444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Баковец » "Фантастика 2026-176". Компиляия. Книги 1-30 (СИ) » Текст книги (страница 280)
"Фантастика 2026-176". Компиляия. Книги 1-30 (СИ)
  • Текст добавлен: 4 сентября 2026, 19:00

Текст книги ""Фантастика 2026-176". Компиляия. Книги 1-30 (СИ)"


Автор книги: Михаил Баковец


Соавторы: Юрий Уленгов,Мария Эмет,Екатерина Полянская,Клим Ветров,Мария Эмви,,Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 280 (всего у книги 344 страниц)

Глава 9
ПЕРВЫЙ БОЙ БАТАЛЬОНА

Аскинадзе подошёл к столу с пакетом в левой и ножом в правой. Пакет он не клал на стол – держал перед собой так, как показывают пакет к пакету: лицевой стороной к Волкову, печатью вверх. Сургуч был серый, тонкий, штамп оперативного отдела штаба 1-й В.-Сиб. стр. дивизии, две буквы и цифра.

– Поручик. Распечатывайте.

Аскинадзе провёл лезвием под печатью – не поперёк, а под, как подсовывают к расщелине в раме оконной форточки, чтобы не порвать. Сургуч оторвался целиком, упал на дощатый стол.

В пакете оказалось три листа.

Волков взял верхний – частное распоряжение, по форме, в один абзац плюс схема на обороте. Прочёл быстро. Перевернул, посмотрел на схему – на ней неровный карандашный треугольник между двумя жирными точками, в углу подпись «отметка 18,7». Поднял глаза от листа.

– Поручик. Огнев.

Огнев был у входа в палатку, кофейник он уже снял с углей и держал у живота, придерживая тряпкой; усы его были расправлены не парадно, а только обозначены пальцем по разу, по правому и по левому, как делают, когда заняты руки.

– Слушаю, ваше благородие.

– Кашу – на ужин, как обычно. Лишнего не варить. Завтра утром выходим. Ужин нынче ранний, до девяти.

– Будем учить, – сказал Огнев в ту же сторону, что и в Артуре, в стену.

– Учить будете в дороге. Тихон Савельич, запасной кофейник из-под верёвок выньте. Поедет со мной.

– Ну, мать честная.

Огнев вышел.

Волков повернул лист обратно к Аскинадзе.

– В ночь на первое мая, с двух часов, – движение. К рассвету – исходное. К шести – работа. Высота восемнадцать, семь – наша. Двадцать четвёртый Восточно-Сибирский – справа от нас, бьёт первой волной по подножию; мы – со второй, на самую высоту. Линия снятия – Лаоян по железной дороге, как согласовано. Подпись начальника штаба дивизии. Уведомление в копии – в оперативный отдел Маньчжурских армий. Личной приписки нет.

Аскинадзе принял лист, прочёл сам, дойдя до подписи, сделал короткое движение головой – не кивок.

– Разрешите уточнить. Артиллерия?

– Артиллерия пойдёт в передвижение к закрытой позиции в ночь на тридцатое. Ржевский поднимется первый. Пишите распорядок: подъём к десяти часам вечера тридцатого, кухни до десяти; в одиннадцать – построение поротно, без барабана; в полночь – сапёры, с проволокой, впереди; в два – батальон; третьего эшелона у нас нет, вторая половина шестой роты остаётся на охране лагеря и обоза.

– Так точно.

– Пулемётная – Воронин – со мной. На отметку. С четырьмя «Максимами». Остальные – у Дебогория, на левом плече колонны.

– Так точно.

– Курапов – повозок шесть. Все. Запас бинта – двойной. Йоду – двойной. Носилок – все, что есть. Холщовые сумки – по перевязочной – каждому подносчику. Прохорову, Глушкову – двойной запас, потому что им нести с поля до повозки.

– Так точно.

Аскинадзе записывал не в журнал – в свою кожаную папку, сложенным вчетверо листом, химическим карандашом коротко, не словами, а отметками.

– И вот ещё. Свиридов. Третий пробный заход у него стоит. Сегодня его не выводить. Пусть отдыхает до полуночи, потом – впереди, с ножницами и кольями. Колья – на трёх повозках, до Кудяйцзы донесём, дальше пешком. Сапёров – двенадцать человек.

– Двенадцать, – повторил Аскинадзе.

