Текст книги "Ставрос. Падение Константинополя (СИ)"
Автор книги: MadameD
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 78 страниц)
– Теперь ты понимаешь, почему я такова, какова есть… и почему ты такова, какова есть, – прошептала гречанка.
Гостья чуть не мурлыкала от удовольствия: руки Феофано, пробравшиеся под платье через разрезы по бокам, гладили и сжимали ее спину, скользя все ниже.
Потом они еще долго лежали рядом под кисейным пологом, ощущая полное единение. Феодора тихо сказала:
– Я должна признаться тебе, пока не слишком поздно… я безмерно восхищаюсь тобою и горжусь твоей любовью.
Она повернулась и посмотрела Феофано в лицо: благородная гречанка воплощала в себе все, чем ей сейчас хотелось бы быть. Каждым своим словом и поступком царица выражала объединенное стремление женщин к свободе: у многих жен своей воли не было совсем, у многих она только просыпалась – и лишь в таких, как Феофано, воля говорила громко, говорила за всех.
– Я очень горда тем, что я с тобой, что я твоя, – повторила Феодора.
Феофано улыбнулась, услышав такое признание, и посмотрела на любовницу из-под опущенных подведенных век: черные полукружья со стрелками, расходящимися к вискам, показались зловещими.
– Я понимаю, почему ты сказала это, дорогая… но я тебе благодарна. И твоей любовью я тоже горда.
Потом они долго разговаривали – обсуждали домашние дела, детей, и только после этого заговорили о спасении и бегстве. Как будто это спасенье от них не зависело – или они хранили друг друга своей любовью от царского гнева…
– На самом деле не думаю, что бедняга Никифор мог выдать меня кому-то еще, – сказала Феофано, когда они ужинали. – Он хранил меня, как ужасную тайну, для себя одного… мужчины любят хвастаться победами над женщинами, но таких, как я, обходят молчанием.
Она посмеялась.
– Поэтому пока можно сидеть, как мы сидим, – не дергаться с места! Леонард сделал лучшее, что было в его силах. Когда увидишь своего героя, поцелуй и поблагодари его от меня…
Феодора так на нее посмотрела, что Феофано со смехом подняла руки.
– Умолкаю!
Она перестала улыбаться и замолчала надолго – видимо, еще лучше гостьи понимая, как серьезно это дело.
Потом они опять пошли мыться, и легли в постель вместе; Феодора едва вспомнила, что нужно перед этим сцедить молоко, чтобы грудь не затвердела. Феофано, видимо, утомленная дорогой, почти сразу заснула, а к Феодоре сон не шел.
Она должна была думать – и решать немедленно. Феодора взяла за руку спящую царицу, чтобы решалось легче.
И когда Феофано шевельнула пальцами с алыми ногтями, словно даже во сне одобряя ее, Феодора поняла, что знает, как поступить.
Слишком много бед случается потому, что люди мечутся, не зная, как правильно сделать: особенно много среди женщин таких, у которых каждый день душа лежит по новую сторону. Она же метаться не вправе.
Феодора решила, чем она пожертвует, если придет большая нужда: так действовали цари и все те, у кого доставало смелости смотреть в лицо Богу и самому себе.
Она склонилась над Феофано и поцеловала смуглое обнаженное плечо.
– Ты этого не скажешь вслух… однако ты тоже так думаешь, и тоже все решила, – прошептала московитка, глядя на изгиб ярких губ госпожи. – Но ты хорошо делаешь, что молчишь. Каждая душа должна обрекать себя сама.
========== Глава 57 ==========
Феодора уехала утром, и хозяйка проводила ее до самого конца своей акациевой аллеи – тоже верхом. А перед тем, как оставить гостью, она подъехала к ней и, ловко поравнявшись с Феодорой, обняла ее и поцеловала в губы. У московитки все внутри скрутилось в какой-то сладострастный водоворот, и мурашки побежали по телу: Леонид и Теокл видели эту ужасную непристойность.
А царица, выпустив ее из объятий, провела по щеке Феодоры острым алым ногтем и посмотрела в глаза – эти огромные глаза, обведенные черным, наверное, скоро будут подчинять ее даже во сне…
– Гелиайне, филэ*, – сказала Метаксия, улыбаясь.
