Текст книги "Ставрос. Падение Константинополя (СИ)"
Автор книги: MadameD
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 78 страниц)
Он помолчал.
– Впрочем, тебе жен бояться нечего. Разве что своей матери – думаю, ты сам знаешь, мой друг, к какому роду женщин она относится…
Микитка даже не стал спрашивать, откуда патрикий Нотарас так хорошо осведомлен о его семье. А хозяин дома после нескольких мгновений такого же теплого, ядовито-сочувственного молчания спросил:
– Хочешь, я буду тебя учить – языкам, философии, поэзии? Ведь ты, конечно, совсем невежествен?
Микитка покраснел.
– Хочу, – сказал он, не отпираясь от поименования невеждой. – Тогда уж и Мардония тоже, господин. Ведь он рос со мной и учился только работать руками!
Фома кивнул.
– Конечно, и Мардония. Дионисий его только драться и скакать на лошади может научить; а воин из Аммониева сына все равно будет неважный. Как и из меня.
Он отвернулся, и его лицо странно дернулось; а может, так только показалось из-за игры теней. Глядя на этого непонятного человека, Микитка спрятал руки в рукава, ощущая озноб, – не то испуг, не то предчувствие страха.
– У тебя чудесный сад, господин, – сказал он. Фома тонко улыбнулся, словно делился с русским рабом своим ядом.
– Спасибо, – сказал он. – Моя жена тоже хвалит меня за то, как я садовничаю.
Он встал и оправил длинную розовую хламиду с каймой, по которой катились золотые барашки волн, – меандр, означающий вечную смену поколений: излюбленный греками орнамент. Потом патрикий еще раз пытливо и тревожно взглянул на евнуха своими серыми глазами:
– Так ты будешь заниматься со мной?
– Буду, господин. И скажу Мардонию, – обещал Микитка.
Фома бледно улыбнулся и ушел. А Микитка прижал руку к сердцу, ощущая огромное волнение, – он вдруг понял, что не столько этот человек и его уроки нужны им с Мардонием, сколько они оба нужны патрикию Нотарасу. Еще один ромей со своими ромейскими причудами, за которого он, Микитка, теперь в ответе!
Тут в конце дорожки, за маслинами, показалась чья-то тень – Феофано! Микитка пошевельнулся, потом быстро встал: он не мог сидеть в присутствии этой женщины, хотя ему легко сиделось в обществе ее двоюродного брата.
Феофано подошла к нему и положила руку на плечо; а Микитка содрогнулся, вспоминая, как эта лакедемонянка вытаскивала его из тюрьмы. Нет, ему никогда не забыть ничего, что она с ним сделала!
– Здесь сейчас был мой брат? Вы говорили с ним? – спросила патрикия Метаксия Калокир.
– Да, госпожа, – ответил Микитка. Он прибавил – немного робко, но решительно:
– Господин Фома Нотарас хочет давать мне и Мардонию уроки.
Русский евнух взглянул в лицо лакедемонянке. Она не смотрела на него – глядела в сторону, кусая губы:
– Давать уроки?.. Интересно!
Потом посмотрела на Микитку – взгляд ее потеплел, губы улыбнулись:
– Что ж, занимайтесь. Вам всем это будет на пользу.
Она встрепала русые волосы бывшего раба и ушла так же быстро, как появилась, оставив его в кипарисово-лимонном облаке своих духов. А Микитка подумал, что с Фомой Нотарасом ему, как и с Мардонием Аммонием, придется решать другие неведомые ему трудности другого древнего и благородного византийского семейства. И Феофано его опять для чего-то приспособила…
Что ж, приспособила – и ладно. Тому себя надо жалеть и корить, кто болтается без пользы.
Патрикий Нотарас оказался прекрасным учителем – хотя Микитка до сих пор не имел никаких учителей и ему не с кем было сравнивать; но в первый раз в жизни он испытал наслаждение, доступное немногим избранным; и еще меньшему числу людей в его век. Наслаждение общением с истинно образованным византийским греком – и спорами, спорами с человеком, умеющим их вести.