– Двенадцать. Ткачёв с пятой ротой – резерв. Виттенберг с четвёртой – на правом плече колонны, ближе к двадцать четвёртому стрелковому. Кравченко – со вторым отделением, у Виттенберга. Бортов – там же, без старшинства, рядовым.

Аскинадзе чуть замедлил карандаш на «Бортов – без старшинства».

– Так точно.

– Поручик, – сказал Волков, – там ему легче, чем здесь. Пусть.

– Я не возражал.

– Я знаю. Я отвечаю.

Они помолчали. В палатке пахло сыростью от вчерашнего дождя, въевшейся в парусину; от керосиновой лампы шёл слабый круглый свет, в котором лист на столе казался серым, а не белым.

– Ваше благородие, – сказал Аскинадзе, – Калачёв и Зябликов – где?

– Зябликов с первой ротой – впереди, с Мещерским. Калачёв – со мной. С батальоном. Калачёв на поле должен быть со мной, не с ротами.

– Так точно.

– Идите. Распоряжайтесь.

Аскинадзе вышел.

Волков остался один. Сложил лист пополам, положил поверх схемы, прижал ладонью. Под левой ключицей жестянка лежала ровно – ничего не давала, и ничего не отнимала; рабочая ровная мерка, какая держится у него от Янтая до Янтая, без повышения. Иконка тоже молчала; и это было правильно, потому что отметка 18,7 пока ещё не отметка 18,7, а карандашный треугольник между двумя жирными точками; на треугольник иконке отзываться нечем.

Он встал, надел шинель – все пуговицы, как всегда; шашку взял с крюка; вышел из палатки в густеющие сумерки.

Лагерь стоял.

Подъём прошёл в одиннадцать, без барабана.

Темно было сильно: луна тонкая, узкая, недавняя, висела над сопками с северо-запада, и света её хватало только на то, чтобы понимать, где зубец и где провал, не больше. Кухни кончились раньше десяти; ужин был ранний; чай был настоящий, по фунтовой пачке на роту. Огнев сам разносил по котелкам последние черпаки кипятка тем, кто медлил в строю. Огнев медлил вместе с ними; для Огнева в эту ночь работа состояла из медления.

Свиридов вышел с сапёрами в полночь.

С полуночи до двух Волков прошёл по ротам.

В первой роте Мещерский поднял людей в голос ниже обычного. Мещерский – коренастый, среднего роста, сорока лет, бородку держит по-московски, говорит так, как говорят в военной канцелярии, – поправил пояс на одном крючке и доложил без бумаги: «Первая рота, ваше благородие, в строю, в строю девяносто два, ранцы по штату, шесть подсумков, двое суток сухарей.» Зябликов рядом стоял молча.

Во второй роте Перегуд вывел тройки по одной – старший, второй, подносчик, – и каждой тройке Перегуд показал на колене у штабного фонаря ту самую перебежку: пять шагов влево, три прямо, три влево, прижаться. Бойцы, у которых это была первая ночная работа в строю с бумагой, делали её хуже тех, у кого это была вторая. Но и первые, и вторые молчали; не потому, что велели молчать, а потому, что говорить всем казалось лишним.

В третьей роте – поручика Волков впервые увидел не на разводе, а в работе – поручик был немолодой, лет сорока пяти, длинноногий, с серой жидкой бородкой, в очках, которые он надевал только на бумагу; фамилию его Волков знал второй день, имя-отчество ещё не сложилось. Он стоял у задней повозки, у борта, перебирал по списку: сухарь, патроны, фляга, сапёрная, шинель скатана, папаха завязана. Делал это сам; фельдфебеля третьей роты не было видно.

– Ваше благородие, – сказал поручик, увидев Волкова, – третья рота к выходу – готова. Двое – слабые.

– Слабые в строй?

– В строй, – сказал поручик, – но просил бы не первой волной.

– Не первой. Куда ставите?

– В подносчики. К Перегуду.

– Ставьте. Перегуду – скажете сами.

Поручик убрал очки в нагрудный карман.

В четвёртой роте Виттенберг разговаривал с Кравченко вполголоса, и Кравченко слушал, не двигая бровями. Когда подошёл Волков, оба замолчали. Виттенберг доложил сухо: «Четвёртая рота – в строю, в строю восемьдесят семь, два подсумка дополнительно у каждой тройки в счёт второго эшелона у двадцать четвёртого.»

– Бортов?

– Со вторым отделением. У Кравченко.

Волков не пошёл смотреть Бортова, и Виттенберг это понял, и Кравченко тоже понял; и оба, не сговариваясь, поняли это правильно.

