Текст книги ""Фантастика 2026-204". Компиляция. Книги 1-28 (СИ)"
Автор книги: Samus
Соавторы: Владислав Кузнецов,,
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 201 (всего у книги 349 страниц)
Лувийский сфинкс
Лето, за окнами светлый день, но очаг в комнате горит, прогоняет сырость и радует старые кости. Человек завернулся в багряный плащ – грозный с виду, на ощупь мягкий и уютный. Вот кресло – не очень удобное: как ни придвигай к очагу, а чтобы погреть руки, приходится наклониться. Сфинксу проще. Старый лев лежит на боку, упёр подушечки лап в горячие камни и блаженствует. Огромная человеческая голова щурится совершенно по-кошачьи. Серебристая шерсть разметалась по полу белым огнём.
Взгляд человека привычно ищет в ней золотые волоски. Один есть! И ещё!
Старое храмовое поверье: сфинксы уходят, когда на шкуре не остаётся золота. Ни волосочка.
– Не дождёшься, – ворчит сфинкс. – Ты – не дождёшься, но рядом с тем, кто тебя сменит, пойдёт другой.
Он улыбается.
Слова звучат не по-гречески, не по-оскански. Мёртвый язык забытого людьми царства льётся из горла сфинкса медовым напитком. Сейчас во всём городе его понимают двое, сфинкс и человек. Увы, во дворцах стены с ушами, потому имена не звучат даже на старом языке. Глаз у стен этой комнаты нет, иначе сфинкс не позволил бы себе улыбку. Чуть изогнутые губы лучше, чем названное имя, говорят, кто именно пойдёт рядом с новыми владыками Сагарии.
– До окончания перемирия ещё три года, – говорит человек, – а мы готовы. Мы так готовы, что, да простит нас царица небесная, не хватает лишь её пришествия.
Сфинксу не хочется гнуть слишком жёсткую шею – потому он превращает улыбку в ухмылку.
– Неужели ты думаешь, что нам эти три года кто-то даст?
Человек молчит. Ни слова, ни жеста. Он привык размышлять, не выдавая течения мысли шпионам и интриганам. Здесь и сейчас рядом никого, кроме наставника и друга, но привычка давно стала натурой.
– Я думал, что строю дом, – сказал он, наконец, – а вырастил розу. Не успеешь надышаться, а уже отцвела.
Сфинкс вздохнул и придвинул лапы вплотную к языкам пламени. Ещё немного – и завоняет палёной шерстью.
– Мы успеем. Нам много не надо. Повеселимся напоследок! Чем мы хуже Селевка с Лисимахом? Они после Александра, мы после Пирра… А вот Птолемей помер сам. Всегда был скучным старикашкой, даже в молодости, и страну себе оторвал такую же.
Гелен помнит рассказы отца: какими они были, учителя Пирра Великого, полководцы Александра. Он прожил много лет, прежде чем понял, почему отец иной раз приговаривал, что Птолемей Лагид казался людям самым умным, а Селевк Победоносец – был таковым на деле.
– Ты собирался меня пережить, – напомнил человек.
– Не больше, чем Селевк Лисимаха, – сфинкс отмахнулся лапой. – Я устал быть голосом мёртвого народа, Гелен. Устал стоять за правым плечом, говорить так, чтобы ни к чему не подтолкнуть, ничего не потребовать – только напоминать об ошибках тех, кого нет. О глупости людей и сфинксов, потерявших великую страну.
Он смолк. Гелен подождал немного, потом поторопил.
– Договаривай.
– Мне надоело оставлять вам, людям, всю работу.
– И всю славу, – прибавил Гелен.
– А вот вам хрен, – сфинкс снова ухмыляется. – Я возьму свою долю, на пару песен. Не обеднеешь.
– Сразу видно, что в молодости ты переслушал Гомера. Что песни? Я рассчитываю на полноценные тома исторических сочинений.
– У моего народа были библиотеки, забитые подробными хрониками, но всё, что о нём помнят – несколько строк из "Илиады".
Они спорят ни о чём. Царь сагарийцев и самнитов Гелен и Первый сфинкс храма Геры Сагарийской празднуют окончание бесконечной работы – даже для львинолапого долгой.
У царя Гелена труд подготовки ко второй великой войне занял всю жизнь. У Первого сфинкса – его серебряный век, драгоценные годы мудрости, время седой шкуры.