– Если бы вы ходили в обыкновенную школу для благородных юношей, – если бы у нас еще оставались такие школы, – посмеиваясь, говорил патрикий, остановившись напротив стола, за которым сидели двое его учеников, – вас бы заставили хором повторять прописные истины, а за любые вопросы вы получали бы палки! Так учат детей в мусульманских школах, – произнес он, оглаживая свой подбородок. – Так воспитывают наших врагов, мои дорогие: греки же учат все подвергать сомнению.
– И Бога тоже? – вдруг громко спросил Мардоний, до сих пор завороженно молчавший.
Фома взглянул на него.
– Если ты чувствуешь, что можешь быть один, – то и Бога, – мягко согласился учитель.
Мардоний потупился, живо вспомнив о брате и отце.
– Я не могу быть один, – прошептал он. – Бог должен существовать!
Фома примостился на краешке стола и, смеясь, похлопал юноше.
– Блестяще, Мардоний! Бог должен существовать, потому что нужен тебе, – я восхищен твоей логикой! И знаешь, – понизив голос, вдруг серьезно прибавил патрикий. – Я согласен с тобой. Бог должен быть уже постольку, поскольку нужен нам… и человеческая логика к Нему неприложима.
Патрикий сложил руки на груди.
– Истинно свободен тот, кто не нуждается в Боге, – и потому среди людей едва ли найдешь хотя бы одного истинно свободного. Но греки ближе к этому состоянию, чем османы. Может быть, османы вовремя завоевали нас – спасли нас от самих себя!
Юноши затихли – и понимая, и боясь до конца понять этого философа. А Фома Нотарас склонился над ними и положил им руки на головы, сблизив русую и черную макушки:
– Не думайте об этом, дети. Не губите в себе способность отдаваться иллюзиям – человек, который рано лишается этой способности, становится несчастен на всю жизнь! Лучше займемся теми прекрасными сказками, которые человечество выдумало для себя за свою долгую историю.
И они опять занимались латынью или древнегреческим языком – и читали то притчи, то хроники, то философские трактаты; то сочинения современных богословов и ученых. Впрочем, наставник не спешил перейти к новейшим богословам, говоря, что сначала нужно научиться мыслить свободно и непредвзято, а этому могут научить только античные вольнодумцы. Европейские сочинения последних лет – это только различные формы богопочитания…
– Если вы когда-нибудь поедете в Европу, – говорил патрикий полушутя, – вы уже не найдете в библиотеках того, что я преподаю вам! Церковь очень хорошо оберегает юные умы от соблазнов – так что цените меня, пока можете.
Юноши засмеялись; а потом оба, не сговариваясь, встали и поклонились.
Ночью, – друзья, как теперь почти всегда, спали вместе – Микитка тихонько говорил сыну Валента:
– Ученость – это очень хорошо, и рассуждать нужно уметь… Я и не думал, что меня когда-нибудь будет учить такой человек, как наш хозяин! Но когда он говорит: вот, мол, Бога может не быть…
Микитка вздохнул и поставил подбородок на руки, глядя на молчаливого друга.
– Всякий цветок Бога знает – а когда человек говорит, что Бога нет, он, какой ни есть ученый, мне видится точно больной! Может, для латинян и иначе; а для нас, русских, Бог выше всякого рассуждения.
Мардоний кивнул.
– Я по крови наполовину иранец – так мы сами себя называем… Для нас то же самое.
Они помолчали, лежа голова к голове.
Потом Мардоний вдруг сказал:
– А ведь это ему все пустое, все наше учение… Фома Нотарас ненавидит меня в своем сердце, потому что я сын Валента. Он никогда не забудет, что было у моего отца с его женой!
Микитка покосился на приятеля.
– А ты виду не подавай.
Сын Валента хмуро кивнул.
Впрочем, пока патрикий не выказывал никакой ненависти: напротив, уроки с юношами словно бы даже укрепляли и вдохновляли его, проветривали сокровищницу его знаний, в которой столь многое оставалось в неприкосновенности. Жена и дети требовали много его ума и сил – но это были не те ум и силы: житейские, обыденные.