– Будь здорова, – повторила и Феодора, которую пошатывало в седле. “Ничего себе союз равных любовников!” – подумала она в смятении.
Феофано хотела отъехать, но замешкалась. Опять склонившись к подруге, она прошептала по-русски, сверкнув глазами:
– Пиши, если будет нужно. Отправь с письмом одного из них.
Она кивнула на охранителей подруги, и Феодора сказала:
– Да.
Московитка все еще плохо понимала, что думают ее люди и даже где она сама теперь находится. Феофано, несомненно, осталась этим очень довольна. Поцеловав свои пальцы, она махнула подопечной и, наконец, развернула черного арабского коня и поскакала прочь.
Феодора наконец нашла в себе силы посмотреть на Леонида и сказать:
– Поехали…
У него в глазах сверкнула тревога, и воин подался к ней, простерев руку: должно быть, она сделалась бледной и он боялся обморока. Но потом Леонид кивнул темноволосой головой, и Феодора тронула коня.
Некоторое время они скакали молча – охранителям и не полагалось разговаривать с госпожой; но сейчас нельзя же было молчать! Не до тех же пор, пока они не встретятся с хозяином!
Наконец Феодора остановила лошадь и крикнула обоим своим молодцам:
– Стой!..
Она обрела немного уверенности, увидев, как они безоговорочно послушались. Феодора посмотрела на Леонида.
– Ну, что скажете?
Воин молчал, словно в замешательстве; а Феодора ощутила, как краснеет. В самом деле – она отчитывается перед ними, что ли?..
Хозяйка дерзко улыбнулась и посмотрела на Теокла, который был разговорчивее и находчивее:
– Ты что скажешь? – спросила она.
Светловолосый охранитель помедлил – и вдруг улыбнулся ей в ответ.
– Ничего не скажу!
И даже развел руками, потом показал большими пальцами на свою грудь, на сердце: дескать, предан как пес и нем как могила.
Феодора засмеялась, а Теокл посмотрел на Леонида, и его товарищ наконец тоже усмехнулся. Леонид, в свой черед, поклонился хозяйке.
“Ну-ну”, – подумала Феодора.
– Благодарю вас, – сказала она и дальше поехала молча; воины так же молча последовали за хозяйкой. А ей казалось, что вокруг нее совсем не осталось людей, чтящих христианский закон.
Тут Феодора вдруг поняла, почему Феофано попрощалась с ней таким образом: царица, конечно, хотела поставить на ней свою печать, отметить как свою собственность… но, вместе с тем, и проверяла, можно ли положиться на ее воинов в тайных делах. До чего же Метаксия умна!
Ее охватил озноб при воспоминании о любовнице, а потом Феодора заставила себя думать о муже. Будет ли он ее упрекать?
Нет, не должен. Конечно, он станет холоднее с ней, – но ее любовь с Метаксией не такая вещь, за которую можно выговаривать громко. Мало того, что еще и в доме Нотарасов услышат: так ведь Фома чувствует себя обязанным… одалживать свою молодую жену сестре!
Ведь это Метаксия когда-то выбрала ему рабыню для утех, и теперь может требовать свою долю ласк!
Феодора ужаснулась. Она никогда не воображала до сих пор, что погрязнет в таком разврате.
Но ведь это разврат, если глядеть глазами послушной рабы церковных установлений… а если глядеть глазами благородной гречанки, все становится правильным и законным. Если смотреть глубже – оценивать все тонкости византийских обычаев и видеть их семейную жизнь без прикрас.
“Этим и отличаются аристократы от низших – они видят суть вещей, не ослепляясь правилами, даже церковными, и умеют действовать сообразно общему благу”, – подумала Феодора.
Потом московитка улыбнулась. Феофано в самом деле любила ее – а любовь такой женщины стоит любви десяти заурядных мужчин.
Филэ – возлюбленный друг?.. Да, так и есть теперь: пусть ни одна, ни другая не ожидали этого. Феодора ощутила, как при мысли о Феофано согревается и ее сердце, и ее женское естество. Такой союз не разрушат ни новые дети, ни неравная борьба, которая столь часто начинается между мужчиной и женщиной: и если в этой борьбе побеждает один, другой в конце концов уничтожается.