Город, страна и народ вокруг – творение Гелена. Сфинкс только советовал, и никогда не настаивал на своём мнении, даже если глупый человек в пурпуровой повязке делал по-своему. Даже когда было ясно, что скоро незадачливый правитель будет локти кусать и исправлять ошибку слезами, потом и кровью, своими и своих людей. Молотобойцев при кузнеце, которые лупят, куда указал мастер, но не знают, почему нужно бить именно туда.
Потому Первый сфинкс, который старше и царства и города, есть единственный друг царя. Все остальные могут быть ему дороги, но спиной Гелен повернётся только к львинолапому старику. Что говорить – он даже выучил лувийский, чтобы чудовищу было с кем побеседовать на родном языке. Тень родной речи сфинкса ещё жива в горах Малой Азии, и сфинкс, бывало, уходил пообщаться с дикими горцами-исаврами – у них не осталось слов, чтобы говорить о философии, государственном управлении или сложном ремесле вроде литья бронзы, но обсудить вкус жареного мяса и правильную подрезку роз – возможно. Ещё, говорит старый друг, горцы почти правильно выговаривают его настоящее имя. Перевирают всего три слога из семи. Они здоровый, грубый и дикий народ…
– Одичавший, – уточняет сфинкс.
Гелен кивает. О том, почему сфинкс не стал, как большинство его сородичей, пытаться поднять осколки прежней страны, а подался на чужбину, говорено-переговорено. Сфинкса об этом спрашивал всякий правитель Сагариса, а их за последние четыре века сменилось немало. "Они недостаточно забыли", – вот что говорил сфинкс. Все эти столетия – один ответ. Так может, поменять вопрос?
– Теперь-то исавры довольно одичали? – спросил Гелен.
И сфинкс ответил.
– В самый раз, – сказал он. – Они уже не помнят ни былого величия, ни былых ошибок – но, несмотря на свою грубость, умеют держать слово и ухаживать за розами. Там, в горах, выживают самые простые и невзрачные, но и они требуют заботы. Если мы с тобой ошиблись, будет с кем начать сначала.
Он не уточняет, кому. Царь прекрасно помнит, кто в Сагарисе, кроме него, знает лувийский язык.
Не хотелось бы, чтобы он по-настоящему пригодился – потому сфинкс и царь готовили страну и народ к лихолетью долго и старательно. Можно было бы сказать, что преобразование страны отняло у царя всю жизнь, но вышло бы враньё. Гелену нравилось не просто править государством, а творить. Лепить из людей царство, как гончар создаёт из глины амфору. Большой её сделал Пирр, а его сын Гелен – сильной, соразмерной в своих частях, и целесообразной. Красивой, как хищный зверь.
– Я вот подумал… – говорит Гелен.
– В который раз за все эти годы?
– Неважно… Я вспомнил диалоги Платона и труды Аристотеля. Ведь оба пришли бы в ужас от того, что я сделал из обычного, в общем-то, греческого государства. Да мне самому, как вдумаюсь, страшно! Суди сам: народа, в их понимании, у нас вообще нет. Есть презренные ремесленники и подёнщики, которые не могут купить доспех, не могут на досуге предаваться размышлениям о философии. Это наша пехота. Она такая нищая, что я оплачиваю из казны не только доспехи, но и дни воинских тренировок. Это уродливые от вечных трудов люди, которым стыдно раздеться в гимнасии.
– Зато их много, они достаточно обучены, и руки у них достаточно крепки, чтобы держать копьё. Или весло, если призвать во флот.
– А наша конница? Где блестящие аристократы, владельцы земель, с дохода от которых можно купить и прокормить коня? У нас пастухи, у которых нет своей земли, а есть право выпаса и право прогона. Ноги у них кривые, по форме лошадиного брюха. Они проводят жизнь в дороге, их грубая кожа не умащена маслом, а иссечена дождём и ветром. Живут они в постоянном страхе перед набегом других таких же.
– … и философии не знают, – продолжил сфинкс. – Зато пастухи срослись со своими скакунами как кентавры, а владельцы стад продают достаточно кож, чтобы укрыть коней нагрудниками, а себя – добротными панцирями. Они отличные сторожа, и у них есть опыт стычек в сложной местности. Это наша конница… Ты продолжай.