Друзья, однако, слышали, что госпожа дома, Феодора Нотарас, – Желань Браздовна, как называл ее только Микитка про себя, – сама была прекрасной мыслительницей, воспитанной Феофано. И с нею же она и упражнялась в спорах: точно так же, как для Феофано приберегала самое сокровенное в своей любви. Эти женщины оставались любовницами, несмотря на четверых детей, которых Феодора произвела на свет.
Микитка понимал теперь, что Феодоре этот грех был так же необходим, как патрикию Нотарасу – их уроки. Он знал также, что Феодора подолгу занимается со своей покровительницей стрельбой и другими изнурительными телесными упражнениями, хотя у Нотарасов был маленький сын, который постоянно нуждался в матери. Но Микитка признавал, что в такое время женщинам, а прежде всего – благородным женам, приходится быть и воинами. Нет ничего легче, чем воину растерять свои умения!
А потом Феодора и Феофано уехали вдвоем, взяв с собой маленького Александра, которому пошел пятый месяц! Это, должно быть, решилось между Нотарасами и Метаксией Калокир давно; и тогда Мардоний тоже запросился домой, к дяде. Но Микитка сурово одернул его:
– Только не сейчас! Нельзя сейчас!
Он знал, что женщины уехали в Мистру, – а раз уж взяли с собой младенца, значит, нескоро вернутся. Микитка понимал, что на теле той болезненной плотской любви, которая связывала Нотарасов, Аммониев и их знаменитую родственницу, только что лопнул очередной большой нарыв, который давно созревал. Оба юноши и их умственные занятия были как никогда нужны хозяину дома, чтобы отвлечь его…
Микитка и Мардоний остались: теперь они каждый день молились за всех своих старших, что бы там патрикий Нотарас ни говорил о Боге.
========== Глава 108 ==========
– Бедный Фома, – сказала Феодора. – Он ведь все знает – понял все сразу!
Феофано, сидевшая напротив нее в повозке, лениво улыбнулась.
– Предположим… Что это меняет? Так даже лучше, для Фомы не будет потрясений! Слишком долго все танцевали вокруг одного моего братца!
– Леонард благороден, – задумчиво проговорила московитка. – Но у всякого благородства есть граница. Может быть, он сейчас и не думает чего-нибудь требовать от меня, – но что будет, когда он меня увидит?
Она покачала спящего Александра, который завертелся у нее на руках.
– Выйди к нему с этим ребенком, – спокойно ответила Феофано. – Выйди – и посмотри, где лежит граница его благородства!
Она рассмеялась.
– Хотя Леонард безумец, вроде Валента, – так что все может быть.
Лакедемонянка взглянула на итальянскую няньку, которая дремала в другом углу под стук колес; а может, только притворялась спящей. Хотя обе госпожи знали, что она не выдаст их патрикию Нотарасу: женское союзничество, которое не требовало общности веры и даже общности крови. Женщины всегда рассчитывают все за всех!
– Аспазии скоро рожать… а я ее бросила, – вдруг сказала Феодора.
Подруга ласково улыбнулась.
– Ничего … когда она будет рожать, будет молиться тебе, и все пройдет хорошо.
Феодора поежилась – ей всегда было не по себе, когда лакедемонянка говорила такие вещи. Да и в окно задувало – она приподнялась и плотнее задернула занавеску. Московитка подумала о Марке, который сейчас, вместе с ее собственными воинами, ехал рядом с ними, охраняя женщин, которых раз и навсегда поставил выше себя. Вот образец рыцарства! Но Марк простой солдат, не видевший ничего далее окраины своей Мореи: у него и запросов таких никогда не было, как у Леонарда, ни телесных, ни духовных…
Увидев, что Феодора опять мучительно задумалась о будущем, Феофано встала с места и пересела к подруге. Приобняв ее за плечи, она завела колыбельную – странную песню, под звуки которой московитке грезился то звон мечей, гром давно отгремевших битв, то шум вечного моря, то шелест листвы, в которой вместе с ними прикорнули демонята-фавны и дриады. “Мы все – гости, странники в этом мире, – казалось, шептала царица. – Мы все здесь для того, чтобы учить и любить друг друга: и делаем это как умеем… Больше ничего не имеет значения…”
Они добирались до морейской столицы долго, неудобно – как всегда бывает с маленькими детьми – но без происшествий. Феофано заблаговременно послала письмо во дворец – влиятельным знакомым, с которыми не прекращала сношений, – и ее со свитой приняли хорошо.