“Когда у меня не останется никого, как и у тебя, – мы останемся друг у друга, последняя великая царица”.
Феодора не заметила, как оказалась в своем саду. Она вздохнула, раздвигая плечами персиковые ветви, обдавшие ее утренней росной свежестью; гнедая лошадь под ней фыркнула, когда на нее тоже брызнуло, и Феодора ласково похлопала кобылку по разгоряченной шее, от которой шел пар.
Ее вдруг охватила любовь ко всему этому цветению жизни. Кто сказал, что любовь должна подчиняться закону? Как это возможно?
Когда Теокл подал ей руку, ссаживая с лошади, Феодора спрыгнула и задержалась перед воином, глядя ему в глаза. Она улыбнулась, а потом без слов крепко обняла его. Почувствовала, как грек похлопал ее по спине; он не отталкивал ее и ничего не спрашивал.
Когда Феодора отстранилась, воин молча поцеловал ей руку. Она улыбнулась, ощущая, как на глазах выступают слезы.
– Я вас полюбила… вы очень теплые сердцем люди, хотя и жестокие, – сказала московитка.
Теокл неожиданно серьезно сказал, выпрямившись во всю стать и откинув назад длинные белокурые волосы:
– Тот, у кого сердце горит для своих, должен быть жесток к врагам и суров с низшими. Когда все становятся в наших глазах равны, уходит истинная любовь, а народ и государство гибнут.
Феодора взволнованно кивнула. Она направилась к дому – и на полпути остановилась; сердце застучало, дыхание пресеклось.
Навстречу по дорожке, посыпанной песком и обложенной цветными камнями и раковинами, неуклюже бежал ее сын – Магдалина не поспевала за ним или не смела схватить и остановить: она тоже завидела госпожу.
– Вард! – радостно крикнула Феодора; она нагнулась и расставила руки, и сынишка влетел в ее объятия.
– Мама! – крикнул он и крепко стиснул ее ноги, так что оба едва не повалились в траву. Феодора смеялась. Она подхватила мальчика на руки, радостно ощутив, что довольно сильна, чтобы носить его.
“Успела ли Феофано поносить на руках своих детей? Успела ли увидеть, как они выбегают из дому навстречу ей?”
Феодора с щемящей болью в сердце пригладила темные волосы Варда и подумала, что он хотя и греческой наружности, но совсем не похож на отца.
Совсем не похож, как и Анастасия.
Муж был дома в кабинете, где работал в уединении, – и у дверей его кабинета, в которые Феодора должна была войти, чтобы поприветствовать супруга и господина, она задержалась, как преступница. Она была рабыней этого человека, он обесчестил ее, окунул в разврат, лишил ее имени… Фома Нотарас женился на ней, но так и не стал ей мужем перед алтарем, потому что она не Феодора, и даже не помнила, как ее крестили…
Но он отдал ей слишком много себя, чтобы она могла просто уйти, даже если возникнет великая нужда.
“Нет: это никогда не бывает просто… Господи, как же я виновата…”
Она оперлась на стену и прикрылась рукавом, ощутив, как пылает лицо. Тут в глубине кабинета раздался скрип отодвигаемого кресла, за ним – негромкие шаги; потом приоткрылась дверь.
Феодора чувствовала, как муж смотрит на нее, – он смотрел долгим взглядом и ничего не говорил; она избегала глядеть ему в лицо. Потом Фома сказал:
– Заходи.
Сказал спокойно, и даже с лаской; но под этой лаской ощущался сдерживаемый гнев. Феодора молча направилась в кабинет, и муж вошел следом и прикрыл за ними обоими дверь.
– Располагайся, – пригласил Фома. – Ты, должно быть, устала.
Он указал ей на свое кресло, и Феодора встрепенулась, чтобы возразить; но огненный взгляд мужа пресек ее возражения. Слова застряли в горле. Она покорно подошла к креслу и села.
Сложив руки, подняла глаза.
Белокурый и белокожий патрикий прохаживался перед ней, поигрывая золотой цепочкой, украшавшей его синюю хламиду. Он был одет по-гречески, но выглядел настоящим римлянином – сенатором, законодателем, привыкшим устанавливать порядок не на поле битвы, не посреди шатров военачальников, а в прохладе роскошного зала, в собрании чинных “отцов отечества”…
Такие люди писали законы на бумаге – а потом другие проливали на землю пот и кровь за эти слова; но мраморный пол в сенате всегда был чист и обрызган благовониями.
Супруг остановился напротив нее и поднял серые глаза. Он был холоден и задумчив.
– Я понимаю, что мы не вольны в своих чувствах, – наконец произнес Фома. – Но государство стоит на разуме и законе, и опорою его являются благородные семьи. Ты знаешь, как строг был римский закон к семейным людям?
– Только к женщинам, – с жаром сказала Феодора. Фома усмехнулся.
– Матроны как раз были снисходительны к изменам мужей более, чем сами мужья, как ни удивительно. Именно римские законодатели возвели мужскую верность в обязанность. Но мне это понятно, потому что у мужчин разум главенствует над сердцем, а воздержанность в страстях считается добродетелью.
“Ничего удивительного, – подумала Феодора. – У мужчин удовлетворение на супружеском ложе наступает всегда, любят они или нет, – а у женщин любовь и страсть нераздельны!”
– Ты говоришь со мной так, будто я тебе изменила, – сказала она гневно.
Фома улыбнулся: глаза были холодны.
– Я знаю, что нет, моя дорогая. Вернее, знаю, что ты так думаешь. Но я вижу, что любовь уходит из нашей семьи, потому что ты направляешь ее вовне.
Феодора опустила глаза.
– Я честна с тобой, муж мой, и не стану отрицать, что мы несколько охладели друг к другу, – сказала она, сцепив руки на коленях. – Но мы не вольны в своих чувствах, как ты сам признал… Я не изменю тебе с другим, пока я твоя жена. Это я могу тебе обещать.
– Ты думаешь, что я дам тебе развод? – быстро спросил патрикий; глаза заискрились, будто его это позабавило, хотя он совсем не веселился. – И про измены с другой ты не упоминаешь?
– Она моя подруга, и я не брошу ее, – сказала Феодора.
Это получилось почти свирепо; и ответная ярость полыхнула в глазах патрикия. Несколько страшных мгновений они впивались взглядом друг в друга – потом Фома неожиданно отвернулся первый и взялся за белокурую голову.
– Благоразумней будет сдержаться, – сказал он. – Во имя нашей семьи! Я вижу, что у меня разума осталось больше, чем у тебя!
Он усмехнулся.
– Я тебя даже не виню, дорогая супруга. Я знаю, какая сильная чаровница моя Метаксия, и какая она сильная ведьма!
– Она самая прекрасная, умная и благородная женщина, что я знаю, – с жаром ответила Феодора.
Фома кивнул. Он поднял голову и посмотрел на нее искоса – потом опять склонил голову на руку.
– Я вижу, что ты в самом деле очень любишь ее, и не воспрепятствую вашим свиданиям и впредь, – задумчиво сказал он. – Ты ей тоже очень нужна. Но прошу: постарайтесь только…
– Постараемся, Фома, – ответила Феодора.
“Но не можем ничего обещать”.
Фома посмотрел ей в глаза, с выражением разочарованного цензора, – потом мягко улыбнулся и, подойдя к жене, отечески поцеловал ее в лоб.
– Хорошо, – сказал он: видимо, жалея неразумных женщин и снисходя к ним. – Я верю, что ты будешь стараться.
“А еще он помнит о долге перед сестрой – о том, что должен ей меня!”
Муж хотел уже попросить ее выйти, как она вдруг громко сказала:
– Ты думаешь, что верность закону и строгая нравственность – то, что сейчас нужно твоему Риму для спасения? Тебе не кажется, что время заседать сенату кончилось, и нужна греческая страсть и необузданность?
Патрикий удивленно вздрогнул.
– Ты собралась взяться за оружие? – спросил он с насмешкой. – Или, может, решила стать Гефестионом* для моей Метаксии, которая, подобно султану Мехмеду, вообразила себя Александром Великим? Ей это так же пристало, пожалуй!
