даю исходники кому бы то ни было. Ни модели, ни заказчику – никому. И уж тем более не продаю, чтобы их можно было использовать и обрабатывать самостоятельно, пусть такие просьбы поступают нередко. Но я не делала этого даже когда была начинающим фотографом и меня нанимали не для того, чтобы узнать мое видение, а чтобы получить своё. Вот такая механическая, отупляющая услуга – ты всего лишь руки заказчика, который не умеет пользоваться камерой, но диктует тебе, какой он хочет результат. А ты покорно подчиняешься.

Не сказать, чтобы эта позиция слишком облегчила мне жизнь в самом начале, когда сразу после универа я разругалась в пух и прах с несколькими заказчиками, открыто указывающих мне на роль обслуживающего персонала фразой: «Мы вам платим, и вы будете делать то, что надо!»

На какое-то время я осталась совсем без работы, и, даже тогда я не могла понять, как можно фотографировать строго на заказ. В этом не было борьбы за высокие идеалы – я просто знала, что не смогу и обязательно выверну всё по-своему. И, чем больше придётся сдерживаться поначалу, тем сильнее рванет потом, и я окончательно испорчу себе репутацию. На тот момент в узких кругах обо мне уже говорили как об эксцентричной провинциалке, которая совсем не понимает правил и рубит с плеча, теряя хорошие предложения. Мне было все равно, что среди столичных фотографов я выступаю в роли потешной зверюшки. А вот прослыть психованной истеричкой совсем не хотелось.

Чтобы не голодать, пришлось подрабатывать в самых разных местах, с такими экзотическими личностями, что не снять их на пленку казалось настоящим преступлением. Один только цех по пошиву поддельной спортивной одежды чего стоил. Шить я не умела, но убедительно врала, что могу, поэтому мне доверили делать простейшие строчки на пугающего вида электрической швейной машине, которая вполне могла отхватить и пол-руки, если зазеваешься. Я всегда была уверена, что руки мне ещё понадобятся как фотографу, поэтому тщательно их берегла.

Швы у меня выходили кривые и косые, начальник цеха жутко ругался на непонятном языке, но производство было настолько кустарным, а условия труда – такими стрёмными, что на мое место все никак не находились желающие, и в продажу на рынок шли даже мои «изделия». Работать по двенадцать часов без перерыва с походами в туалет по расписанию не хотели даже столичные бедняки, жившие на вокзалах – там им подавали просто за то, что они безбедно лежат. Так что компания у нас в подпольном цехе собралась самая тёпленькая.

Работая в ночь, я ухитрялась брать с собой старенькую, верную с детства «Смену» (свою первую дорогую камеру я сдала в платный сейф, пока жизнь не наладится, не подумав даже о том, чтобы продать ее. А ведь это дало бы мне возможность прожить пару месяцев безбедно и поискать нормальную работу, а не ту, на которой держались только самые рисковые нелегалы)

По ночам условия были не такими драконскими, и мы даже могли устраивать небольшие перерывы. А заодно – и мини-фотосессии, которые проходили в угарнейшей атмосфере. Моих любимых маргиналов никто до этого особо не фотографировал, разве что представители криминальных хроник – и они чудили от души, изображая то ли героев сказок, которых я никогда не слышала, то ли общих знакомых, то ли тех, кем хотели стать, но так и не стали.

Эти фото мне вскоре удалось продать в один из лучших альтернативных журналов. Когда-то именно он был первым на всю страну, он же остался последним среди засилия глянца. Спустя пять лет загнулся и он. Но то время, когда мы работали вместе, было чудесным.

Мы снимали на заброшенных заводах и в нелегальных цирках, в умирающих городках и притонах, замаскированных под фонды помощи пострадавшим. Денег особых по-прежнему не было, но драйва и безумия хватало с головой. И это вполне заменяло нам то, что мы живём и работаем почти что за идею, жуя сырую вермишель, которую иногда даже залить кипятком не было времени.

А потом была та самая фотосессия в цыганском квартале, которую впервые купил небольшой европейский журнал, поместив одно фото на обложку – и закрутило-понеслось. Так в двадцать шесть у меня появилась творческая свобода – для сотрудничества я чаще всего ездила за границу, и только спустя несколько лет обо мне опять заговорили в столице. На этот раз – как о европейском фотографе. И только потом вспомнили, что это же я – эксцентричная приезжая из маленького городка, которая послала по матери своего первого крупного заказчика, сына владельца рекламного холдинга, пообещавшего, что ни одна моя работа не появится больше ни в одном каталоге.

Даже если бы я и хотела испытывать злорадство, то не смогла бы. Потому что была ему по-настоящему благодарна. Если бы тогда у нас все получилось – пилить бы мне и по сей день семейные и свадебные фоточки в арендованных студиях, в надежде когда-нибудь заиметь свою. И тихо ненавидеть заказчиков за одинаковые пожелания, за стиль «роскошно-дорого-богато» на последние деньги, или того хуже – за попытки в эротику в ванных с цветами, томными изгибами, на деле выходящих совсем не томными. И за одинаковые постановочные фото, где жена чаще всего выглядит эдакой победительницей по жизни, а муж – отбывающим наказание узником, который не смог отвертеться и попал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю