Текст книги "Венок Альянса (СИ)"
Автор книги: Allmark
Жанр:
Космическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 87 страниц)
Они узнают его, узнают в нём то, что они потеряли когда-то, что вернулось к ним… Они принимают его – как дар, как причастие… Это их религия, если угодно, это – нет границ, нет запретов, нет запертых дверей… В бездне Андо он читал и их мысли. Это – свечи, отражающие огонь Андо, благодатный огонь, который не обжигает верующего, преданного…
Вместе с Андо он задыхался от того, первого наслаждения, ввысь, к бездонному небу, наслаждения отдающегося, парящего, вверившегося, с образами из снов, со светом из мечты, с теми, кто обещал всегда ждать… От того, другого наслаждения – стремительно вниз, в кроваво-огненную бездну, в яростное, злое опьянение, в счастье воина, сразившего врага… Он видел ангела божьего с мечом, Георгия, поражающего Змея, и это было не менее возбуждающим, чем тело Андо, бережно передаваемое от тела к телу. Он видел то, что видел Андо, чувствовал то, что чувствовал Андо – и с ним пил это неистовое, жгучее ликование…
Он видел Андо и того человека, чья фигура по-прежнему тонула в свете, но свет этот теперь пронизал всё тело, всё существо Андо – а значит, и его тоже, он чувствовал эти слёзы, эти жарко горящие губы, эти взметнувшиеся в молитвенном объятье руки, эти приглашающе раздвинутые ноги – как маленькая искорка света, перебегающая по кончикам пальцев, как малая молекула в бисеринке пота… Он сливался с Андо, со всем, что было испытано Андо, он пил, стараясь не пролить ни капли.
«Ты всё… У меня ничего прежде не было… Ты дал мне всё…».
Андо открывал одну дверь в своей памяти, потом другую, третью… Он старался сдерживать то, что может сгубить мальчика, но вместе с тем он чувствовал непреодолимое желание раскрыться, поверить, постараться показать всё, охватить всё. Алан так напоминал этим сестру, Офелию. Её желание любить, её стремление довериться, отдаться полностью, подчинить весь страх, всё отчаяние его Свету, его силе. Андо чувствовал, что мальчик хочет всё, сразу, хочет слиться, остаться с ним, навсегда или хотя бы ещё на секунду, на мгновение продлить полноту своего мира, на мгновение ещё ощутить его – Андо – рядом, раствориться в нём, проникнуть ещё глубже, ещё дальше, за границы возможного.
«Алан… Будь осторожнее, Алан, это… может быть так… опасно для тебя… Ты видел, знаешь мою силу – и она может не только спасать, куда чаще она сжигала в пепел…»
«Андо… Чего я мог бы бояться здесь, в этот миг? Чего ты мог бы бояться? Я не хочу быть осторожным, Андо. Я хочу это всё, я люблю это…».
Как разрядом по нервам, по всему телу – и больно, и страшно, и странно. Дугой вверх, прогибаясь над измятой постелью, словно выходя из тела, выходя за предел разума, за предел жизни-нежизни. Андо встряхнуло, так сильно, что судорога пробила всё тело, ноги, руки, до боли, агонии, разрывающей изнутри.
К’Лан… Первый друг, отчаянный в своей наивности и простоте, желавший преодолеть эту границу непонятного отчуждения, чувствовавший не сознанием, а своим цельным, неиспорченным сердцем, что и самому сильному может быть нужна помощь и поддержка. Столько терпения, способности прощать обиды, терпеть эту холодность, быть рядом… За что, как ему хватило сил?
Уильям и его нежность, Адриана, отдавшая за него жизнь, Офелия, принявшая его, подарившая себя ему. Все они вставали перед мысленным взором, один образ сменялся другим. Андо снова выгнуло, выкручивая суставы, подхватывая с кровати, голова запрокинулась назад, разливая по простыне лаву рыжих, мокрых кудрей.
«Боже… Как велика была моя тоска, моё одиночество… которого не было на самом деле! Как многое было у меня… Больше, чем я заслужил… Как я пытался отвернуться, отторгнуть всё это, как излишнее на моём пути, не желая иного, чем служить – хоть отсвету твоему… Не желая желать иного… пока не сдался перед её любовью…».
«Андо, Андо… – Алан словно маленькими ладошками трогал трепещущее, мятущееся сердце Андо, – что же ты… как ты можешь так… ты всего заслуживаешь, всего стоишь, как ты мне говоришь, так и я тебе… ты человек… А тебе так многим пришлось быть…».
Андо вцепился в хрупкие плечи мальчика, рывком поднялся, опрокидывая Алана на кровать, садясь на него сверху, вжимая в постель дрожащими руками. Волосы растрепались, огромные глаза, лишенные радужки, словно от невыносимой боли расширенные до предела зрачки, мокрые виски с налипшими на них волосами, мокрое тело льнущее, притягивающее к себе, обжигающее изнутри, обжигающее распалённой кожей.
«Алан… Держи меня…»
И снова – свет из ладоней, снова – жжение в лопатках, снова – белые, слепящие своим светом полупрозрачные крылья, почти видение. И слезы – падающие на лицо Алана, словно его собственные, скатывающиеся по щекам.
«Алан… Прости меня… Нет, ты не должен прощать меня за других, кого я когда обидел, но ведь и чувствовать всё это, нести этот груз ты не должен тоже… Алан… Искупает ли то, что я сделал хорошего, кому помог – все мои ошибки? Оправданны ли то терпение, та нежность, то принятие, которое мне… Оправданно ли моё существование? Всё то, что ближайшее ко мне – всё ушло… И мир – живёт, я долго не мог понять, как… А я… Я хочу быть… Хочу знать, что меня любят… Хочу быть любимым, прости меня… Прости меня, Господи, я хочу быть… человеком…»
«Ты человек, Андо. Человека я люблю. Не бога, не орудие бога, не исцеляющий свет – им я восхищаюсь, к нему я тянусь, но люблю я то, что основа, что под этим, что твоё, истинно твоё, слабость твою, сомнения твои, ошибки твои, раскаянье твоё – это всё я люблю, я тебя принимаю…».
«Любишь… Что? Что для тебя есть эта любовь? Всю свою жизнь… я любил лишь одно – Свет… Тот, что породил меня, изменил меня, которого во мне больше, чем допустимо быть… Я искал лишь его, зная, что не найду никогда, и любил лишь тех и тогда, где есть часть, отблеск этого света… Почему же мне всегда было этого мало…»
Андо скользнул пальцами по лицу мальчика, по волосам, собирая их, лаская – такие черные, мягкие, словно лоск.
«Скажи мне… Скажи сейчас… Кто я? Что ты любишь? Почему? Что я такое, я сам не знаю… Быть таким, как все, как люди – я не могу, я другой, природа моя другая… Быть как то, что ушло – немыслимо, неправильно… Дэвид… Дэвид, которого я так хотел защитить… Какую боль я причинял ему этим… Быть частью, орудием… программой… Как Страж… Какая разница – быть рабом тьмы или рабом света? Но как же мне жить… кем мне быть…»
Тихо-тихо – в самое сердце, в самую суть, бьющуюся сейчас в ладонях, устремляющуюся сейчас навстречу в отчаянном, искреннем порыве.
«Собой. Только собой, что бы это ни значило. Между, третьим путём, своим собственным… Ты видишь душу мою, она открыта сейчас тебе, эта любовь, эта свобода любить… Это всё – ты дал… Если хочешь – будь… Будь тем, к чему тянется твоя душа, ты имеешь право… Я не отрицаю. Я буду рядом. С оружием, с орудием божьим, с человеком, с тобой. Ты – и тот, что тогда был, и тот, что сейчас есть, ты – дар, лучший дар, прекрасное, совершенное в своём пути… Не за силу, не за помощь, не за свет… За твою душу, которую я вижу сейчас… Не говори о себе это… Нет, говори… Я приму… Я для того здесь… Ты весь нужен мне…».
Тело Алана выгнулось под Андо, его прошила золотая молния экстаза.
«Прими… если только нужно, если только ценно… моё принятие…».
Светящиеся крылья опали радужным шатром, закрывающим их от всего мира – и медленно погасли. Андо рухнул на грудь Алана, дрожа, почти в беспамятстве, прижимаясь, впиваясь всем телом, Алан обнял его, лаская, баюкая, целуя спутанные рыжие волосы, стирая губами слёзы с его лица – вместе со своими.
– Если ты хочешь… Если так важно… Неси это. Эту миссию, эту ответственность, эту силу, эту вину… Я не говорю, что ты не должен, я ничего не буду отрицать. Но я всегда буду любить… что бы ни было ещё в тебе…
Кэролин снова входила под тихие своды старинного храма. С первого дня это место, кажется, привязало её сердце. Она стремилась сюда, когда на неё накатывала тревога, когда неделя прошла со дня, когда «Белая звезда» перестала выходить на связь. Она искала здесь возможной новой встречи с Мелиссой – сказать, что с ней хотела бы познакомиться ещё одна женщина… Это было естественным после того вечера, когда миссис Ханниривер вернулась от Лаисы Алварес в слезах, с тихой улыбкой на лице… В этот раз храм не был пуст. Кэролин замерла у колонн, заметив молчаливое собрание в балахонах, окружающее ложе с обёрнутым белым полотном телом. Погребальная церемония… Собственные тревоги, собственное одиночество вдруг подступили к ней, окружили неясными, но настойчивыми серыми тенями. Она хотела развернуться и уйти – но всё не решалась сдвинуться с места. Одна из фигур в балахонах пошевелилась, сделала шаг к ней… Под капюшоном Кэролин увидела лицо немолодой минбарки, на нём не было слёз, но Кэролин чувствовала исходящую от неё щемящую печаль – покойный был её супругом…
В руках минбарки сверкнула золотая нить.
– Возьмите это. Наши обычаи требуют… Это знак… Как то хорошее и доброе, что умерший сделал бы для вас, но не успел, и мы делаем это за него… Простите, я не очень хорошо знаю язык землян, я не могу объяснить хорошо.
– Не надо, не надо, что вы… Я не должна была, я не хотела, я сейчас уйду… я не знала, что здесь занято, мне нечего здесь делать…
– Храм не бывает занят. У вселенной есть для нас время и место. Вселенная привела вас не зря. Это не только наша церемония сейчас, это и ваша.
И тогда Кэролин прорвало… И она говорила, говорила – минбарка заботливо усадила её у ног мраморного Валена рядом с собой, как сидели они с Мелиссой, и слушала, так внимательно слушала, что не хотелось думать, всё ли она понимает в малознакомом ей земном языке… Ну, быть может, она – не всё, но мраморный Вален над ними, с отечески любящим, всепрощающим, всё понимающим лицом – понимает… Своды этого храма понимают. Вселенная понимает.
Она говорила об Альфреде, которого она и схоронила, и как будто оплакала, но не отпустила, не могла отпустить…
Он умер не на её руках, ей сообщили на следующий день, когда она пришла его проведать. Говорят, он умер тихо, во сне… Так, говорят, умирают праведники, это, наверное, и правда лучшее для старого больного человека, каковым он был… но было ли для него счастьем беспамятство? Было ли оно беспамятством? Перед смертью человек, говорят, видит всю свою жизнь – видел ли он её в том последнем своём сне? Ей так жаль было, чтоб её не было рядом, чтобы разбудить его, не позволить видеть снова этот печальный, безрадостный сон, позволить умереть в сознании, видя её лицо в последние минуты, зная, что он не один… Что он больше не один… Он не должен был умирать в одиночестве, так потерянно, так жалко, он не должен был один смотреть этот ужасный печальный сон.
«В конце пути мы всегда одиноки». Справедливо ли это? Он был одинок всю жизнь.
Конечно, можно сказать, и она смотрела этот сон вместе с ним… с ним ли вместе, или всё же они смотрели его порознь? Могла ли она быть с ним рядом хотя бы в один из этих тяжёлых моментов, чтобы положить ему руку на плечо, чтобы утешить, отвести печаль? Каким был самый тяжёлый из этих моментов, самое невыносимое из воспоминаний, на что он не смог смотреть, что увело его за грань, где больше нет жизни, откуда нет возврата? Первая его неудача на экзамене, когда сокурсники едко смеялись над давшим маху отличником, подогревая его страх, что теперь всё, конец, ему не подняться, не достигнуть высот, не быть в почёте, теперь все знают, что он слабак, неудачник? Первая «проверка на благонадёжность» перед включением в элитную группу – холодные свёрла чьих-то глаз, пронзающие мягкие, ещё очень мягкие ткани души, и нет места, где от них можно что-то укрыть, что-то оставить себе, только себе, они равнодушно-пренебрежительно копаются в его честолюбивых мечтах о его имени на доске почёта, в его личной иерархии любви-нелюбви к преподавателям, в его робких чувствах к девочке курсом младше, в его первых эротических переживаниях, в его снах, они такие, им можно всё… Или первый раз, когда сам делал так, чувствуя, как трепещут под его ментальным щупом чьи-то воспоминания – шелестят, как шёлк нижнего белья, перекапываемого при обыске… Или когда первый раз убил человека? Или когда первый раз приказал убить – сам не марая рук, не имея возможности знать, какими будут последние слова, последние мысли, с каким выражением навсегда застынут глаза? Когда первый раз пытал – ещё не со спокойной, холодной душой, ещё заставляя себя, внутренне содрогаясь, но повторяя: это для Корпуса, это для семьи, это для того, что куда важнее, чем покой, чем чистый от кошмаров сон… Или когда первый раз сканировал умирающего, видел, как сгущается тьма, как тают ощущения тела, окружающего мира, как сознание падает в ледяную тьму, всё ещё пытаясь цепляться за ломающиеся в руках тонкие пласты воспоминаний – как дорога становится жизнь в эти последние мгновения – цепляясь и за него, ледяными, уже мёртвыми руками, унося в них в бездну часть его, живую, навсегда потерянную часть? Сколько кошмаров он взял от других, будто мало было своих?
Она видела их… Видела с той самой минуты, когда упали барьеры… Когда он сказал, тихо-тихо, и с таким особенным выражением, так, как, наверное, никогда говорил, не думал, что может сказать: «Кэролин, я, наверное, не самый лучший человек, тебе может не понравиться то, что ты там увидишь, лучше не смотри, не бери это…»… А она смотрела, она не могла оставить его одного, не могла не разделить…
Его первая встреча с кем-то очень вышестоящим, ощущение собственной жалкости, подгибающиеся коленки, неспособность сказать что-то подобающе связно, гладко, хорошо, выстроить мысли в подобающий стройный порядок, куча всяких глупостей в голове, и ментальная оплеуха, и горящие щёки – словно вполне физической она была, и недостойные, жгучие слёзы в туалете… Первый брак – ему просто сообщают, что ему назначили жену, и он ждёт, когда прозвучит имя, когда покажут лицо – ждёт с волнением, граничащим с паникой, он знал лишь, из кого выбирали, он очень надеется, что это Линда, Линда Харрис, тугими золотыми локонами которой он тихонько любовался вот уже три года, и кажется, она улыбалась, когда ловила на себе его взгляд… Чуда не произошло, это не Линда, это Соня Тимменс, Соня, Тимменс, хуже которой и представить нельзя, жалкое, нелепое создание, которой природа, наверное, исключительно как утешение дала П11… Она некрасива, хотя и не уродлива, она, пожалуй, полновата, хотя кость у неё тонкая… Неприятно тонкая, как у крысы… С Соней без толку могли работать лучшие стилисты – как бы её ни одевали, как бы ни причёсывали, какую бы косметику ей ни давали – она всегда выглядела как жалкое пугало, выглядела как-то грязно, неопрятно, может быть, излишняя сальность кожи и блёклых, безжизненных волос, которую всё никак не удавалось победить, может быть, собственное неумение, неспособность Сони выглядеть, считать себя лучше… Она была, впрочем, неприятна и в общении, у неё был резкий, неприятный смех, она была глуповата и бестактна – и с этим тоже отчаялись что-то пытаться сделать… Альфред содрогался от ужаса и отвращения – нет, даже не от мысли, что с этим чудовищем ему придётся прожить всю жизнь, этого он просто не мог вообразить… От мысли, что ему придётся сказать «да», вбить гвоздь в свой гроб, ослушание он позволить себе не мог, если эта женщина – идеально генетически совместима с ним, значит, так уж его прокляла судьба… Он вспомнил тогда слышанное где-то выражение «идти в спальню как на Голгофу», и когда Соня с гордостью сообщила, что беременна – он с чувством огромного облегчения отселился в отдельную спальню. Когда Соня, на седьмом месяце беременности, погибла при теракте, устроенном этими ненормальными подпольщиками, он не испытал совершенно никакого горя. Гораздо больше его печалило, что при том же теракте серьёзно пострадала и вскоре умерла Линда Харрис…
Его первое большое задание – первая «полевая работа»… Накрытый ими схрон нелегалов, окатившая его волна ненависти… Он замешкался – и пропустил, не упредил удар, и его напарник погиб, раненый навылет, и он сам погиб бы тоже, он уже видел направленное на него дуло, слышал щелчок взводимого курка – но выстрелы подоспевшей группы прикрытия прозвучали раньше… И презрительные взгляды коллег – «Рохля, сосунок, расчувствовался, испугался, хорошего парня потеряли» – и его клятва – больше никогда не расчувствоваться…
Его первая в жизни… можно сказать – боль, которая не его, боль за другого, боль потери, которая не есть смерть – разрыва связи, удара, которого он не ждал. Голый, зябко подтягивающий к себе согнутые в коленях ноги, человек, на его скуле багровеет огромная ссадина, в растрёпанных русых волосах виднеется запёкшаяся кровь. Она знает – не Альфредом нанесены эти раны, он напротив пытается осмотреть, оказать первую помощь – но руки этого человека отталкивают его… Кажется, этот человек вошёл в одну из камер с задержанными нелегалами – один, без оружия, и они, обалдевшие от такого счастья, жестоко избили его, и он не сопротивлялся, его спасла вовремя подоспевшая охрана…
«Ты надеешься обрести искупление, Байрон? Зачем ты закрываешь от меня свои мысли?»
«Ты больше не услышишь их. Никогда».
То же лицо – на белоснежной больничной простыни, широкие бинты на запястьях. Человек пытается подняться, вырваться из больничной палаты, оттолкнуть равнодушно-помогающие руки.
«Ты знаешь, ты мне как сын…».
«Я очень надеюсь, своего сына у тебя никогда не будет, Бестер. Что ты не сделаешь с ним ничего хуже того, что сделал со мной».
Наверное, этот голос звучал в его голове, когда он стоял над её бесчувственным телом в медблоке Вавилона-5, глядя на чёрные паучьи лапы имплантантов, обнимающие её лоб. Конечно, он всё бы отдал, чтобы не допустить… Жизни бы не пожалел… «Жизни не пожалел бы, Бестер? – говорил, наверное, этот голос, который стал чем-то вроде речевого модуля если не совести, то некого ангела-обвинителя, который всё равно, что бы ни происходило, не желал молчать, – да кому нужна твоя жизнь? Не жалеть надо было своих планов, своей власти, своих амбиций. Ты надеялся, что она вся твоя, что будет ждать на том же месте, пока ты придумаешь, как уломать её, как, может быть, пристроишь на какую-нибудь канцелярскую работу в одном из тихих филиалов, ты клялся, что уж ваш ребёнок не будет расти в корпусовском концентрационном лагере, ты что-нибудь придумаешь… А пока ты думал, твой возлюбленный Корпус продал её Теням».