Феодора покраснела, но ничего не ответила. “Ей это пристало куда больше твоего”, – вдруг подумала она.
– Не выкидывай глупостей, – сказал муж: и в этот раз он был совершенно серьезен, и оберегал ее. – И подумай, что у нас растут дети. Я даже согласен не иметь новых, но нашему сыну и дочери нужны отец и мать!
“Ты прав – как раз о детях я и думаю прежде всего”.
Она встала и, слегка поклонившись мужу, покинула кабинет и вернулась к своим обязанностям, как он – к своим.
“Друг мой Леонард!
Надеюсь, ты оправдаешь это звание, – если любишь меня, как и говоришь. Я не знаю, когда отправлю это письмо, и отправлю ли когда-нибудь; но я должна высказаться, или лопнет сердце.
Я виделась с Феофано и передала ей твое предостережение: она очень благодарила меня – и тебя. Но сказала, что пока дергаться с места нет нужды: едва ли Никифор мог выдать ее, потому что стыдился ее и боялся.
Ты говорил, что мы посмеемся над богами? Если над богами домашнего очага, мы уже посмеялись над ними с Феофано: я не только очень люблю ее и предана ей как своей царице, я разделяла с ней ложе. Тебя, наверное, не должно это удивить. Если ты захочешь снять с меня свое покровительство после такого признания, сделай это: она тоже защищает меня, хотя и не знаю, насколько крепко.
Муж догадался обо всем и распекал меня. О времена, о нравы! Он настоящий римлянин, и мог бы быть мне добрым учителем, как некогда порядочные патриции для своих жен. Но время патрициев никогда уже не вернется.
Фома Нотарас говорил мне слова, которые сейчас так же бесполезны, как законы, писанные на песке.
Он, наверное, и сам понимает это; и не очень гневался на меня, потому что видит свое бессилие. Надеюсь, что ты сильнее нас и преуспеваешь в том, что затеял.
Больше мне нечего сказать – пока нечего, пока нас связывают только твои мечтанья, – но прибавлю, что мой Вард совсем не похож на отца: он крепкий, живой мальчик, который уже теперь жаждет опасностей. Я могу легко лишиться его по его собственной неосторожности – Господи, избави! – но я не хотела бы, чтобы он вырос таким, как Фома; хотя я люблю моего мужа.
Мне кажется, что я схожу с ума, как едва не сошел ты. Прости мне то, что я тебе говорю. Но ты, конечно, не рассердишься.
Наверное, ты и не увидишь этого письма. Но я хочу сказать, как меня зовут на самом деле: это дикое, странное для твоего слуха имя, но ты его узнаешь, если получишь мое послание. Меня зовут Желань: это древняя богиня тавроскифов, щедрая и милостивая к своим.
С чужими она никогда не зналась, но, наверное, была бы к ним беспощадна.
Нужно хранить в сердце жестокость к чужим, чтобы любить своих: но я уже не знаю, кто мне свой, а кто чужой, и чьей любви верить… какую любовь принять, а какую – отвергнуть. Ты тоже не скажешь мне этого, Леонард, – но одиночество разделенное на двоих, становится вдвое легче.
Прощай.
PS Пожалуйста, останься жив”.
* Возлюбленный друг (греч.): так именовали друг друга любовники одного пола в воинских общинах и аристократических кругах классической Греции.
* Полководец и близкий друг Александра Македонского, по некоторым историческим свидетельствам – возлюбленный.
========== Глава 58 ==========
Микитке исполнилось шестнадцать лет – многие деревенские парни на Руси, да и здесь, в Византии, в эти лета уже были семейными; челядины и боярские приживалы брали жен и обзаводились детьми позже, но успевали перещупать немало девиц и чужих жен. Сам Микитка разве что мечтал о женщине, как о недоступной навеки радости, – но перенес в своей жизни и возмужал гораздо больше, чем многие его ровесники, оставшиеся мужчинами.