– Остались триерархи. Опора страны, лучшие люди, что заседают в Совете Трёхсот. Заседают, потому что могут себе позволить выставить для государства корабль-"пятёрку" или венедский парусник. Они не богатые латифундисты. Они купцы или ростовщики, настолько жадные, что некоторые водят свои корабли сами, а в Совет посылают младших братьев, сыновей и даже жён.
– У этих неплохо с практической частью философии, "Политику" Аристотеля они, обычно, хорошо знают, – заметил сфинкс. – Ну и кораблей они выставляют ровно триста.
– И знают, что тот, кто зовётся царём, опирается на знать, – буркнул Гелен. – Они считают знатью себя – другой-то нет! А я даю своей некрасивой пехоте и кривоногой коннице по голосу от тысячи. Никаких выборов, только жребий, а в довесок смертная казнь за взятку, чтоб олигархи не подкупили представителей народа! И кто тогда получаюсь я? Царь? Дудки! Тиран!
Сфинкс молчит. Сагарис – ахейская колония. Здесь царей, ходивших на Трою, чтут как пращуров. Сфинкс не помнит гром колесницы Ахилла – тогда и он ещё не родился. Зато он советовал вожаку и крикуну, который выгнал из молодого Сагариса тех самых, настоящих аристократов. В писаниях греческих историков этого молодца, разумеется, зовут тираном. В сагарийских – царём. Даже по Аристотелю всё выходит не так и просто: охрана у сагарийских властителей всегда была из сограждан, а это всё-таки признак царя. Гелен сам это понимает, но сейчас двое у огня не решают судьбы государства, а услаждаются беседой.
– Итак, у нас демократия, олигархия и тирания одновременно, – сказал, наконец, сфинкс. – Если верить Платону, это значит, что мы одержимы завистью, стяжательством и тщеславием одновременно. Не просто ужас, а ужас-ужас-ужас. Ты уверен, что наши враги осмелятся против нас выступить? Им впору разбежаться до того, как они увидят пики наших фаланг.
Царь Гелен вздохнул.
– Римляне и пунийцы читают Аристотеля, и особенно Платона, но не понимают. Они ищут не мудрость, а средство уязвить врага. Они не дураки, найдут.
Сфинкс протянул к огню хвост. Гелен моргнул. Ему только кажется из-за рыжеватых отблесков, или самый кончик кисточки всё-таки отблескивает золотом?
– Найдут, – говорит сфинкс. – У сагарийцев греческий характер, греческие страсти, но кровь италийская. Сам знаешь, дети берутся из жён – а первые поселенцы явились без женщин и переженились на италийках. Почему римляне нас так не любят? Они точно смотрятся в зеркало. Где у них лево, у нас право. Мы им кажемся насмешкой. Именно поэтому они для нас гораздо, гораздо опасней, чем карфагеняне.
Гелен откинулся в кресле. Подхватил с низкого столика чашу с густым, неразбавленным мессенским вином – львинолапому восемьсот лет, как нельзя, а старику-человеку в день, свободный от государственных забот – можно.
– Опасней, – согласился он. – Но ты лукавишь, раз назвал лишь две из трёх частей души человека – склонности, определяемые телом и склонности, определяемые тренированным разумом. Всё-таки помимо плотских страстей и расчётливого рассудка у человека есть душа.
Сфинкс-лувиец подтянул лапы, встал. Потянулся – всласть, до хруста в костях. Подтянул к себе чашу, в ней тёплое молоко с мёдом. Обхватил лапами, поднёс к губам… Гелен видит, как сфинкс пьёт, не в первый раз, и даже не в сотый, но всякий раз почему-то кажется, что тот начнёт лакать, точно большой кот. Уронив же каплю на серебряную шерсть, непременно слижет, а не сотрёт тряпицей…
– Рук не хватает до сих пор, – пожаловался сфинкс. – Восьмое столетие сны снятся, как палку пятернёй обхватываю, или беру оливку пальцами, зажимаю большим и указательным да закидываю в рот… Зато каково ходить на двух ногах, я уже и не помню. Когда меня призовёт богиня, буду её просить – мол, посылай куда сочтёшь нужным, но к лапам добавь руки. Вот кентавры же были? Так почему не быть таким улучшенным сфинксам?