Пятая рота Ткачёва ждала в резерве. Ткачёв сидел на пустом ящике из-под патронов, держал на коленях папаху, сшибал с неё сосновые иголки пальцем – этих иголок не было ни на одном солдате, и Волков подумал, что Ткачёв сшибает их не с папахи, а из себя. Ткачёв поднялся, доложил коротко: «Пятая рота к работе готова; в строю восемьдесят пять. Я понимаю, что мы – резерв.»

– Понимаете правильно, – сказал Волков. – Если мы пойдём вторыми сами – пятая встанет первой. Не показная роль. На случай неудачи правого.

– На случай неудачи правого, – повторил Ткачёв, не как вопрос. – Так точно.

В шестой роте Дебогорий-Мокриевич уже водил пулемётчиков и оба гранатомётных расчёта в темноте по лагерному плацу – медленно, на счёт, разворотом; гранатомётчики несли свои стволы как рожки нездорового младенца, бережно, обеими руками. Дебогорий доложил: «Шестая рота – на левом плече колонны; пулемётная – четыре ствола со мной у Дебогория, четыре – у Воронина при батальоне; гранатомёты – два устойчивых на телеге Минаева, один условный – у меня в руках. Четвёртый – в Янтае.»

– Четвёртый – в Янтае, – подтвердил Волков. – Не везти. Останется.

– Так точно.

К двум часам батальон стоял колонной на плацу. Плац был пуст; Огнев успел протянуть фитиль в одном из штабных фонарей повыше, чтобы фитиль горел дольше; через четверть часа фонарь должны были загасить.

Аскинадзе подошёл к Волкову.

– Ваше благородие. Батальон в строю. Шестьсот девять нижних чинов, восемнадцать офицеров. Штатно.

Волков обвёл колонну глазами, повернулся к Аскинадзе.

– Половина батальона, – сказал он, не глуше и не громче, чем сказал бы в журнале, – пойдёт сегодня в работу впервые. Вы знаете это лучше меня. Поручик, идите со второй ротой.

– Со второй, не с батальоном?

– Со второй. До исходного. На исходном – ко мне.

– Так точно.

Это было первое, что Волков сказал из «половины батальона» вслух – не Кондратенко, не Григоровичу, не себе на лист, а офицеру, который слышит; и сказал так, как говорят то, что давно хотели сказать, но ждали места, где это будет работой, а не признанием. Место подвернулось как раз сейчас, и Волков потратил его экономно.

– Огнев. Гасите фонарь. Колонна – марш.

Огнев загасил фитиль ладонью, не дунул.

Темнота легла плотнее.

Колонна вышла со станции в две тридцать.

Дорога от Янтая до Кудяйцзы – шесть с половиной вёрст по прямой, восемь по дороге, потому что дорога обходит низину с гнилой водой и крюком сворачивает к каменному мосту через Тайцзыхэ. Ночью по ней не ходили обозы; один раз, из третьей роты, нижний чин зацепился носком сапога за камень – и не упал, потому что подносчик его в той же тройке успел подставить плечо. Перегуд это видел, не сказал.

В половине четвёртого мост остался позади.

Огнев шёл рядом с Волковым на правой, нёс шашку – не Волкова, свою, без рукояти, штатной казённой работы. Волковскую шашку Волков нёс сам. Запасной кофейник Огнев тоже нёс сам, в холщовой сумке через плечо, поверх скатанной шинели; кофейник звенел чуть, на втором версте Огнев подоткнул его тряпкой, перестал звенеть.

– Ваше благородие.

– Что, Тихон Савельич.

– Свиридов в Артуре говорил мне, помните, – на проволоке цепляться надо ногтем, а не пальцем. Я тогда не понял.

– Сейчас понимаете?

– Сейчас. Ноготь – он короче пальца; на проволоку садится сверху, не сбоку; крови меньше, и не висишь.

– Сейчас отдадите Свиридову – пускай отдаст по сапёрам.

– Я сказал. Перед выходом.

– Хорошо.

Они помолчали.

– Ваше благородие, – сказал Огнев ещё тише, – я в Артуре, на Высокой, в ноябре, у меня под рукой был один. Высокий. Молодой. С Тверской. Он ничего не сказал перед тем – просто пошёл и не вернулся. Я его не знал. Помню, что был. Сейчас – у нас тоже один. С Тверской.

– Тихон Савельич.

– Да, ваше благородие.

– Идите тише.

– Слушаюсь.