Когда он узнал, что Леонард Флатанелос изгнан, – а слух об этом пронесся по Городу как ураган, – Микитка улизнул из дворца и вместе со многими побежал в Золотой Рог, надеясь хотя бы мельком увидеть, как комес отплывает. Евнух сам не знал, зачем: ведь не удержат они его!
Микитка ничего не разглядел в толчее кораблей, из которых почти все были итальянские галеры; они были маневреннее дромонов и лучше оснащены, но сердце юноши сжалось от тоски. Теперь попрощаться с этим кораблем, – с таким же, как тот, который привез его сюда, в рабство! – было как потерять дорогого друга.
Микитка поспешил назад: на самом деле он не так часто требовался императору, хотя и был удостоен должности постельничего, одной из важнейших придворных должностей. Постельничий должен был оставаться при императоре денно и нощно…
Но теперь все эти византийские звания потеряли прежнее значение – Микитка понимал, как мало значит его звание, уже потому только, что им наградили его: юного русского раба. В прежние времена он оставался бы на побегушках у придворных женщин до скончания века – и даже думал иногда, что согласился бы на такое: лишь бы греческое царство стояло.
Вот свойство русской души, понимал он теперь и сам: способность любить и отдаваться в служение безоглядно, отдавать себя великому – и притом сохранять себя, потому что никто малый не может существовать без великого, частью которого он становится и перед которым он может вечно преклоняться… Но даже малый русский человек знает, что он сам велик, как целое царство.
Микитка вернулся во дворец черным ходом, где его приветствовал единственный стражник-грек: тот, зная о положении русского евнуха, почтительно поклонился ему, а Микитка ощутил смущение и страх. Он понимал, что греки кланяются должностям и пышным уборам потому, что им надо еще на что-то надеяться, потому, что они утратили настоящую свою силу. О чем только думал император, когда изгнал комеса Флатанелоса, – как бы тот ни был виноват!
Евнух хотел пройти мимо стражника; как вдруг вспомнил, что видел этого грека прежде в другом месте, что знает его!
Именно он бил Микитку в день встречи с Феофано; это ему Микитка грозил по-русски, когда еще служил в гинекее и назывался Иоанном! Молодой паракимомен* улыбнулся, посмотрев в смуглое лицо под шлемом, теперь исполненное почтительности.
– Ты не помнишь меня? – спросил он стражника, подбоченившись, отчего его длинное дорогое платье собралось складками. Золотое шитье кололо нежную руку, отвыкшую от черной работы.
Ромей посмотрел на Микитку в недоумении. – Нет, господин, – сказал он почти с испугом.
– А ведь ты меня бил, – сказал Микитка, не отводя глаз: ему вдруг захотелось, чтобы выражение испуга на лице воина сменилось ужасом. – Память-то коротка?
И тут случилось то, чего он и ожидал, и хотел, – и все-таки надеялся, что этого не случится.
Сильный широкоплечий ромей, который одной рукой мог бы одолеть десятерых таких, как он, отставил свое копье и упал перед Микиткой на колени: зазвенела о пол его кольчуга. Стражник опустил голову.
– Не прогневайся на меня, господин! У меня семья, четверо детей!
Презрительная жалость, которую Микитка испытывал минутою ранее, сменилась пониманием – и бессильным гневом. Юноша усмехнулся.
– А у меня семьи никогда не будет, – сказал он.
За себя этот человек не стал бы просить на коленях – или стал бы? Впрочем, так ли это важно теперь?
Микитка покачал головой и отвернулся, махнув рукой; услышал, как стражник встал и занял прежнее положение у стены, с копьем в правой руке. Микитка прошел мимо, не ощущая никакой радости от своей победы: он предпочел бы, чтобы ему опять пригрозили…
Но даже самый храбрый воин знает страх – и хочет преклоняться перед кумиром; и найдет такого кумира, может статься, в том, кто этого сам не ожидает. Что они все увидели в нем, русском рабе и скопце, – сперва Феофано, потом императоры, потом комес, а теперь и этот стражник?
– Это не меня они видят… а дух, который во мне, – прошептал Микитка. – Наш дух, Русь идет…
Потом юноша улыбнулся, вдруг ощутив маленькую, но законную гордость – точно на краткий миг он был вознесен к ангелам, удостоен высшего блаженства: все эти греки видели и его тоже.