Феодора не бывала в Мистре со времен Константина; и этот город опять показался ей неприветливым и надменным, как все византийские города, не согретые в памяти долгой привязанностью. Да эти белокаменные греческие города и строились так, чтобы поражать и повергать в трепет своим обликом: и пришлых варваров, и собственных граждан, лишь только они теряли по какой-то причине право на почетное гражданство…
“У нас никогда не было так, – подумала московитка. – Мы всегда любили и чтили и чужие народы, и свой собственный!”
Потом она вспомнила слова Феофано, – что московиты усиляются на имперский лад, чтобы не погибнуть, – и ей стало горько… и, вместе с тем, отрадно. Кончалось детство теперь и русов…
Когда Феодора с сыном устроилась в отведенных ей покоях, Феофано удостоверилась, что все в порядке, и сказала, что пойдет разыщет Леонарда Флатанелоса.
– Может быть, я сейчас не найду его… но, когда найду, я приведу его к тебе, – предупредила лакедемонянка. – Конечно, в гинекее станут говорить… но это лучше, чем вам гулять по городу вдвоем.
Феодора, утонув в своем высоком и глубоком кресле, закрыла глаза, вокруг которых легли тени.
– Веди, только поскорее… не могу больше ждать, чего сама не знаю!
Феофано улыбнулась и, склонившись к подруге, поцеловала ее. Потом поцеловала ее руку, лежавшую на подлокотнике, и, бесшумно ступая, вышла из спальни.
Оставшись вдвоем с Магдалиной, не считая спавшего в колыбельке сына, Феодора обернулась к няньке:
– Ну что – как ты думаешь? Стоит нам привечать его?
Магдалина улыбнулась и натянула на щеки свой белый головной платок, так что теперь виднелись только светлые, обесцвеченные годами глаза:
– Как вы сами себе думаете, госпожа… Люди, когда спрашивают совета, ждут не чтобы их отговорили, а чтобы с ними согласились, – а делают все равно по-своему!
Феодора хмыкнула, удивленная справедливостью этого замечания.
– Хорошо, Магдалина… Ты с ребенком выйдешь, когда он зайдет, – или останешься здесь?
– Лучше уж я одна выйду, а дитя пусть останется, – сказала кормилица.
Феодора поняла, что Магдалина вовсе не спала во время того разговора в пути. Она улыбнулась.
– Спасибо, дорогая.
Магдалина улыбнулась и опять затаилась в своем углу, где сидела и вышивала Александру рубашку. Феодора же не могла ничем занять ни руки, ни ум. Она едва сидела на месте при мысли о том, что сию минуту, может быть, войдет комес Флатанелос – человек, с которым она обменивалась столькими пылкими признаниями через столько лет, земель и морей! Разве можно вообразить более поэтическую любовь? Это Феофано научила ее поэтизировать такую измену мужу!
Конечно: это ведь называется куртуазным рыцарством, на франкский манер, и Леонард именно так и думает… Он столько времени провел в отсталой, дикой Европе…
Феодора встала, прошлась по комнате – потом вернулась к креслу и села. Щеки горели пожаром. Она поправила прическу – темные косы, уложенные вокруг головы, как у нимфы с итальянской картины; расправила свою тунику и дорогой плащ, который преломлялся блистающими складками до самого пола, когда она садилась. Феодора нарочно не снимала плаща: не только потому, что в комнате было зябко, но и чтобы выглядеть построже.
А потом в коридоре раздались шаги, показалось мерцающее пламя светильника в руке проводника, на порог легла тень… и появился он.