– Сам знаешь, – сказал Гелен. – Голова.
– Мы – головы на лапах, – согласился сфинкс. – Мы – память мёртвых народов и разум живых. Но без рук… Я ради рук согласился бы поглупеть наполовину, и был бы счастлив!
Царь, словно в насмешку, развёл руками.
– Нам копья, вам когти.
Сфинкс тяжело вздохнул. Лёг. Снова протянул лапы к тёплым камням. Молчит.
– Кстати.
– А?
– Кентавры… Они что, были?
Царь весь подался вперёд, в глазах – то же любопытство, с которым когда-то глядел мальчишка, которого царь Пирр впервые познакомил с Первым сфинксом – тогда ещё на треть золотым.
– Мой наставник задрал последнего.
– Шутишь?
– Я нет, а наставник мог. Он любил сочинить миф и подпустить его людям. С другой стороны, ученикам он старался не врать… Так что – скорее всего, кентавр был. Что именно последний – это я понимаю так, что наставник больше не встречал ни их самих, ни достоверных сведений, что они ещё где-то сохранились… С его слов, дело было так: после троянской войны наше царство развалилось, мой будущий наставник бродит по лувийским землям и наводит порядок так, как умеет. Видит несправедливость – когтит, потом идёт дальше. Кентавр, с его слов, сам виноват: зачем-то похитил в приморской гавани девицу и поволок в горы. Зачем ему человеческая женщина – непонятно. Наставник решил, что кентавру кто-то платит за рабынь. Это сфинксу надо и спину почесать, и чашу поднести, и то наставник обходился. У кентавра же свои руки есть! Так что наставник копытному ещё и завидовал по-чёрному. Под плач родни похищенной двинулся в погоню. Копытный был всё-таки жеребец, а не козёл, потому пёр по тропе, а не скакал по скалам – и вот наставник его обходит по отвесной стеночке, ему выступа в полпальца было достаточно. Я так не могу, а вот кое-кто из молодых – ты видел! – умеет. В горах всегда сыщется местечко для засады, наставник и устроился. Дождался копытного, и хвать! Тогда, говорит, и понял, почему сфинксу в старые времена, что колеснице, полагались хранители лап, по одному на каждую. Сразу на шею прыгнуть не вышло, там как раз девица висит, по спине тоже не потопчешься: кентавр хоть и визжит, как поросёнок, но в руках копьё, и тычет им ловко. В морду, гадина, целится! Ошибся, принял за льва. Наставник умел уклоняться от копья в глаза не хуже нашей пехоты, и успел славно порвать дурню бока, пока тот не выкинул девицу и не перехватил копьё – пехотное, хорошей старой работы времён живого ещё царства, по длине вроде гоплитского, наконечник из чёрной бронзы. Копытный сообразил бить в грудь, и наставнику пришлось прятаться за его же, кентавра, задом – а тот, оказывается, брыклив. Как конь он дерётся куда успешней, чем как человек. Наставник прыгает рядом – слева зайдёт – копьё, справа – копьё, сзади – копыта. Прыгнуть на круп – опять же, копьё. Были бы рядом "защитники лап" – всё, сфинкс вора притормозил, туша такая, что никаким щитом не прикроешь. Пара дротиков – и готов. А так… добычу бросил – и ладно. Наставник девицу за шкирку, как котёнка, домой тащить – а глядь, копытному мало, разворачивается. Наставник, вместе с грузом – на скалу. Оттуда показывает сперва тыльную сторону лапы, потом средний коготь, потом говорит почти всё, что на язык пришло про похитителя девиц. Не совсем всё, потому что кентавр-то ругаться не стал. У него-то руки есть! Поднимает, мерзавец, камень. Метнул, гадюка… Наставник увернулся, но ему пришлось уйти. Вот тогда он и понял, что сфинкс без людей – не ходячая справедливость, а до первого копытного с копьём. Причём, с его слов, особенно было обидно, что тот кентавр был больше конь с руками, чем человек с копытами. Совсем глупый. Раны перевязать не смог! Через недельку его нашли мёртвым, и жители той деревни всерьёз обсуждали, можно ли съесть его конскую часть, или это прогневает богов. Наставник тогда обещал, что если кентавра есть не будут, то он будет помогать деревне. Лет через полтораста из неё выросло маленькое княжество. То самое, в котором родился я. Дальше ты знаешь.