А когда Микитка вернулся в покои императора, он почувствовал совсем неладное: в воздухе пахло страхом, который некому больше было разгонять. “Константин Победоносный” уплыл, а с ним и Константиновы победы. Микитка увидел, сколько взглядов устремлено на него, – как будто на него опять собрались что-то валить.
Вдруг у него под коленками стало мокро, а сердце застучало, как тогда, когда он был простым рабом. Да ведь и сейчас он не больше!
Паракимомен вошел в спальню к Константину, который был один и читал; и вдруг Микитке показалось, что он точно попал в прошлое, что два императора, сильный и бессильный, слились в одного. Константин поднял голову на его шаги – и Микитка обмер: старый Иоанн и есть!
– Где ты был? – спросил василевс.
Микитке вдруг захотелось, глядя на его лицо, стать перед государем на колени и поцеловать ему руку – не из лести и своей выгоды, а из жалости к этому ромею.
– Я был на пристани… провожал…
Микитка закашлялся и, поклонившись, замолчал. Император улыбнулся, с каким-то гневным пониманием, и вернулся к своей книге – это была Библия: Микитка узнал и перечеркнутый золоченый крест на кожаном переплете.
Он отошел к стене и застыл, прислонившись к бронзовой статуе какого-то древнего воина в гребнистом шлеме и с копьем. Опираясь на этого воина, Микитка бодрился.
Он некоторое время слышал только, как потрескивает свеча в подсвечнике и шелестят страницы. Микитка вдруг осознал, что остался один на один с самым могущественным человеком в Византии, который был сейчас и самым бессильным, потому что лучше всех понимал, чего от него ждут – и на что он на самом деле способен…
Вдруг Константин Палеолог закрыл книгу и, подняв голову, посмотрел на юношу. Он коснулся своей бороды.
– Ты знаешь, кто такая Феофано? – спросил император.
Микитка схватился за копье своего бронзового соседа, и красивое старое лицо василевса расплылось в золотом сиянии: как лицо небесного судии. Паракимомен понял, что погиб.
А потом евнух открыл рот и сказал – как будто кто-то чужой отвечал за него:
– Я знаю Феофано, государь, но не знаю, кто она такая! Эта госпожа спасла меня из темницы, в которую меня бросил Никифор Флатанелос!
От такой безбожной лжи под неумолимым взглядом великого василевса у него чуть не отнялись ноги; Микитка помолился о том, чтобы сейчас умереть и никого больше не погубить. И Феофано тоже.
– Ты не видел ее лица? – спросил император, не меняя своего выражения. Микитка чувствовал его гнев, который, как он сам знал, мог вылиться бушующим пламенем. Как он забыл, как мог принять этого человека за Иоанна!
Микитка прерывисто вздохнул.
– Не видел. Феофано была под женским покрывалом, – выдал он полуложь-полуправду; уши у Микитки загорелись, но в такой ответ вполне можно было поверить.
Наконец император кивнул.
– Я верю, что ты мне не лжешь, – ответил он.
И вернулся к своей Библии.
Микитка перевел дух, все еще ощущая дрожь в коленях. Верил государь или нет – или просто жалел его, беспомощного раба, – он не мог сказать; но радовался, что у Константина хотя бы теперь достало благоразумия, чтобы не лишать себя последних верных помощников. Однако того, что Константин уже учинил с обоими Флатанелосами, не исправить.
Микитка ждал беды после отплытия Леонарда Флатанелоса – и дождался: это случилось через месяц. Во дворце давно уже сделалось опасно ходить из-за итальянцев, которые напивались и буянили так, как этого никогда не делали греки, даже самые грубые солдаты.
В этот раз Микитка возвращался от матери, которую навещал, вместе с братом Глебом; это было поздно вечером, когда василевс никого к себе не ждал, не нуждался в услугах и отпустил своего постельничего. Микитка быстро шел по коридору, скудно освещенному факелами, – от этих факелов чернота, до которой свет не достигал, казалась еще чернее. Вдруг Микитку настиг громкий гогот, точно поразил в спину; потом свист.