Они пошли тише.

К пяти часам колонна подошла к гряде. Гряда – три невысокие сопки, расставленные подковой, в подкове – кумирня, а перед кумирней – ровное поле, вытоптанное китайскими волами в обычные годы, а в этом – никем; китайцев в эту весну в Кудяйцзы не было.

На гребне средней сопки Свиридов встретил голову колонны без слов. У Свиридова за поясом висели ножницы для проволоки – те самые, ерёминские, с отвёрткой, переделанной под выкручивание японских тонких болтов; отвёртку он на эту ночь оставил Волкову в кармане шинели по уговору. Ножниц было трое. Сапёры – двенадцать. Кольев – связка двадцать четыре, к колонне приведены не все: восемнадцать; шесть Свиридов оставил у моста на третьей повозке, с расчётом: если пойдёт первая волна и сорвётся проход – будет чем достроить.

– Высокая? – сказал Волков негромко.

– Пятьсот шагов. Передний скат пологий, задний крутой. Японцы – сверху и слева; справа их видно с подножия, окопов на гребне не видно, но они там. Проволока в три ряда, два ряда – старые, один – свежий, по ночному звуку: ставили вчера вечером.

– Сколько?

– Часов до двух – стучали. С двух – тихо.

Волков кивнул.

Кивнул впервые за ночь – и этот один раз поставил себе на счёт.

– Свиридов. С двенадцатью – впереди. К проволоке вы выходите в половине шестого. Резать с правого края, к центру не идти, оставляйте центр чистым, чтобы японцы не видели направления прохода. Ножницы – в три места. Колья выдёргивать ножом, не пилить.

– Слушаюсь.

– Если в проходе вас увидят – мы вас прикроем со второй. Если нет – мы пойдём через ваш проход в шесть с минутой.

– Понял.

Свиридов ушёл вперёд тёмным шагом. С ним – двенадцать, в отдельной колонне по двое. Огнев глянул им вслед, перекрестился – не широко, маленьким крестиком у груди, как крестятся, когда не хотят, чтобы кто-нибудь ещё заметил, а заметили все, кто стоял ближе двух шагов.

– Тихон Савельич.

– Что, ваше благородие.

– Не за себя крестите.

– Не за себя.

– И не за меня.

– И не за вас.

– Понятно.

Огнев не ответил.

В половине шестого начала проступать темнота.

Это всегда так – ночь не уходит сразу, а сначала становится не чёрной, а тёмно-серой; в этой серости можно различить ствол ружья, но не лицо человека рядом; а потом серость садится в землю, и в небе сначала появляется один край, тот, к которому пойдёт солнце, и ждать остаётся четверть часа.

Ржевский с закрытой позиции послал четыре пристрелочных выстрела в три тридцать пять – пристрелял по карте, не по противнику; японцы тогда ещё не знали, что по ним пристреляли, потому что снаряды легли пустые, в четырёхстах шагах ниже их окопов, и в темноте японцы решили, что русские бьют не сюда. Ржевский на это и рассчитывал.

В пять сорок Ржевский начал работу.

Связь была телефонная – те же триста пятьдесят аршин с пятнадцатого числа; шла от наблюдательного пункта Волкова на гребне средней сопки до первой трёхдюймовки в двух с половиной вёрстах. У второй и у третьей провода не хватило; работали по флажкам через корректировщика у первой. Корректировщиком был тот самый поручик, имя-отчество которого Волков ещё не сложил, – Волков узнал теперь его имя с первого голоса в трубку: «Шестов. С первой. Готов.» Шестов, значит. Волков вспомнил Шестова на разводе третьего апреля – длинноногого, в очках, который тогда на бумагу сказал «к концу дня. Не сейчас.»; и подумал, что у Шестова на этой ночи будет своя проверка, не такая, как у Аскинадзе, и всё-таки своя.

– Шестов. Бьём по верхнему скату, отметка ноль на гребне сопки, отметка минус один – на проволоку, минус два – на подножие. Бить по два снаряда, через ноль на минус один на минус два. Перерыв – десять секунд.

– Ноль – минус один – минус два, по два, перерыв десять. Так точно.

Пушки начали работу.

Это был тот самый случай, когда артиллерия с закрытых позиций в первый раз для большинства этих солдат показала, что она такое: в темноте за спиной – глухой удар, плотный, без вспышки; через две секунды – над головой свист, сначала далёкий, потом близкий; через секунду – на том скате, далеко впереди, серый куст разрыва, без огня, потому что свет ещё не проступил. И – пауза. В паузе тихо, как было до выстрела; тишина в паузе была тяжелее тишины до начала.