Гелен кивнул. Осторожно – спина в последние дни беспокоит сильней обычного.
– А ведь твой наставник тоже считал, что готов, – сказал он. – Что если нам тоже встретится… кентавр?
Сфинкс дёрнул лапой – острое плечо зашевелилось под шкурой.
– Мы хорошо учили наших детей, да и сами, сколько успеем, присмотрим. Надеюсь, они не захотят взять больше, чем нужно, или больше, чем смогут. Заметь, мой наставник хорошо порвал врага, вернулся со славой и спасённой девицей. Разве этого мало? И поверь, если бы копытный приполз в ту же деревню и просил его перевязать в обмен, скажем, на вспашку полей…
Гелен пожал плечами.
– Если бы у нас были ещё три года… Если бы мы могли вступить в войну, как в продолжение застарелого спора…
– Кто же нам даст? – повторил сфинкс. – Все знают, что мы готовимся к этому сроку.
– Никто, – согласился Гелен. – Но я намерен получить столько мирных дней, сколько смогу. Мне даже интересно, сколько я сумею выгадать. Мне интересно, как у врагов будет расти уверенность в том, что я ещё слаб, ещё не готов. А потом… Хвать!
Он выставил руки чуть вверх и в боки, и изобразил, как лев хватает добычу. Довольно похоже изобразил. Тут уж – с кем поведёшься.
Сказ о королевне Мор, трех мужьях королевы Мунстера, и о том, отчего десси не любят мунстерских Эоганахтов
С чего началось? Нетрудно сказать. Как всегда началось, с повитухи. Король Мунстера Аэд натащил полную комнату людей – свидетельствовать, и живые стены стояли вокруг роженицы так, что деревянных и не увидать. Что говорит добрый чужеземец? Воздух? Может, и не хватило. А может, от чего иного померла королева, до того рожала точно так же, при всем дворе – и ничего. Только получил король-вдовец на руки дочь и уверение, что это – красавица и копия матери. А увидел орущий красный комок, что только что убил жену. Пусть и нехотя. Сунул Аэд, не глядя, дочь в руки подвернувшейся прислужницы и велел воспитывать.
Та и рот раскрыть не успела, а ходячий кошель уже отсчитывает годовое содержание. Так и началась жизнь королевны Мор из рода Эоганахтов. Росла без отцовского внимания, но как-то этим не тяготилась. Семья воспитательницы заменила родную, а уж там были сорванцы! Так и Мор – веселушкой-резвушкой-проказницей пробегала детство. А на пороге юности… Да, и правда ведь на пороге! К которому девочка крадется, возвращаясь с очередной ночной вылазки. Глядь – а на ступеньке женщина сидит. Вся в белом, волосы медью сквозь ночь играют. А лицо не рассмотреть, руками закрыла. Плачет. Тихо-тихо, горько-горько. Кулачками глаза трет.
Мор ее за баньши сперва и не признала. Считала, что плакальщица из холма должна выть громче зимней бури, лицо ногтями разрывать, руки заламывать. Ну и прочие глупости, какие дети воображают. А гляделась рева, заметим, такой же девочкой, никак не старше самой Мор.
– О чем печалишься? – спрашивает Мор. Весело, ведь думает – с соседской девчушкой говорит. У которой вряд ли большая беда, а если и так – все равно не повредит дух перевести да высморкаться.
– О тебе! – отвечает рыжая. И уши у нее торчком поднимаются, словно бы лошадиные, только не в шерсти, розовые. Кулаки от лица отнимает – а за ними глаза. Озера с изумрудным дном, слезой полные. Мор ни жива, ни мертва. Узнала – не молодую, а вечную. А та, что не рыжая, но – красная, повторяет:
– Горе тебе, Мор!
Мор как стояла, так и села. Даже улыбку не убрала. А красная в белом утешает:
– Горе, но не прямо сейчас. Отвести не могу, не в силах. Но можно отложить. До поры, когда ты сможешь ее вынести.
Хлюпает носом и уходит в ночь. Шаг – и нет, словно во сне привиделась.