Этот голос, наверное, преследовал его те годы после падения Корпуса, когда он скрывался, когда на бесчисленных судебных делах звучало его имя в показаниях бывших соратников, в показаниях родственников тех, чьи братские могилы на территориях концентрационных лагерей теперь раскапывались специально назначенной экспертизой, в показаниях очевидцев, нашедших, при штурмах тайных баз, ещё живых, безнадёжно безумных, искалеченных на допросах агентов Сопротивления. Пока она не смела молиться о том, чтоб бог помог ему, чтоб укрыл его от преследователей – нет, лишь о том, чтоб нашли его силы правосудия, а не эти родственники, эти свидетели…
Да, она была с ним на суде. Она пошла, хотя не было в её жизни минут страшнее. Если б её жгли заживо, если б лили в глотку раскалённый свинец – это принесло б ей неизмеримо меньшую боль, но она не могла не пойти, не быть с ним рядом. Пусть хоть кто-то будет с ним в этот час… Она всё же упала там в обморок, и первое, что она услышала, когда очнулась – его тихую мольбу, к врачу, чтоб ей сделали укол, глушащий телепатические способности, чтоб дали хотя бы пережить это заседание без волны ярости, ненависти, без многоголосого хора проклятий – которых она не заслужила… Ему не отказали в этой просьбе.
Лицо Офелии – некрасивое, распухшее от слёз. Она не находит слов, она только повторяет: «За что, за что?». За что он так со всеми этими людьми, за что он так с нею? Дианы не было. Кажется, Диана тогда уже очень сильно болела, и умерла вскоре, должно быть, через год… Но уже тогда Офелия сказала, что она сирота. «Мы все теперь сироты», – с неприятной усмешкой ответил один из вызванных как свидетели по делу заключённых, бывших силовиков Корпуса…
Видение за видением, воспоминание за воспоминанием вставали в памяти Кэролин – стены её тюрьмы когда-то, стены больничной палаты, стены его камеры, стены, стены, всегда между ними, между ними и жизнью…
– За что, господи? За что ему, за что мне, за что всегда так, всё равно так, почему, почему я не в силах была его спасти? Не в силах спасти Алана… Просто быть рядом, просто бессильным наблюдателем, просто тянуть руки к тому, кто падает, падает в бездну… Почему… почему… в конце пути мы всегда одиноки?
Гелен искоса смотрел, как неприкрыто, восторженно Аминтанир любуется Виргинией. Виргиния стояла на трибуне… Если честно, ей шло. Чувствовалась если не кровь политика, то воспитание политика.
Она уже была не в центаврианской, давно устаревшей морально и физически, одежде. На ней была куцая арнассианская военная форма, смотревшаяся на ней, при земных-то формах, неподобающе эротично, на плечи был наброшен один из плащей Гелена.
– Граждане! Арнассиане! Когда я пришла – казалось, что не было надежды. Казалось, что один только последний шаг отделяет от падения, после которого не подняться, от окончательного сошествия тьмы… Враг держал вас за горло, и пальцы его сжимались всё крепче… Но ни на минуту, знайте, я не усомнилась в своей вере в вас! И мы взяли Тавата-Кри – взяли за один день, обрушившись на них гневом божьим с неба, мы выжгли эту заразу с его прекрасного тела, мы отбросили врага очень далеко от рубежей Арнассии, и много дней и ночей мы бились за Ранас – и отвоевали и его. Сейчас остался последний, самый укреплённый бастион – да, мы понесли огромные потери, но враг, поверьте, понёс потери большие. И дело его безнадёжно, дело его – проиграно, потому что за нами – Арнассия, за нами – прекрасный, мирный край, солнце над которым не должно видеть войны. И мы не просто отобьём Клунукху, сколько бы их кораблей ни ждало нас там – вы уже знаете, зенеров вышвыривали из других систем, и из этой вышвырнем. Мы разобьём жестокого врага – мы обрушим наш удар на их космическую крепость, мы избавим галактику навсегда от сил зла. Потому что вы – арнассиане, потому что у этих рубежей кончится путь любого завоевателя. Арнассию никому не взять, её вольных жителей никому не поработить, а кто попытается – того мы накормим их же снарядами!
– Красиво говорит, а. Боюсь, после неё нам на трибуне делать нечего.
– Она так удивительно хорошо знает язык. Мне пока так не удаётся. Она уже может обходиться без шариков-переводчиков. Знаете, она сказала, они считают нас божествами-андрогинами, божественными посланцами…
– Андрогинами? Что, и меня?
– Они не могут определить, кто из нас мужчина, кто женщина, слишком, видите ли, мы отличаемся от них. А вас, я не уверен, что мы правильно поняли, но кажется, они считают нашим отцом.
– И то славно.