Свиридов в эту минуту был в проволоке.

Свиридов вырезал две дыры с правого края, между старыми рядами, и одну дыру в свежем; ему помогали двое сапёров – других имён в эту ночь Волков не успел запомнить, имена обещал спросить после, если сапёры вернутся; к двум из двенадцати это «после» не успело.

В пять пятьдесят пять, когда у Шестова прошло третье ноль-минус один-минус два, японцы поняли, что бьют по ним.

С японского гребня послышался свисток.

– Свиридов, – сказал Волков в трубку телефонную, хотя Свиридов был не на том конце. Поправил себя. – Шестов. Свиридова видите?

– Вижу. У свежего ряда.

– На минус один не бить. Один в долине. Только ноль и минус два. Ноль – два, минус два – два. Перерыв пять.

– Так точно.

– Двадцать четвёртый стрелковый – пошёл?

– Пошёл, – сказал Шестов. – С правого подножия. По двум ротам цепями.

– Видим. Спасибо.

Свиридов вернулся в шесть.

Он вернулся со всеми, кроме двух. Один остался у свежего ряда – пуля от первого японского залпа, в шею, навылет, без крика; имя – Захаров, рядовой, четвёртая рота, пятое отделение; имя Волков узнал от Свиридова прямо в окопчике у трубки. Второй остался у нижнего ряда, тоже без крика, шрапнельным осколком в висок; имя – Шурышев, рядовой, шестая рота. Свиридов сказал имена один раз, сухо, как Берсенева сказала бы у списка; Волков повторил оба, чтобы запомнить.

– Проход – три. Чистые.

– Спасибо. Пойдёте со второй. Не первой.

– Слушаюсь.

– Вы ранены.

Свиридов опустил глаза на свою левую руку; на левой у него по локтю была кровь, не своя, но и не вся не своя.

– Сейчас перевяжу.

– Курапов.

Курапов вышел из-за телеги, у которой стоял в сухом, чтобы был сухим, когда понадобится; перевязал Свиридову руку быстро, не глядя в лицо, потому что в лицо смотреть было лишним. Курапов молча показал Волкову три пальца.

Это означало – у них трое, не считая двоих от Свиридова. Трое в первые двадцать минут; всех – пятеро. Раненых среди трёх не было, или Курапов сказал бы не три пальца, а другое; значит, трое и двое – пятеро убитых на пятьсот шагов и двести аршин проволоки.

Волков отметил пятёрку про себя и не отметил вслух.

– Огнев. Аскинадзе.

– Здесь, ваше благородие.

– Здесь, ваше благородие.

– Вторая рота – в проход правый. Перегуд впереди. Третья – в проход средний. Шестов – Перегуду в подножие минус два, по три. Виттенберг с четвёртой – на двадцать четвёртом. Ткачёв – резерв, ждать. Дебогорий – на левое плечо, гранатомёты – со мной на отметке. Воронин – за нами, пулемёты – на гребне, не ниже, как займём. Курапов – сейчас же повозки в подножие. Глушков, Прохоров – вперёд, к перевязочной, сразу как пошёл первый раненый.

Все четверо ответили «так точно» одно за другим.

Волков обвёл колонну взглядом.

– С Богом.

Вторая рота двинулась первой.

С шести десяти до семи двадцати – ровно час и десять минут – батальон работал на отметке 18,7.

Позже он не найдёт для этого часа одного слова. В записку впишет его сухо: «работа батальона на отметке 18,7 первого мая 1905 года ст. ст.»

Час этот разбивался на три неровных куска.

Первый кусок – двадцать минут, от шести десяти до шести тридцати. Вторая и третья рота прошли через проходы, прижались к подножию; Шестов перевёл огонь на минус два, бил по подножию справа от прохода, прикрывая. Перегуд провёл вторую роту тройками – старший, второй, подносчик – точно так, как делали на полосе все десять дней подряд; и в этом не было ничего необычного, кроме того, что десять дней назад у Перегуда никто из его солдат не падал, а сейчас падали; и солдаты падали так, как Перегуд не учил, потому что научить падать невозможно. Двое из второй роты остались у проволоки в проходе, потому что свежий ряд оказался не до конца перерезан – не Свиридова вина, проволока шла под наклоном, и одна нить хлестнула обратно; в эту нить попался рядовой Минаев, тот самый, у которого жар спал двенадцатого числа. Минаев бился в проволоке три секунды, его выручил подносчик, имени которого Волков не знал и сейчас, и теперь, кажется, никогда не узнает, потому что подносчик через секунду после того, как выпутал Минаева, сел на землю, как садятся в полную тишину, и больше не встал.