Зато в уши бьют звуки ночи. Топот ночного дозора, собачий лай, шелест насекомых, далекая песня. Можно домой идти, да Мор о приступочку, на которой баньши сидела, возьми и споткнись. Тяжелый шажок, скрипнувшая дверь, громкая половица – и привет тебе, тяжелая рука приемной родительницы. В другое время Мор бы ревела в три ручья, а тут приговаривает: «Это, наверное, еще не беда.» Ну не считать же горем великим заслуженную взбучку? Таких, берегись не берегись, проказливый норов по три на неделе обеспечит.
А потому стала Мор ждать неприятностей. Как чего случится нехорошего, гадает: оно, не оно? Мелкие напасти обрадовались, со всех сторон как гнус-мошкА облепили: ни веточкой отмахнуться, ни дымом отогнать. А там и немелкие пошли: вот на королевской охоте угодил жеребец Мор ногой в кроличью нору. Отец-король посмотрел, сказал:
– Сама угробила, сама и добивай.
Нож с пояса отцепил и дочери бросил. Сам же стукнул коня пятками и вперед умчался. И пришлось добивать – того, кого сама выходила, да растила, да ухаживала три года. Кого, считай, объезжать не пришлось, разве приучить к седлу. Рука не поднималась. А как поднялась, в ответ на стоны и слезы лошадиные – ударила неточно. Убить лошадь одним ударом ножа совсем непросто. А жеребчик уже даже не кричит, только смотрит жалобно. И снова у Мор рука дрогнула, снова ударила мимо нужного места. Пришлось и третий раз бить, и четвертый…
Вот сидит Мор над тушей, морду мертвую гладит, приговаривает:
– Догнала нас беда, догнала…
И слышит, словно эхо вдали:
– Не беда, не беда, не горе.
Глядь вокруг – туман вьется, из тумана красная в белом выходит. Уши на макушке, кулачками размахивает. И носом вздернутым – хлюп-хлюп. Тоже – красным.
– Он мне другом был, – говорит Мор.
– Тогда беда, – соглашается баньши, – тогда горе. Но малое горе и малая беда. Не стала б я по другу твоему слезы лить, даже будь у него две ноги, а не четыре, и сапоги вместо подков. О нет, Мор, моя скорбь о тебе!
И давай росу, что на глазах, по лицу кулаками размазывать.
– Что со мной случится? – спросила королевна.
Баньши присела на тушу – платье не запачкалось.
– Нетрудно сказать. Потеряешь самое дорогое, что у тебя есть, – помолчала, тряхнула кулаками, – но не теперь, нет. Ты слабая еще, тебе такое не по плечу, а я беду могу держать. До поры.
Встала, повернулась – и туман сомкнулся вокруг.
Насколько хорошо стало девушке жить на свете, догадайтесь сами. Очень уж это неприятно – ждать потери самого дорогого, что у тебя есть, да еще и не знать, что же это такое. А что предсказанная напасть произойдет, никаких сомнений. Баньши в таких делах не ошибаются. Оттого на них и наговаривают, что, мол, порчу наводят. Ни капельки, наоборот! Но вот видят – заранее.
Дни идут за днями – обещанное забывается. Воспитатели на Мор нахвалиться не могут на девушку, ее словно подменили. Тихая стала, задумчивая. Печальная немного, так печаль иным девицам к лицу, и уж ей-то шла. И приемные родители говорят:
– Повзрослела.
А соседи говорят:
– Перебесилась.
Дети же приговаривают:
– Скучная стала. Взрослая.
А тут настоящий отец, король Аэд, занемог. Впервые за год, велел младшую дочь привести. Страшно ей стало, о пророчестве вспомнила. Побелела, как береста, в пол смотрит, как ива плакучая.
Король ее разглядывал. Пристально. Ищуще. Потом отвернулся, бросил:
– Не похожа! И пятой части того, что в матери было, в ней нет. Пусть уйдет.
Мор увели. Через неделю Аэда не стало. Приходит королевна с поминок – на постели ее баньши устроилась. С ногами! Обувку, правда, сняла.
– Дождалась? – спросила Мор. – Так и знала, что ничего, кроме смерти, женщина из холма не напророчит… Но иди стенать к себе в холм! Видишь, у меня глаза сухие. Настоящих не выжала, а лук – это бесчестно.
– Отца твоего найдется кому оплакать и без меня, – откликнулась красная, – мой же стон по тебе. Но я не выпускаю несчастье!