Это первое движение навстречу вышло так просто и естественно, точно Леонард Флатанелос был старинный друг, которого Феодора привечала всю жизнь. Только румянец и восторженный испуг в карих глазах хозяйки выдали ее огромное чувство; и комес при виде этого выражения застыл, схватившись за косяк. Он изумленно и счастливо улыбался возлюбленной – огромный и сильный, прекрасный, свободный…
Потом быстро пересек комнату и упал на одно колено возле кресла Феодоры; он схватил ее руку и прижал к своим горячим губам. Феодора почувствовала, как уже успела увидеть глазами, что Леонард чисто выбрит.
Комес поднял голову, и Феодора рассмотрела его гладкое загорелое лицо вблизи: это отсутствие усов и бороды было непривычно, но заметно молодило его. Скоро она привыкнет к этой особенности и полюбит ее, как уже любила все, что примечала в своем поклоннике прежде…
Да о чем же она думает!
Феодора осознала, что думает о чем угодно – только бы избежать ужасной неловкости этого свидания. Она быстро оглянулась, ища взглядом Магдалину; но кормилица уже незаметно ушла, оставив свое шитье на столе.
Тут московитка ощутила, как обжигающая даже сквозь платье ладонь обхватила ее щиколотку, и комес припал поцелуем к ее колену. Феодора ахнула и хотела оттолкнуть его; но он не пускал, уткнувшись лицом в ее ноги. Это было восхитительно и страшно – но больше восхитительно.
Потом Феодора тихонько пошевелила ногами, и влюбленный пустил. Он поднял голову – карие глаза его сияли.
– Я понимаю, – сказал он. – Это все, что мне позволено.
Феодора хотела воспротестовать, но тут же поняла, как непристойно будет звучать возражение; покраснев до ушей, она промолчала. Комес тихонько рассмеялся.
– Не бойся… не бойтесь. Вам нечего бояться меня.
Феодора кивнула. Она была рада, что он перешел обратно на “вы”, по-европейски, по-римски, – как будто та лихорадка письменных излияний была не с ними двоими. Хотя ни он, ни она никогда этого не забудут.
Леонард сел рядом на табурет – он немного сгорбился, что, впрочем, нисколько не умалило его стати и силы, которой веяло от всей его фигуры. Феодора помолчала стесненно несколько мгновений, не зная, как продолжить разговор, – но тут выручил сын: загулил в своей колыбельке.
Мать встала и быстро подошла к Александру: проверила его. Мальчик был сухой, но его потребовалось поносить на руках, прежде чем он опять заснул.
Опустив ребенка назад на постель, Феодора обернулась к поклоннику – и увидела, что он улыбается: так же счастливо, как в первый миг, когда увидел ее.
Феодора нахмурилась.
– Чему вы улыбаетесь? – спросила она почти неприязненно.
– Я люблю детей, – просто ответил комес. – Всегда любил.
Феодора смешалась и отвернулась – она ощущала себя под его взглядом как под жарким солнцем, чьи благодатные лучи проницают все ее существо: это было даже не бесстыдство… а какая-то языческая естественность любви. То же самое она ощущала под взглядом Валента: хотя его страсть была по-мужски тяжелой, по-мужски подавляющей волю. А этот человек по-мужски же ее превозносил.
– Леонард… Комес, – произнесла она.
Подошла к поклоннику и опять села в кресло; их руки почти соприкоснулись, но больше они не делали попытки сблизиться. Комес внимательно и понимающе смотрел на возлюбленную.
– Этот мальчик – третий мой ребенок от мужа, – сказала Феодора; она невольно заломила пальцы. – Взгляните на мои волосы – в них уже седина, которую я скрыла в косах… Я не знаю, чего вы ожидали…
Комес поднял руку, и она замолчала.
– Я не стал бы лгать тебе, что безразличен к твоей красоте, – сказал он; Феодора встрепенулась, опять услышав “ты”, но Леонард Флатанелос качнул головой. – Нет, этот час – мой, и я буду говорить с тобой так, как мечтал все эти годы!.. Ты привлекла меня своей красотой раньше, чем я узнал тебя… но сейчас я люблю тебя. Кажется, что любил всю жизнь.