Второй кусок – тридцать минут, от шести тридцати до семи. Японцы поняли, что русские пробились через проволоку, и ответили со всех точек: с гребня – ружейным огнём, с фланга справа – двумя горными орудиями (в том самом сокращённом объёме, какой положен у японцев на таких позициях), и из кумирни внизу, у подножия – пулемёт, который они до этой минуты не показывали. Пулемёт оказался плохой – забивался каждые тридцать выстрелов; но он успел положить шесть человек из третьей роты до того, как Воронин с двумя «Максимами» перевалил через гребень и взял кумирню в перекрёстный огонь сверху.

Пулемёт у японцев замолчал в шесть пятьдесят. Воронин дал по нему ещё двадцать выстрелов – на всякий случай, не для того, чтобы убить ещё, а чтобы японцы там не вернулись к нему через пять минут. После этих двадцати выстрелов в кумирне больше не двигалось.

Третий кусок – двадцать минут, от семи до семи двадцати. На гребне сопки японцы поднялись из окопов в контратаку – ту самую, какую японцы поднимали в Артуре всю осень и какую Волков знал по нескольким десяткам ночей и нескольким дюжинам утр. Это была короткая контратака: японцев было немного, и шли они без расчёта, потому что с двадцать четвёртого стрелкового полка с правого подножия в этот момент вышла во второй раз цепь, и японцы оказались между двумя огнями. Их было десятка три. Тройки шестой роты Дебогория, занявшие гребень минутой раньше, встретили их на штыках; гранатомёты не пригодились – Дебогорий держал их в стороне, потому что в ближнем у штыкового боя гранаты на чужого падают так же, как на своего. К семи двадцати на гребне отметки 18,7 не осталось ни одного живого японца, который мог бы вести огонь.

Высоту 18,7 батальон взял. Локально.

Стало светать вконец.

Прохорова Волков увидел в семь двадцать пять.

На скате, между средним и правым проходом, лежал на спине человек – высокий, нескладный, в шинели на все пуговицы, без фуражки. Левая нога его была ровная, правая согнута в колене не по-человечески; правое бедро было перебито выше колена, и Волков увидел это раньше, чем понял, что лежит – Прохоров.

Прохоров был жив. Глаза смотрели прямо, в небо. Дышал часто, неглубоко.

– Курапов, – сказал Волков без голоса.

Курапов был уже близко – через двадцать шагов, с холщовой сумкой через плечо, в правой – жгут, в левой – фляжка с йодом. Он опустился на колено. Рассмотрел бедро, не убирая шинели. Резанул шинель ножом по шву, открыл рану.

– Шрапнель, – сказал Курапов. – Кость дроблена. Артерию держит. Жгут наложу сейчас, через час – переломится.

– Сколько до повозки?

– Триста шагов. До перевязочной – две версты. До Берсеневой – двенадцать. Если повезёт.

Курапов наложил жгут – выше места перелома, над самим бедром, у паха, как кладут жгут при таких ранах, чтобы кровь ушла из верхней артерии. Прохоров чуть дёрнул головой, не в крик; сказал тихо, не Курапову:

– Ваше благородие.

– Прохоров.

– Я пошёл за ним. Который без подносчика остался. Я думал – донесу.

– До кого донёс?

– До повозки не успел.

– Ничего. Глушков донесёт.

Глушков был рядом – стоял на коленях с другой стороны от Прохорова, держал носилки, опустив их на землю. Глушков перевёл глаза сначала на Прохорова, потом на Волкова; и Волков сказал ему:

– Глушков. Вы понесёте. С Шуруповым из третьей. Бережно.

– Так точно, ваше благородие.

Они подняли Прохорова на носилки.

Прохоров посмотрел на свои сапоги – те самые, новые, второй поставки, которые Берсенева через Соломатина прислала Курапову в подарок «для ваших новых имён»; одну из тех восемнадцати пар Курапов отдал Прохорову четырнадцатого числа, потому что Прохорову с медицинским разрядом полагалась пара, и потому что Курапов считал, что, если носить будут чужие сапоги, носить будут хуже.

– Сапоги, – сказал Прохоров.