– Да сколько можно! – вскричала девушка, – Лучше пусть самое страшное случится поскорей, чем ждать да терзаться!
– Слабая ты, – говорит баньши, – но раз сама просишь… Быть по сему. Мне ведь тоже держать беду за ворот ох и не легко!
И кулаки свои, до синевы сжатые, раскрыла. Аж ладошки вывернула. Тут бы Мор и взглянуть, что за зло на волю вырвалось – да не смотрит она на руки сиды.
– Ай-ай! – кричит. Да как выскочит во двор! Да как прыгнет через вал! А раз внутренний, высокий, королевский перескочила – что ей остальные валы, прочих-то благородных сословий?
Услышали ее крик братья, родные да по приемной семье. За мечи похватались, бросились – кто баньши ловить, кто сестру искать. Да и то, и то – без толку. А вслед за Аэдом и Мор из Лохлейна, троицы ради, и удача ушла. Родичи-Эоганахты стали свариться, кому Мунстером править. И если те, что из Айне, пока молчали, то те, кто из Кашеля, объявили: очередь правления пятиной за ними. И на всякого, кто не признает королем Мунстера Фингена Кашельского, они поднимут копье и раскрутят пращу.
Скоро копья облились алым, а пули рассекли черепа. Трижды Мунстер плакал над героями, что пали в усобице, трижды сходились рати, но победа не давалась ни Кашелю, ни Лох-Лейну. И вот все вассалы призваны, все наемники наняты – но силы сторон равны. Тогда Финген и обратился к народу десси. Дружбу предложил, и не только. Сказал, если десси выставят больше воинов, чем положено по вассальному договору, он возьмет за себя королевну из народа десси, и кровь десси перемешается с кровью Эоганахтов. Наш народ принял условия, и скрепил сделку брачным пиром.
Настала четвертая битва. Эоганахты ставят войска свои на правом фланге, почетном, а вассальные – на левом, поплоше. По замыслу, это должно предотвратить кровопролитие между родичами, но в каждой из трех битв вассалы обеих сторон бежали, и героям Кашеля и Лох-Лейна пришлось становиться друг против друга.
Отчего так выходило? Нетрудно сказать. У Эоганахтов, что тех, что других, и доспех получше, и дружины живут службой. А у вассалов и доспех поплоше, если вообще есть, и люди привыкли жить землей. Или, как десси, морем. Опять же, кашельцы и лейнцы за свою власть и славу бились, а вассалы – повинность отбывали. Ну и кто кого погонит?
Но в четвертую битву не так вышло. Против Лох-Лейна встали десси. Не дружина короля, а все. Опять же, знал король Кашеля, кого почтить союзом: десси живут морем, а моряку за меч хвататься приходится почаще, чем землеробу и даже пастуху. Всякий мореход немного рыбак, немного торговец – и немного пират. И хоть пошли герои Лох-Лейна на десси, как штормовой вал на берег – так же и разбились, так же и отхлынули. Не как от скал, но как с песчаной косы: много песчинок на дно опало. Много спеси у Эоганахтов. Друг другу спину показать за позор считают, а тут вассалы! Яростно они бились, крепко, умело. По три жизни за каждую из своих брали. Но нас, десси, что песка, и мужества нам не занимать. И дрались мы за свою девчонку, да за то, чего у ней в пузе еще и не завелось. Мы выстояли – а вассалы лейнцев бежали. И кашельцы ударили врагам в спину. Им слава, нам смерти – таков счет битвы.
Но что хотели – получили. Наша курносенькая стала королевой пятины. И уж мы знали, что детям она расскажет, что значит тянуть сети, и ворочать весло, и биться на палубе, мокрой от воды и крови разом… Ох, как мы гуляли – тризна, возведение, да и недопитое на свадебном пиру, перед походом, сполна добрали. Все пиво на год вперед выпили. Радовались.
А Финген не радовался. Когда к посоху Мунстера рвался – хороша была ему наша королева. А как свое получил – сразу подурнела. Простецкая, говорил, слишком. И толстовата, и курноса. Такую крепкому хозяину в дом, а не королю пятины! Но договор есть договор, так чего ныть? Тем более, помимо жены, в Ирландии и другие женщины есть.