То, что Кэролин не находила больше Мелиссу в храме, было, в общем-то, не странно – она наконец отбыла для своего нового дела. Фриди Алион встретил её у входа в госпиталь, к её огромному удивлению.
– Это совсем не такой случай, как с Таллией Винтерс, но тоже очень сложный, – сказал он, пропуская её в царство белоснежной тишины, в которой даже звук шагов таял без следа, – здесь нет такого разорванного сознания, здесь нет таких кошмаров… Но сила воздействия – несравнима… Было сделано немало, чтобы стабилизировать её состояние, но целители сошлись во мнении, что здесь уместно твоё мастерство… И если б ты колебалась – я умолял бы тебя согласиться. Как никогда, мне жаль, что это не мой профиль… Эта женщина была оставлена на моё попечение, и хоть не моя вина, что я не смог её уберечь, я не успел встретиться с нею… Но отвечать за это мне, и этот груз будет лежать на мне до той минуты, как она будет здорова.
Мисси кивнула. Каким бы сложным случай ни был – он будет ей по плечу. Должен быть. Таков путь, избранный ею – браться за дело, отринув всякие сомнения, не давая себе права подумать о неудаче. Делать, не ориентируясь на скорость наступления успеха, делать, не ставя себе временных рамок – и любая трудность, в конце концов, отступит перед спокойным напором.
На первый взгляд обычного человека Офелия Александер производила впечатление даже не хрупкости – миниатюрности. В сравнении с нею, кажется, и Мисси могла показаться большой.
Но Мисси сперва почувствовала сознание девушки, а потом уж увидела её саму.
«Не бойся. Я здесь, чтобы помочь, ты не одна. Мы все рядом с тобой. Я Мисси».
«Хорошо… А где Андо?».
Сознание Офелии было цельным, но напоминало пересвеченную плёнку – всё тонуло в ярком свете, и сама Офелия потерялась в этом свете, не в силах выйти из него к миру реальному, к миру даже своему внутреннему, лишь неясные силуэты мелькали перед ней в этом свете. Мисси погрузилась в этот свет, как всегда погружалась в свою работу – спокойно, шаг за шагом, она держала тоненькую ручку девушки и говорила с нею – говорила и голосом, и мыслью.
«Всё хорошо, Офелия. С Андо всё хорошо, просто он далеко, на задании. С ним ничего не случится… И с тобой тоже всё будет хорошо, и когда вернётся – он найдёт тебя здоровой. Давай остановимся вот здесь, Офелия. Что ты видишь?».
Это огонь Андо опалил её сознание. Опалил, но не сжёг. Каким бы сильным ни было его воздействие – Мисси не верила, что безнадёжно. Если он верил, что свет, который живёт в нём – благо, значит, он не мог нанести непоправимого урона. Это трагическая случайность, случайность злой воли и злых обстоятельств. Как было бы хорошо, если б Андо и не узнал о том, что произошло. Если б, вернувшись, увидел её здоровой и считал, что никуда она и не вылетала с Минбара… Увы, это невозможно, если только «Белая звезда-44» ещё выйдет на связь – ему сообщат, преступно будет не сообщить… Мисси отринула эти мысли, как несвоевременные. Она представила в своей руке кусочек льда – льда из Минбарской Лапландии, как в шутку, а потом эта шутка прижилась, называли поселение Ледяного города, где она жила. В этом льде – спокойное принятие, тихая нежность, которые окружали там каждого. В этом льде – чистота каждого сердца, каждой матери, для которой она заваривала по утрам чай, каждого ребёнка, которого она нежила на своих коленях, показывая им разноцветные кубики с буквами земного языка, со значками минбарского. В этом льде – тепло… Этот лёд стекал водой по её пальцам, тёплой водой, светлыми слезами счастья – и под этими струями в свете проступали очертания…
«Это цветы».
«Что это за цветы, Офелия?».
«Это цветочная лавка напротив того места, где я работала».
«Хорошо, Офелия, очень хорошо… Ты видишь, какие они красивые?».
«Я думала, глядя на них… Как часто люди покупали их для похорон… Я вспоминала смерть своей матери… Она не была очень уж ласковой, моя мать… Я думала о братских могилах в концлагерях Пси-Корпуса – сколько лет на них никто не приносил цветов…».