“И мне кажется так”, – подумала Феодора.
– Я не требую твоих признаний – я все вижу по твоему лицу, – продолжал критянин; он задыхался, несмотря на все свое самообладание.
Феодора опять попыталась заговорить, и он опять ей не дал.
– Я знаю, о чем ты думаешь! – воскликнул комес. – Я глубоко понимаю твою философию, хотя не читал твоих последних сочинений; но я читал твои мысли… Ты хотела сказать: для женщины очень часто признание в любви означает лишь то, что она готова отдаться.
Он усмехнулся.
– Мне нередко делали такие признания – и я отвергал этих поклонниц…
– Из-за меня? – воскликнула Феодора: пораженная в сердце мыслью, что, может быть, разбила жизнь этого героя.
Комес качнул курчавой черной головой.
– Нет… из-за них самих… и потому, что я таков, каков есть. Но ты другая – в тебе есть сила и, пожалуй, жестокость… Ты та, кого я мог бы назвать настоящей подругой!
Тут впервые Феодора серьезно подумала, сколько же женщин, должно быть, знал этот человек. Она была для него путеводной звездой – но мужчине гораздо чаще нужны женщины, чем звезды… А тем паче моряку…
Комес увидел на ее лице боль, которой Феодора не могла скрыть, и накрыл ее руку своей.
– Я жил без тебя, ты права… но жил так же, как ты без меня.
Феодора вспомнила о Валенте, и ей стало легче. Она улыбнулась.
– Я ведь ничего не обещала тебе, – сказала она.
Взглянула в карие глаза, опять ласкавшие ее лицо, фигуру, – и увидела, что комес тоже улыбнулся.
– Не обещала, – согласился он. – Ты только играла со мной.
И Феодора увидела, что он опять все понимает, – и не сердится: конечно, комес понимал, что она не могла вести себя никак иначе. И любил ее, несмотря на ее игру, – и за ее игру тоже!
Феодора встала: она в этот миг отсекла, пресекла в себе что-то. Сжала в кулак руку, скрытую складками парчового плаща.
– Комес, – сказала она. – Ведь вы понимаете, что дальше зайти это не может… Намного дальше, – поправилась она, глядя в смеющиеся глаза Леонарда. – Мы с вами убьем моего мужа, если позволим себе измену! А я люблю Фому, он родной мне человек, как бы ни был капризен и слаб!
Тут в люльке наконец проснулся и расплакался сын Фомы Нотараса – Феодора бросилась к Александру и схватила на руки. Вот теперь требовалось его переодеть, покормить и прочее…
– Уходите! – бросила она Леонарду, глядя на него поверх облачка золотистых кудрей сынишки. – Сейчас же!
– Погодите.
Комес не двигался с места, глядя на нее.
– Я не негодяй, – сказал он. – И я все понимаю о вас, дорогая! Я когда-то поклялся вам и себе, что не трону вас, пока ваш муж жив и с вами, – если вас не разлучат непреодолимые обстоятельства! И то, что вы сейчас сказали, не изменило моих чувств…
Александр плакал; Феодора уже едва слушала гостя, дожидаясь, пока он уйдет. Леонард понял и быстро вышел из комнаты.
Явилась Магдалина – так скоро, точно подслушивала за дверью. Хотя, может, и подслушивала.
Когда Александра перепеленали и покормили, Леонард пришел опять. В этот раз его не приглашали – он сам, как Магдалина, почувствовал, когда вернуться.
Феодора не поднимала на него глаз, качая люльку.
Леонард присел около нее и тихо сказал:
– Я знаю, что невыносим для вас сейчас… Но для меня это ничего не изменило. Я знаю, что вы приехали, потому что отчаянно нуждаетесь в моей помощи: и вы правы в том, что я едва ли не единственный человек, который может вывезти из Византии вас и Феофано. Позже, когда вы будете готовы слушать, я лучше объясню вам ваше положение.
Феодора кивнула, не глядя на влюбленного.
Леонард взял ее за руку; она дрогнула, но не отдернула руки.
– Я сделаю для вас… и для вашей филэ, и для вашего мужа то, что вы хотите. Я доставлю вас в Рим.