Но у королей не все просто. Заглядишься на знатную – или родня разорит и на шею сядет, или шум поднимет. Им-то только честь, а вот королю… Если король не больно праведен, вот, к примеру, жене изменяет, на это свалят и вражий набег, и недород, и худой улов, и червяка в яблоке, и сливки скисшие. А простолюдинки да рабыни… Эти будут молчать, но рожи у них… Та, что надела пурпурный плащ, хотя бы перестала пахнуть рыбой!
Два года страдал Финген. А потом, охотясь в лесу, малость от свиты оторвался – и повстречал девку. Волосы нечесаны, из одежки – рубаха рваная. Свиней пасет. Но лицо! Но руки! Ни солнце, ни ветер, ни мороз, ни грязная работа не скрыли изящных черт. А рубаха скрыть тонкий, гордо выгнутый стан и не пыталась. Вот прекрасная замарашка смотрит на короля… Нет, сквозь! И, не говоря ни слова, не поклонясь, гонит стадо дальше. А у свиней на боках клеймо королевы.
Вернулся Финген с охоты, да у жены и спрашивает:
– А с чего твои, Айфе, пастушки мне не кланяются?
– А, эта… – тянет королева. – Так безумная она. Приблудилась дня три назад. Велела я ее приставить к работе, пропадет ведь, бродяжничая. Но коровы ее слушать не стали, и козы, и овцы. Сегодня решили свиней попробовать. Смирные были, говоришь? Удивительно! Они ж и на мужчин, бывает, бросаются.
– Ну-ну, – сказал Финген, – пусть остается, раз к делу приставлена. Только вели ее отмыть, да дать одежку подобротней. Пусть никто не скажет, что я слуг в черном теле держу.
– Ладно, – отвечает жена, – с утра распоряжусь. Что-то ты сегодня хозяйственный…
Распорядилась. И думать забыла о полоумной пастушке. Финген же отправился в объезд, а Мунстер – это вам не Росс. Это больше Диведа, если брать без берега Тови. Так что не было короля в Кашеле тридцать дней и еще три дня. Возвращается – глядь, а во дворце, перед очагом, давешняя пастушка. На ней старое женино платье, копна на голове в хвост собрана. Сидит, в огонь смотрит. Внимательно, словно за петушиным боем. Только на лице не азарт – тоска, мечта, ласка. Совсем не безумный вид! А – домашний. Уютный, как от любимой собаки. Если б жена-десси хоть иногда бывала такой…
Но не станет же владыка Мунстера радоваться за какую-то пастушку? Насупил Финген брови, пальцем ткнул:
– Что ЭТО здесь делает?
– Греется, – отвечает Айфе, – псам можно, почему ей нельзя? А еще сдается мне, что, пока она смотрит в очаг, она помнит. Если не прежнее имя, так хотя бы то, что у нее тоже когда-то был дом.
– И часто она тут?
– Каждую пятницу. Загонит свиней, придет, уставится на пламя… Сидит ровно стражу. Как караул сменится, так и она поднимется, тихонько выскользнет во двор. И неделю ее не видать. Вреда же от нее нет.
– А если и будет, так вина на тебя ляжет, – объявил король, который все уже решил, – согласна?
– Пусть будет так, – согласилась королева. Эх, не знала Айфе, какую яму себе вырыла. Да при всем дворе!
Ночью Финген к ней не пришел. Это было обычно. Утром велел собрать весь двор и всех заложников. Такое случалось нечасто, и означало, что королю нужны свидетели чего-то очень важного. А потом король вывел ко двору сумасшедшую пастушку. И бросил на пол простынь с кровавым пятном.
– Ныне ночью я не сумел сдержать страстей и возлег с этой девой, – сообщил. – И господь вернул ей память. А потому – кланяйтесь все благородной Мор, дочери и сестре королей! Гонцов в Лох-Лейн я уже послал. Скоро они подтвердят, что сестра их – нашлась, и волей провидения стала мне женой. А раз я христианин, не гоже мне иметь двух жен.
И Финген снял с Айфе пурпурный плащ королевы, и сорвал у нее с пальца кольцо.
– Ты худородна и некрасива, – сказал, – а а дружба с десси стоит недорого, когда я могу получить приязнь Лох-Лейна. Потому – уходи.




