Благоразумней было пройти; но Микитка замедлил шаг, потом обернулся. Он увидел троих итальянских гвардейцев, которые приехали с кардиналами: в испанских кирасах, в шлемах с перьями, они были очень похожи на греческих воинов… но Микитку всего затрясло от отвращения.
– Это ты мне свистел? – спросил юноша одного, который все еще держал пальцы у черной бороды.
– Э, да это русский евнух! Храбрый русский безбородый, Dio mio! – воскликнул солдат. Он шагнул к нему. – Какая юбка, вы только посмотрите!
– Правду говорят: чем длиннее юбка, тем короче…
Конец фразы потонул в хохоте всех троих гвардейцев: они были пьяны.
Микитка ощутил гнев, какого не знавал с того дня, как Никифор Флатанелос оскорблял его мать.
– Я первый государев слуга, – сказал он. – Никто не смеет меня оскорблять!
– Да что ты!
Итальянец двинулся к нему так быстро, что Микитка не успел даже ничего понять; мощная рука схватила его и повергла на землю, а потом его перевернули лицом вниз. Он ощутил, как шершавая лапа задирает его одежду.
– Какой сладкий мальчик, – похотливо дохнул солдат ему в ухо; Микитку чуть не стошнило от ужаса и от запаха, который исходил у итальянца изо рта. Лапа погладила его пониже спины.
– Какой подарок от Пресвятой Девы!
Микитка рванулся и крутнулся, вдруг ощутив в себе силу десятерых; евнух повернулся на спину и отпнул солдата, даже не почувствовав боли в отшибленных о кирасу ногах. Он вскочил.
– Хороша твоя Пресвятая Дева! – воскликнул он. – Вся в тебя!
Итальянец с рыком набросился на Микитку; он толкнул его к стене и попытался опять повалить, но Микитка не давался. Он сам не знал, откуда нашел в себе такую силу. Рука нашарила на поясе солдата рукоять кинжала…
Он выдернул кинжал и ударил насильника, как его никто никогда не учил: снизу вверх, точно и безжалостно. Удар пришелся ниже пояса, ниже доспеха, но пропорол тело наискось вверх – враг утробно заревел, и его кровь хлынула, как из кабана, которого однажды на глазах у Микитки подбивали ножами на охоте. Микитку боярин однажды брал с собой на охоту, вместе с другими челядинами…
Итальянец упал, увлекая Микитку за собой; тот едва успел выпутать из его предсмертной хватки свою одежду. Остальные двое гвардейцев так остолбенели, что не двинулись с места до этой минуты, – хмель с них соскочил, но пьяная растерянность осталась. Однако когда им предстал бледный юноша-евнух, весь в крови их товарища, они с воплями бросились на него, выхватывая мечи.
Микитка бросился наутек; он так бежал, точно на ногах выросли крылья. Он и был теперь таким Гермесом для своего государя: как тот примет его известие?..
О том, что он сделал, Микитка не думал до тех пор, пока не оторвался от преследователей; впрочем, итальянцы не посмели бежать за ним долго, видимо, осознав, что натворили.
Микитка замедлил шаг у государевой опочивальни: в этот час он обычно помогал василевсу раздеваться. Он пришел вовремя: император часто бодрствовал допоздна, сон к нему не шел…
– Господи, что же я наделал! – отчаянно шепнул Микитка.
Потом посмотрел на стражников у покоев василевса и шагнул вперед. Кинжал, отнятый у гвардейца, так и остался в его руке, и кровавые пятна на платье были ясно видны. Микитка шел вперед медленно, но не опускал глаз.
Один из эскувитов, усталых и невнимательных, вдруг заметил непорядок. Грек шагнул к нему наперерез, вытаращив глаза и подняв меч:
– Что случилось?..
– Измена, – громко ответил евнух. – Пропусти меня к государю.
Эскувит не посмел ничего возразить и шагнул обратно на свое место: должно быть, даже радуясь, что его не задевают.
Константин и в самом деле еще не ложился – он расхаживал по спальне и что-то обдумывал; заслышав шаги постельничего, император повернулся к нему с улыбкой… и тут же застыл, в гневе и изумлении.