Феодора прикрыла глаза.
– Если Фома согласится…
– Он согласится, – ответил комес.
В его голосе, в первый раз за время этого нежного объяснения, прозвучала насмешливая жестокость. Феодора закусила губу. Как трудно с мужчинами!
Не легче, чем с женщинами…
Она вздохнула.
– Но ведь вы понимаете, комес…
– Да, – ответил Леонард Флатанелос, вставая. – Я все схватываю быстро, сударыня.
Это новое европейское обращение резануло ей слух. Феодора вскинула глаза.
Комес улыбнулся – он уже стоял в дверях, с наслаждением глядя на нее.
– А ваша статуя все еще царствует на форуме, – сказал он. – Даже у султановых слуг не поднялась на нее рука!
Феодора прижала руки к груди, растеряв все слова для ответа. Комес легко, радостно рассмеялся; потом поклонился ей и исчез.
Феодора закрыла лицо руками; ребенок опять заплакал, но она в эту минуту не слышала его.
========== Глава 109 ==========
“Константинополь всегда был полон статуями и картинами, изображавшими богоподобных мужчин и женщин, прелестных и величественных, – они остались и посейчас… кое-где, в садах и домах уцелевших греков и итальянцев в своем праве; наверняка среди таких собирателей красоты есть и турки, обманывающие свой закон. Но слава женской статуи для турка – совсем не то, что для эллина! Как я сейчас хорошо понимаю это! А мой погибельный союз с Метаксией – здесь не действует математический закон сложения и закон логический: слава каждой из нас после слияния увеличилась не вдвое, а во много раз.
Тот, кто властвует умами и сердцами сильных мира сего, властвует всем миром. Олимп гордился бы собою сейчас – а может, рвал бы свои редкие волосы, сокрушаясь о не ко времени пришедшемся своем искусстве?
Но нет, не думаю! Мой дорогой Олимп был такой же грек, как Леонард, как Валент, – он, не принимаясь за оружие, а незаметно трудясь в мастерской над глиной своими сухими тонкими руками, тоже жаждал стать богоравным, скольких бы человеческих жертв это ни стоило…
Леонард предупреждал меня, что мне очень опасно даже войти в Стамбул с открытым лицом, – равно и с закрытым: Ибрахим-паша неутомимо плетет свои тенета. Это как раз того сорта человек, который не погнушается ничем ради установления своего полновластия и уничтожения своих врагов. По словам Леонарда, таковы же римские кардиналы и испанские инквизиторы, среди которых немало дворян: несмотря на родовитость и сан, в них совсем нет благородного мужества и прямоты, свойственных грекам даже до сих пор. И даже греческому духовенству, которое долго было слишком бедным, слишком полиняло и утратило свое политическое влияние, чтобы иметь большую выгоду от корысти, – вместе со всей империей!
Но уместно ли сравнивать турка – турецкого чиновника – с христианским духовным лицом? Леонард уверял, что более чем уместно. Он рассказывал мне, что турецкие паши постоянно делят свое влияние – и имеют дело – с католической знатью, и перенимают ее ухватки и обыкновения. А именитые и богатые латиняне, католики, нередко покупают себе духовные звания, чтобы приобрести еще большую власть: часто это люди совсем светские, несмотря на то, что часто и фанатики… Католические духовные звания продаются… И католик может быть сразу и фанатиком, и светским лицом, – об этой удивительной и страшной двойственности души мне толковал еще Фома. А под предлогом спасения душ во владениях римской церкви творятся такие дела, что поневоле радуешься, как вовремя старая греческая церковь закрыла глаза, – она не увидела этого глумления над христианством.
Леонард сказал мне, что в латинском мире то, что заслуживает имени христианства, можно встретить только среди самых необразованных, простых людей, которые близки к земле: и этим схожи с такими же простыми греками-землепашцами. Ну и простых, честных воинов, вроде нашего всеми любимого спартанца. Однако чем выше поднимается в Европе человек, тем больше уродуется его душа: таким же пыточным арсеналом, какой применяют, чтобы терзать тела еретиков. Проповеди католических священников, а особенно ученых схоластов, есть самые противоестественные и человеконенавистнические внушения, от которых отшатнется любой неиспорченный человек, наделенный здравым смыслом. Но если бы только это – если бы не было еще и всех махинаций римской церкви!