«А ты не думай об этом, Офелия. Позже подумаешь. Подумай о том, что эти цветы мужчины покупали на первые свидания с девушками. Ты ловила иногда их мысли, даже если не хотела… Вспомни радостное волнение того юноши – какой красивой в его мыслях представала эта Элли… Их покупали на свадьбу. Вспомни того уже немолодого жениха, который забежал в твой магазин за книгой по кулинарии… Он просил что-то простое, чтоб и мужчина мог разобраться, он говорил, что каждое утро намерен готовить своей жене что-нибудь вкусненькое, потому что слишком много лет он ждал встречи с нею, и теперь каждый день будет для него праздником… Их покупают, когда идут на первую встречу со своим новорожденным ребёнком. Ты ведь тоже ждёшь ребёнка, Офелия. Я слышу его. Я вижу, как он тянет к тебе маленькие ручки. Он любит тебя, Офелия».
«Я вижу… там красные розы… Когда я была маленькой девочкой, я могла очень долго любоваться красными розами…».
«Что ещё ты видишь, Офелия?».
«Это чашка с кофе».
«Где стояла эта чашка?».
«Она стояла в шкафу у нас на работе. Вообще-то, это была моя чашка… Но коллеги, особенно начальница, часто брали её, потому что свои вечно забывали где-нибудь на полках…».
«Видишь, Офелия? Значит, не так уж они не любили тебя, не такое уж испытывали к тебе отвращение. Если б на самом деле испытывали – ни за что б не прикоснулись к твоей чашке».
Офелия улыбнулась – рябью дрогнуло изображение чашки, но не исчезло, напротив. Границы проявившегося пятна чуть раздвинулись, проявилась лакированная поверхность стола, старый, потрескавшийся лак, в трещинах невыводимые потёки чернил – ручка у её коллеги, Кристин, протекла на этот стол, и они вместе всеми силами оттирали его, но так до конца не оттёрли, и начальница тогда махнула рукой: «А и чёрт с ним, с этим столом, он ещё президента Сантьяго помнит, хуже ему уже не будет».
«У вас такой голос, Мисси… От вас такое веянье… Словно что-то с Андо родное. Больше, чем если вы просто знаете его. Вы тоже, как он, всё время думаете о боге, бог всегда с вами. Но другой какой-то бог…».
«У меня есть вера, Офелия. Она странная вера, да. У моего бога есть имя, и Андо его знает».
– Устала, Мисси?
– Каждый день бы такую усталость, – Мисси присела на низенький пуфик, потёрла горящие сухие ладони, приняла из рук Алиона с почтением поднесённую чашку с чаем, – много сделали, большая работа.
– Ты просто рождена для этой работы, Мисси. Равную тебе нечасто встретишь.
– Смешно сказать, я ж пыталась лечить, ещё когда у меня никакой способности не было. Там, с Вероникой… Я, конечно, вот этого всего тогда не могла, просто говорила: «Вероника, держись, вот за это держись, да вот за это…». Ни за что не выпускала, она ж в любую минуту могла умереть, ну или совсем бы ей худо стало… Тогда не спать подолгу привыкла… Та девушка, дочь её, всё расспрашивала меня, наговориться не могла… Ей, бедняге, всё детство талдычили – мать, мол, тебя бросила, родила и сбежала… Ну, как не сбежишь-то, когда с тобой такое сделали… Когда дочь даже не показали… Там, на Центавре, Веронике даже полегче было, сидели мы, бывало – мы ж меньше всех спали – у мониторов, выцеливали корабли дракхианские… Она всё говорила, какое ж хорошее тут небо. Только вот перестанут летать по нему корабли эти безобразные – и краше не найти. Она счастливая, девочка эта, мать у неё героиня. Такое пережила, продержалась, справилась, и на Центавре – подлетаем, бывало, к кораблю, ей достаточно морду хоть одну дракхианскую в кабине увидеть, и готово… Транслировала им туда что-нибудь любимое из корпусовского житья-бытья – и готов дракх, не до орудий ему уж…