– Что – сапоги? – сказал Волков.

– Не сошли. Я думал – сойдут, у меня раньше сходили на третьем месяце. А эти не сошли.

– Хорошие сапоги, Прохоров.

– Хорошие, ваше благородие.

Глушков и Шурупов подняли носилки и пошли вниз – медленно, бережно, как Волков сказал. Прохоров закрыл глаза.

Тогда – в эту самую секунду, между седьмым шагом Глушкова и восьмым, когда Прохорова уже не было на земле, а на носилках, и носилки шли вниз, а не вверх, – под левой ключицей у Волкова поднялась нота, какой он не знал.

Эта нота была не такая, как первые четыре.

Первая на плацу третьего апреля была тёплая и широкая, как от хорошо поставленного станка. Вторая на плацу десятого – плотная, рабочая, прямая. Третья от десятого до пятнадцатого – ровная, держалась на батальоне, никуда не уходила. Четвёртая в шатре Берсеневой шестнадцатого – тонкая, тёплая, уходила глубже под рубашку, к плечу.

Эта пятая была холодная.

Не неприятно холодная – а холодная так, как холодны зимой тонкие предметы, которые не должны быть тёплыми и не были. Она поднялась под левой ключицей и легла там – не прошла, не растворилась, не отзвучала; легла, как ложится на полку предмет, который положили в первый раз. Волков отметил её. Не удержал. Не успел не отметить – она сама себя отметила.

Это было лицо.

– Ваше благородие.

Это был Аскинадзе. Стоял рядом. Не подходил – был.

– Поручик.

– Двадцать четвёртый – на гребне справа, у нас. Командир – подполковник Засекин – ждёт. Спрашивает, держим ли мы отметку.

– Держим.

– Я скажу.

– Скажите.

Аскинадзе пошёл по гребню вправо.

Волков остался один на скате.

Под левой ключицей пятая нота не уходила. Он отметил её ещё раз – не для того, чтобы удержать, а потому, что некоторые ноты отмечают сами себя дважды, и от второго отметания они не плотнее, а тоньше.

Лагерь стоял внизу, в Янтае, в шести с половиной верстах. Гребень стоял здесь, на отметке 18,7. Батальон стоял на гребне.

Волков пошёл к Аскинадзе.

Раненых пошло двадцать одновременно.

Это было в восемь часов, к восьмому часу, когда стихло и на нашей стороне, и на японской; японцы откатились на основную линию, в полутора верстах за гребнем; двадцать четвёртый стрелковый закрепился справа от нас; нам – приказ из штаба дивизии: держать отметку до особого распоряжения, особого распоряжения покуда нет.

Курапов сел у первой повозки, начал считать.

Двадцать одновременно – это была формула Анны Игнатьевны, и Волков услышал её из неё в шатре в Лаояне шестнадцатого числа; и он тогда отметил эту цифру для себя, и согласовал с Берсеневой и с Анной Игнатьевной, что на двадцать пункт у них не рассчитан, но готовиться надо. Сейчас на гребне 18,7 их было двадцать одновременно; Курапов считал двадцать второго; Курапов сказал – «двадцать два».

– Двадцать два, – сказал Волков. – Тяжёлых?

– Тяжёлых девять. Из них трое – не доедут.

– Кто.

– Прохоров. И двое других – Сёмин из четвёртой, Лопатин из второй.

– Сёмина и Лопатина – на повозку с Прохоровым, к Глушкову. Глушков понесёт всех троих в одной партии. До Берсеневой.

– Так точно.

– Лёгких девять?

– Тринадцать. Из них трое – на ногах, дойдут сами с провожатыми. Остальные – на повозках. Всех шесть моих повозок – занимаю.

– Занимайте.

– Ваше благородие, ещё двое из тяжёлых – в подножии. Несли – третья рота, Перегуд снял. Имена – Карпунин, Иванов; оба – в живот.

– И их – в эту партию. К Глушкову.

– Слушаюсь.

Курапов поднялся, пошёл к повозкам.

Аскинадзе стоял рядом. Спросил то, что должен был спросить:

– Списки убитых – сейчас?

– Сейчас. По ротам. Калачёва – ко мне, через четверть часа.

– Так точно.

– И ещё, Аскинадзе.

– Слушаю.

– Когда повозки уйдут на Лаоян – подъесаул Соломатин нас встретит у моста на третьей версте. Сегодня воскресенье, рейс у него штатный; я попросил его вчера через бумагу зайти на мост и взять наших с перепряжкой. Принял.