А как это на руку Турции и таким людям, как градоначальник Стамбула, – ведь Ибрахим-паша еще страшнее латинян тем, что, в отличие от католиков, не запуган ни женщинами и их ведьмовством, ни адом! Ад у мусульман нестрашный, а женщины – предмет сладостного торга… гордость владельца, и только в свои лучшие годы: в молодости турецких жен легко прятать от взоров других таких же любострастных владык, а когда состарятся и обесценятся, легко устранить и заменить.
Мусульмане страшные, страшные враги.
А самые страшные мусульмане – те, кто, подобно туркам, близок к христианам и понимает их, и потому может успешно, по-европейски, им противодействовать…
Феофано всегда была хорошим политиком; а я понимаю, что это значит в Византии, – но по сравнению с латинскими духовными особами и турецкими чиновниками даже она недостаточно хороша. Потому что она – царица, и она – женщина-воин, герой! Ей противно без конца ловчить и отсиживаться в норе, пока ее не скрючит от сырости и старости!
И ей трудно будет скрыться даже по дороге в Стамбул. Поезд неизбежно привлечет внимание как бродяг, так и шпионов, – а выяснить, что это едут греки, а также то, кого они везут, не составит большого труда: даже если Феофано унизится до переодевания, даже и в турчанку!
Леонард предупреждал меня, что когда турки пополняют свои гаремы, ими движет далеко не одно только сладострастие – участвуй в их торжищах одна природная похоть, не кипела бы так торговля женщинами на средиземноморских рынках, и за рабынь не заламывали бы такие несусветные цены. Ведь далеко не все паши, беи и принцы имеют мужскую силу и желания, соразмерные их власти! Нет: сладострастие покупателей подогревается искусственно и искусно, владельцев гаремов стравливают между собой дельцы, в жажде наживы… и эти магометане, покупая диковинный живой товар, сами стремятся обставить друг друга из глупого, а зачастую и расчетливого тщеславия. Таковы мужчины! Одни выхваляются размерами своих дворцов и угодий, другие – количеством и достоинствами женщин, которые им принадлежат.
Уже только поэтому нам нужно выбираться из-под обломков империи с очень большою осторожностью – даже не воспламенившись страстью ко мне и моей возлюбленной царице, турки, слышавшие наши имена, способны умыкнуть нас из одного только мужского бахвальства, которое у магометан не сдерживается ничем.
Мы поедем в Рим, оплот католичества: казалось бы, безрассудство! Но Леонард, – хотя я до сих пор не очень осведомлена о том, какую помощь Феофано и Фома рассчитывают найти там, – хвалил нас за такое намерение. Комес говорил, что хотя католичество принесло кислые плоды, которыми травится вся Европа, в самом Риме дело обстоит иначе. Там еще витает латинский дух: тот самый, который умер вместе с первым Римом и который Византия так и не возродила вполне.
Нет: Византия говорила по-гречески, и по-гречески же мыслила и верила.
А Италия, благодаря железным латинянам, способна сберечь накопленные Византией сокровища духа, мысли, искусства, которые уже в таком множестве утекли туда вместе с самими греками. Фома был прав, что рвался в Италию, забыв о родовой гордости. Но везти нас до сих пор было некому!
Сейчас нам гораздо опаснее покинуть Византию, чем в той сумятице, что возникла сразу после падения Царьграда, – но раньше нам гораздо опаснее было бы отплыть от греческих берегов, чем теперь, потому что мы не имели такого опытного флотоводца, как Леонард!
Фома знает это, и сам этого хотел… Но я вздрагиваю от мысли, что сейчас рисуется моему мужу, – что он, со своим болезненным воображением Нерона-артиста, непрестанно представляет меня в объятиях своего соперника! А ведь Леонард, конечно, столько раз обладал мною в мыслях!