– Он знает – куда?

– Знает. Передаст санитарному поезду на Лаояне. Софья Васильевна сегодня принимает.

– Софья Васильевна примет двадцать два?

– Двадцать два – пройдут через Берсеневу. Берсенева передаст шестерых тяжёлых санитарным поездом. Остальные – у неё на пункте.

– Слушаюсь.

– Второй раз спрашиваю – потому что хочу, чтобы вы знали: если по дороге что-то у них сорвётся, и Соломатин поезд не догонит, – пусть везёт всех в Лаоян, всех двадцать двух, на Берсеневу. Берсенева согласилась. На двадцать одновременно она не рассчитана, но готова.

– Понятно.

Аскинадзе пошёл к ротам, собирать списки.

Калачёв подошёл через четверть часа, как просили. Калачёв нёс не бумагу – бумага была у Аскинадзе. Калачёв нёс лицо. Лицо было каменное и ровное, как обычно; голос был тихий, плотный.

– Ваше благородие. Батальон сделал работу.

– Сделал, Калачёв.

– Считаю долгом доложить лично: убитых одиннадцать, раненых двадцать два, из них тяжёлых девять. По строю будет ясно к обеду.

– Поимённо в обед.

– По строю будет исполнено.

Калачёв постоял ещё секунду, не уходил.

– И ещё, ваше благородие.

– Что, Калачёв.

– У меня к вам ничего. Просто стоял.

– Спасибо, Калачёв.

Калачёв пошёл вниз по гребню к ротам.

Повозки ушли в полдевятого.

Глушков шёл впереди – сам, с фонарём, хотя света было довольно; это была не его привычка, это была привычка Прохорова, которую Глушков перенял у Прохорова в эти последние две недели и сохранил – уже не для Прохорова, а для тех двух, что лежали на повозке рядом с ним. Шурупов шёл сзади, на втором номере. Курапов остался при батальоне.

Соломатин встретил повозки на третьей версте у моста – в синем казачьем чекмене с жёлтым кантом, в фуражке с белым верхом, фуражка с угольной сажей в околыше та же, что в субботу шестнадцатого; борода чуть длиннее; «у меня – расписка», сказал Соломатин Глушкову, и Глушков понял правильно. Соломатин принял повозки у Глушкова, перепряг в свои интендантские – четыре свежих лошади на смену тем, что в эту ночь прошли восемь вёрст в темноте, – и повёз сам. До Лаояна – двенадцать вёрст. Соломатин ехал, не подгоняя.

В Лаояне на пункте Берсеневой Анна Игнатьевна, увидев первую повозку, сказала Берсеневой ровным своим голосом, без обращения:

– Двадцать два. Один – без фамилии, на третьей.

– Без фамилии, – повторила Берсенева. – Александр Парфёнович сказал, кто это?

– Сказал – подносчик. Имя – не знает. Прохоровский. Он был с подносчиком, который остался у проволоки. Этот – другой.

– Запишу – «без фамилии, шестой роты». Если не выживет – Софья Васильевна найдёт по полку.

– Выживет вряд ли.

Берсенева вписала: подносчик 6-й роты Волковского батальона, без фамилии. Тонкую горизонтальную черту в графе «ход» не поставила – поставит, если придётся.

Прохорова Берсенева приняла последним из тяжёлых. Никольский был у второго стола, с Сёминым – Сёмин был в живот, и Никольский работал быстро, без слов. Берсенева заняла первый стол. Прохорова положили – Глушков и Шурупов, два носильщика батальона, опустили носилки на стол медленнее, чем нужно, потому что Глушков понимал, что носилки сейчас опустит, а после этого Прохорова поднимать с носилок будет уже не он.

– Имя, – сказала Берсенева; не спрашивала Прохорова – спрашивала Глушкова, и Глушков ответил: «Прохоров. Из Тверской. Бежецкого уезда. Носильщик. С тринадцатого апреля».

– Записываю.

Жгут на бедре был тот самый, что наложил Курапов. Срок жгуту – час; час уже прошёл – час и сорок минут; сорок лишних. Берсенева сняла жгут – и под жгутом артерия не дала хорошего хода: бедро дроблено выше колена, кость считала по-своему уже не первый час. Никольский подошёл с другого стола, посмотрел, не сказал – молча показал Берсеневой жестом ладонью вниз: туда же, куда стопу Колпакова шестнадцатого числа, во вторую яму.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю