444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Баковец » "Фантастика 2026-176". Компиляия. Книги 1-30 (СИ) » Текст книги (страница 246)
"Фантастика 2026-176". Компиляия. Книги 1-30 (СИ)
  • Текст добавлен: 4 сентября 2026, 19:00

Текст книги ""Фантастика 2026-176". Компиляия. Книги 1-30 (СИ)"


Автор книги: Михаил Баковец


Соавторы: Юрий Уленгов,Мария Эмет,Екатерина Полянская,Клим Ветров,Мария Эмви,,Арсений Громов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 246 (всего у книги 344 страниц)

Слева, в личной стопке, поверх остального лежал конверт. Адрес был выведен женской рукой, мелко, старательно, с тем особым прилежным наклоном, какой бывает у людей, для которых каждое письмо к мужу всё ещё событие. Штемпель Тверской губернии, число – июнь предыдущего года. Он открыл конверт. Внутри был сложенный лист, плотно исписанный с двух сторон. Прочитал две строки сверху, два слова в середине и не стал читать дальше.

«Митя, родной мой…» – стояло в начале. И где-то в середине: «…а Лизонька наша…».

Он аккуратно сложил лист обратно, вложил в конверт, конверт положил отдельно, в сторону от остальных бумаг, и придавил его сверху полковой памятной книжкой из правой стопки. Чужое горе сейчас открывать было нельзя. Не оттого, что он не имел права; оттого, что если открыть его, до конца дня в голове будет не план, а кусок чужой жизни; а у Волкова сегодня, кроме плана, не было ничего.

Дальше он раскладывал быстрее.

Уведомление о денежном довольствии: семьдесят пять рублей в месяц, надбавок нет, удержаний на ноябрь – три рубля сорок копеек в пользу полковой кассы. Записка от поручика Крашенинникова, второго батальона, сухая, почти служебная: «Дмитрий Алексеевич, по карточному долгу от 28 июня сего года остаётся за вами восемнадцать рублей; срок выходит в текущем месяце; покорнейше прошу не ставить меня в неловкое положение». Внизу – подпись, без приветствия. Долг, очевидно, был старый, реципиент тянул с возвратом. Восемнадцать рублей при семидесяти пяти жалованья – почти треть месячного дохода.

Письмо матери из Твери – длинное, неторопливое, с подробностями про погоду, про хозяйство, про отца, который умер пять лет назад, и про которого мать всё равно писала так, словно он был ещё в соседней комнате; в конце – короткая фраза, выведенная отдельной строкой: «Не оставайся один, Митя. Ты ещё молод».

Записка от батальонного капитана Гусева, вызов на завтрашнее построение в восемь утра. Тон сухой. Подпись короткая.

Записка от какого-то Головина – друга по собранию, судя по интонации, – с приглашением «к нам на пятницу, без обязательств, чисто партия в винт». Волков пробежал её глазами и отложил.

В самом низу стопки – небольшая жестяная коробочка из-под чая. Помятая, с китайскими иероглифами на крышке и прорезью в боку; внутри – несколько монет, две квитанции из лавки и записка собственной рукой реципиента: «На декабрь – отложено». Сумма не превышала пятнадцати рублей.

Он закрыл коробочку, поставил её обратно. Жестянка была лёгкая, и в этой лёгкости почему-то лежало больше про реципиента, чем во всех его бумагах: человек откладывал по копейке, считал, что доживёт до декабря, до Рождества, до каких-то планов, умерших вместе с женой; человек, в отличие от Волкова, ещё на что-то надеялся.

Он сел на стул у стола, положил перед собой чистый лист бумаги – тот, какой у штабс-капитана 25-го полка всегда лежал стопкой, ибо без чистого листа русский армейский офицер начала века не существовал.

Листа он ещё не тронул. Сначала надо было решить, что на нём писать.

К вечеру комната постепенно потемнела; Семён принёс лампу, зажёг её, фитиль выровнял, фитиль подвернул, лампу поставил на стол; обронил «не угодно ли поужинать, ваше благородие»; Волков обронил «потом»; денщик не возразил. Слышно было, как Семён на кухне ел сам – медленно, без звяканья, как ест человек, привыкший не мешать. Потом он лёг где-то в своей коморке; в квартире стало совсем тихо.

Тихо в Порт-Артуре в сентябре третьего года было не страшно. Было даже хорошо, в том простом, физическом смысле, в каком хорошо человеку, у которого впервые за десять лет не ноет колено и не давит поясница. Но Волков, сидя над пустым листом при керосиновой лампе, не радовался ни молодому телу, ни тишине, ни тому, что у него впервые с девяносто шестого над головой нет потолка с протекающей плитой.

Он считал – холодно, по пунктам, как считал бы любой штабной офицер на разводе.

Первое: до войны четыре с половиной месяца. Атаку на рейд он не остановит – её решает не штабс-капитан, её решает Тихоокеанская эскадра, на которую штабс-капитан 25-го полка не имеет даже права писать. Атаку на рейд он даже знать не должен – не из таинственности, а из элементарной осторожности человека, оказавшегося в чужом теле и не имеющего никакого основания доверять самому себе на новом месте.

Второе: он – штабс-капитан. Под началом одна рота, сто восемьдесят штыков. Это вся власть, какой он располагает. Полковая жизнь начинается в полку, дивизионная – в дивизии, а в крепости начинается крепостная жизнь, и там, в крепости, есть один человек, к которому он хочет попасть и без которого вся его память о войне останется бесполезной частной историей. Этого человека зовут Кондратенко Роман Исидорович. По состоянию на двенадцатое сентября третьего года он живой, здоровый, занятый, уставший, и совершенно его не знает.

Кондратенко – это вторая дата у Волкова в голове, и эту дату он держал так, как держат гранату с выдернутой чекой: близко, аккуратно, без иллюзий. Знал, когда и как история заберёт его. Этого пока хватало; остальное – потом, когда он будет иметь право хотя бы открыть рот. Знал и то, что без Кондратенко в этой крепости не будет ни обороны, ни манёвра, ни даже честного выхода – все вокруг него, он не вокруг него, он – никто; и значит, его личная задача сводится к простой формуле: не дать истории получить, чего она ждёт.

Стоп. Это вторая задача, Волков. Не первая.

Первая задача – выжить ближайшие три недели в чужом теле так, чтобы никто не догадался. Полк, денщик, батальонный, командир полка, госпитальный врач (если он споткнётся и попадёт в госпиталь раньше времени), мать в Твери – каждый из них знает прежнего Волкова лучше, чем он сам знает себя сегодня; каждый из них при первом неосторожном слове увидит подмену; и любая подмена в этом времени, в этом мундире, в этом полку кончится не «вы кто такой?», а очень спокойной и очень официальной запиской в Петербург о том, что у штабс-капитана Волкова после смерти жены наблюдаются признаки душевного расстройства, и что его следует освидетельствовать. Освидетельствование в начале века означало одно: военный госпиталь, потом отставка, потом ничего.

За тонкой переборкой коротко скрипнули нары – Семён повернулся во сне; со стороны рейда, далеко, протяжно и мирно прогудел корабельный гудок к смене вахт; собака за стеной гавкнула один раз и замолкла. Звуки эти напоминали ему ровно то, что и должны были напоминать: он не один в кабинете и не один в городе.

Значит, не пророк.

Офицер.

Сначала он научится подписываться по-новому – не своей рукой, а рукой реципиента, штабс-капитана Волкова Дмитрия Алексеевича; потом выучит всех, кто пишет ему «Митя» и кто пишет ему «господин капитан»; потом, в течение трёх дней, выйдет на учебное поле и посмотрит на роту – не как «я знаю, как воевать в двадцатом веке», а как командир, полтора месяца отсутствовавший по горю и теперь возвращающийся, обязанный заново разобрать, кто на что годен.

Только после этого можно будет начинать копать. Пехота двадцатого века живёт в земле, а не на парадном плацу; рота, которая умеет окапываться, держать дисциплину огня, стрелять лёжа из-за укрытия и переносить огонь по заранее назначенным секторам, в апреле следующего года стоит трёх рот, не умеющих ничего из перечисленного. Это знание у него в голове – единственная его настоящая ценность, и раздавать его он не собирается раньше, чем под него ляжет результат, который можно будет потрогать сапогом в поле.

Только после этого – рапорт. Только после рапорта – Кондратенко. Только после Кондратенко – всё остальное, чего сейчас расписывать на чистом листе нельзя, ибо любой чистый лист в чужой квартире рано или поздно прочтёт чужой человек.

Он взял перо. Обмакнул его в чернильницу. Подержал над листом.

Потом написал четыре строки. Не план – заметку самому себе, такую, чтобы её можно было сжечь в печке, не оставив следа: «Сначала рота. Потом батальон. Потом штаб дивизии. Потом – он». «Он» – без имени; сам поймёт, о ком это.

Лист он подержал над лампой; огонёк прошёл по краю один раз, второй, третий; бумага почернела, скрутилась, рассыпалась серым; пепел Волков смёл ладонью в жестяную коробочку из-под чая, ту самую, в которой лежали реципиентовы пятнадцать рублей.

«На декабрь – отложено». Он закрыл крышку.

За окном, за тонкой переборкой между его комнатой и комнатой Семёна, за стеной офицерского дома, за пятью улочками Старого города, за рейдом, где спала Тихоокеанская эскадра, за двумя сопками, за двумя стрелковыми полками и двумя крепостными батареями, за всеми штабами от 25-го стрелкового до Квантунского укреплённого района, – Порт-Артур спал спокойно, как спят города в последний свой ясный сентябрь перед тем, как им объявят войну.

План у Волкова был длинный, подробный, отчаянный.

Третьего не дано.

Глава 2
ШТАБС-КАПИТАН ВОЛКОВ

Записка лежала на столе со вчерашнего вечера и за ночь не стала ни короче, ни вежливее: «Штабс-капитану Волкову. Прибыть к 8 часам утра 13 сентября к плацу 1-го батальона. Кап. Гусев». Один лист, серая бумага, неровный почерк, никакого «прошу», никакого «благоволите», только должность, фамилия и то неподписанное раздражение, какое в любом полку узнаётся раньше слов и хуже слов.

Волков держал записку двумя пальцами и думал не о Гусеве и не о роте, а об именах. Их нужно было выучить – сегодня, до восьми. Человек, который на построении не помнит, как зовут его покойную жену, теряет себя в чужих глазах за один промах, и отмываться от этого промаха будет до Цзиньчжоу.

Он отложил записку, придвинул к лампе картонную коробку из верхнего ящика комода и стал перебирать.

Под послужным списком реципиента, выученным ещё ночью, лежали три письма, перевязанные грубой ниткой; по тяжести и шероховатости бумаги Волков понял, что это её. Сегодня дочитывать он не собирался. Но имя надо было знать. Он развернул верхний лист настолько, чтобы увидеть только обращение и подпись, и закрыл всё остальное ладонью.

«Митя, родной мой» – рукой торопливой, уверенной, женской.

«Твоя Соня» – внизу, в правом нижнем углу, без хвостиков и без виньеток.

Софья. Софья Андреевна Волкова, урождённая Шилова, тверская же, замужем с девяносто восьмого; скончалась полтора месяца назад в Порт-Артуре от родильной горячки. Дочь, Лизонька, прожила одиннадцать дней. «Лизонька наша» – это вчера попалось в первой строке, и он тогда же понял, что не пойдёт дальше: сердцу реципиента было всё равно, кто сидит за столом, оно болело по двум именам, и если бы он начал читать, заплакал бы чужими слезами – роскошь, которой не мог себе позволить.

Соня. Лизонька.

Он повторил оба имени вслух, тихо, голосом штабс-капитана Волкова, проверяя, как они садятся в горло. Сели. Не больно – никак. И эта «никак» впервые за утро пристыдила его сильнее, чем должна была. Он положил письма обратно, перевязал прежней ниткой и убрал в коробку.

Под письмами оставалось ещё две записки – карточный долг поручику Крашенинникову, восемнадцать рублей, и приглашение штабс-капитана Головина на пятницу, винт. Обе на вечер. Сейчас – Гусев.

Семён прошёл за дверью, кашлянул аккуратным служебным кашлем, означавшим «семь часов», и на плите тяжело двинули чайник. Волков закрыл коробку.

Соня. Лизонька. Софья Андреевна, в девичестве Шилова. Матушка – Анна Ильинична, в Твери. Отец – Алексей Дмитриевич, мировой судья, скончался в девяносто восьмом. В полку: Гусев, Некрасов, Крашенинников, Головин, Селиванов; фельдфебель – Огнев Тихон Савельевич; нижние чины – будут к восьми на плацу, и завтра должен будет отличить Самсонова от Лыкова, не путая.

Не гони.

Сначала – Гусев.

Волков застегнул мундир, оправил воротник, поправил шашку – рука сделала это сама, – взял фуражку с тёмно-зелёной тульей и вышел в кухню. Семён уже сидел у плиты с полотенцем через плечо, серая форменная рубаха в порядке, борода аккуратно подстрижена, и у него было лицо человека, видевшего в этой квартире за сорок пять лет больше офицерских утр, чем сам помнит.

– Ваше благородие. Чай.

– На плац иду, Семён. Вернусь – тогда.

– Слушаюсь.

Он не двинулся. Чай парил в стакане на полотенце. Ждал.

– Дай сюда.

Волков взял стакан стоя, не садясь, обжёгся, выпил половину в три глотка, вернул. Семён принял стакан без замечания и без улыбки, и тогда только его рука с полотенцем сделала одно лишнее движение – смахнула со стола несуществующую крошку, очень ровно, очень коротко, и Волков поймал короткий профессионально невыразительный взгляд: денщик смотрел не на него, а сквозь него, как смотрят на человека, которого знают двенадцать лет и в котором сегодня впервые появилось чужое.

Ничего не сказал. Положил полотенце, отвернулся к плите.

«Ну хоть так», – подумал Волков, выходя в сени. Не вслух.

* * *

До плаца было пять минут ходу – Волков выяснил это вчера, и сегодня эти пять минут пригодились: идя по Тигровому хвосту, он отметил, как тело само переносит вес на левую ногу на спуске и не подламывается под привычной для офицера полусогнутостью на крутой брусчатке. Реципиент прошёл по этой дороге за семь лет столько раз, что ноги шли впереди головы.

Утро было сухое, светлое, по-сентябрьски прозрачное; над морем висела тонкая белая полоса, и где-то справа, между двумя китайскими крышами, мелькнул кусок рейда – серая вода, чёрный корпус с тремя трубами, ленивый дым. Волков знал, какой корабль там стоит и сколько ему осталось до первой пробоины, и из всех мыслей разрешил себе одну: «Не пророк. Офицер».

Плац открылся за углом сразу, целиком – пыль, серая трава по краям, низкая казарменная постройка по дальней стороне, флаг на тонком столбе, два десятка серо-зелёных рот в линии. Свою Волков нашёл сразу, не ища: первая рота 1-го батальона, третьей слева, в двух шеренгах, шинели в скатках, винтовки у ноги. Сто восемьдесят штыков. Сегодня – на парадной строевой; завтра, если повезёт, – с лопатами.

Он подошёл, и в ту же секунду от строя отделился человек.

Он шёл в полупоклоне корпуса, как ходят старые унтеры, – собранный, плечи бычьи, шинель сидит как влитая, на груди – два Георгиевских креста, пшеничные усы, закрученные вверх, лицо круглое и обветренное, цвета печёного яблока. Волков узнал его раньше, чем тот успел произнести имя, – по тому, как он встал в трёх шагах, не доходя одного: ровно столько, сколько нужно фельдфебелю, чтобы доложить, не нарушая дистанции офицера.

– Ваше благородие. Первая рота построена. Нижних чинов – сто семьдесят восемь. Двое в околотке. Фельдфебель Огнев.

Голос был утробный, низкий, без всякой подобострастности; не «дисциплинированное приветствие» из устава, а спокойная служебная фраза человека, видевшего больше офицеров, чем офицер за свою жизнь увидит фельдфебелей.

– Здравствуйте, Тихон Савельевич.

Нарочно сказал по имени-отчеству – не «фельдфебель», не «здравствуйте, братец»: хотел проверить, как примет. Принял ровно. Ни одна морщина на его «печёном яблоке» не сдвинулась.

– Здравия желаю, ваше благородие.

– Двое в околотке – кто?

– Самсонов, ваше благородие, – лихорадка третий день. И Прохоров – нога.

– Капитан Гусев?

– Будет в восемь, ваше благородие. Он всегда в восемь.

– Хорошо.

Волков встал на командирское место – в трёх шагах перед фельдфебелем, лицом к строю, – и почувствовал на себе сто семьдесят шесть пар глаз. Они смотрели не злобно и не жадно, а тем спокойным, чуть оценивающим солдатским взглядом, каким встречают командира после месяца отсутствия: «Каков теперь?» Этот взгляд он знал – по полигону, по двум командировкам. Они не верят словам. Смотрят, как ты встаёшь.

Он встал.

Огнев сзади чуть кашлянул, и Волков понял, что это и был его первый отзыв.

* * *

Гусев приехал ровно в восемь, не верхом, а быстрым шагом по дорожке от штаба батальона, в парадном кителе, румяный, круглолицый, с тонким хлыстиком в правой руке. За ним, отстав на полшага, шёл невысокий поручик с папкой под мышкой; имени Волков не вспомнил.

– Господин штабс-капитан. С возвращением. Развод по программе.

Тон был не злой и не холодный – деловитый, плоский, без лишнего воздуха, и в этой деловитости уже сидело то неподписанное раздражение, которое Волков ночью прочёл в записке.

– Слушаюсь.

Он приложил руку к козырьку. Гусев ответил коротко, не вглядываясь, повернулся к строю, и они провели первое утро, как проводят первые утра по программе во всех армиях: ружейные приёмы, повороты, маршировка побатальонно, прохождение церемониальным маршем – час с четвертью, на плацу, в пыли. Волков следил за своей ротой и одновременно – за собой. Тело помнило. Команды подавал, не задумываясь, тем чужим горловым тембром, который вчера казался пугающим, а сегодня уже стал почти своим. Огнев держал внутреннюю дистанцию.

После развода Гусев отвёл его в сторону.

– Дмитрий Алексеевич. Я слышал о вашем горе и не считаю нужным к этому возвращаться.

– Благодарю, господин капитан.

– Программа на сентябрь у вас есть. Завтра начинаете по полному. Послезавтра – учебное поле, стрельба с колена, маршировка ротой, сторожевая служба. Я буду наблюдать.

– Слушаюсь.

– И ещё, штабс-капитан. – Он чуть приподнял хлыстик, не для угрозы, для жеста. – Ваш послужной у меня в папке. До отпуска замечаний не было. Я бы хотел, чтобы и после отпуска не было.

– Постараюсь оправдать, господин капитан.

– Вот и хорошо.

Гусев повернулся, кивнул поручику, и они оба пошли к штабу. Волков стоял, держа фуражку под локтем, и слушал, как очень тихо формулируется первая рабочая мысль: «Этот будет писать рапорта». И пока он будет писать, у Волкова будет окно, в которое надо успеть сделать дело.

* * *

Вечером Волков сел к столу, достал чернильницу. Семён, не дожидаясь приказа, поставил на угол стакан крепкого чая и хлеб с маслом, скрылся к себе.

Три письма, коротко.

Крашенинникову: «Дмитрий Алексеевич, благодарен Вам за терпение. Долг в восемнадцать рублей за вечер 28 июня прошу позволить погасить пятнадцатого числа, по получению жалованья. Если этот срок Вас не устроит, готов завтра передать имеющуюся часть и расписку на остаток. Готовый к услугам, Волков». Сухо, без жалоб.

Головину: «Дорогой Митя, за приглашение благодарю; буду, если служба не помешает. Не обещаюсь твёрдо – после отпуска много чего догоняю. Твой Митя». «Митя» к «Мите», без подписи по фамилии – у реципиента, видимо, было трое таких людей.

И матушке.

Над листом перо держал долго. Потом написал ровным, не торопящимся почерком: «Матушка. Прости долгое молчание. Жив, здоров, на службе. Полк, рота, начальство – всё по-прежнему. О Соне и Лизоньке писать пока не могу. Ты не сердись. Не оставаться одному – слышу. Если смогу, скажу – что и как. Береги колено Прохору Степановичу и себя. Целую руку. Митя».

Перечитал. «Если смогу» – умная женщина прочтёт не «когда захочу», а «когда буду собой». Так было честнее. Он сложил лист, заклеил, надписал адрес.

Потом долго сидел над пустой страницей четвёртого, ненаписанного. «Сначала рота. Потом батальон. Потом штаб дивизии. Потом – он». Эта строка лежала у Волкова в голове со вчерашнего вечера, и записывать её он больше не стал. Что записано – лишний след.

Он погасил лампу.

* * *

Воскресенье прошло коротко. После литургии Волков взял Огнева и пошёл с ним на учебное поле полка. Не для того, чтобы осмотреть поле, – поле он и так помнил. Хотел один час, без свидетелей, посмотреть, как тот ходит и как молчит.

Поле лежало за казармами, за ручьём, за двумя сухими лощинами; идти было около версты. Огнев шёл слева, на полшага сзади – не подобострастно, не самостоятельно. Минут десять шли молча.

– Тихон Савельевич.

– Ваше благородие.

– Стрелки как?

– Стоя бьют хорошо, с колена – терпимо, лёжа – не учили, ваше благородие.

– Лопаты есть?

Огнев не сразу ответил. Это была единственная пауза за весь разговор, и в этой паузе Волков услышал, как у старого фельдфебеля щёлкнуло маленькое внутреннее колёсико: офицер первый раз после похорон вышел на поле и спрашивает не «как у нас с маршировкой», а «лопаты есть».

– Лопаты есть, ваше благородие. По одной на двоих. По штату.

– Завтра выдать всем. По одной на каждого.

– Слушаюсь.

– И, Тихон Савельевич. Капитан Гусев приедет смотреть. Когда приедет – меня известите, я сам с ним поговорю. Вы – не вмешивайтесь.

– Слушаюсь.

И всё. Никаких «зачем», никаких «как прикажете». Молчание – это ведь тоже работа, и Огнев работал молчанием уже не первый десяток лет. На обратной дороге Волков считал в уме: сто семьдесят восемь штыков; одна лопата на каждого; программа Гусева на понедельник – стрельба с колена и маршировка ротой; своя – окоп для стрельбы лёжа, в две линии, без шума и без объяснений.

«Каждый день – вершок», – подумал он по-своему, не вслух. И прибавил тихо, под фуражкой: «Считай, капитан».

* * *

Понедельник пятнадцатого начался серым небом и ровным, прохладным, ещё не злым ветром с моря. К семи рота стояла на учебном поле без шинелей, в гимнастёрках, с лопатами по одной на каждого, в три ровные линии. Огнев – на правом фланге, спокойный, без всякого выражения; рядом, в первой шеренге, – Самсонов, выпущенный из околотка под утро, невысокий, скуластый, с тяжёлыми сибирскими руками, с глазами, не убегающими ни от офицера, ни от взгляда; за ним – Лыков, на голову выше всех, с разбитой костяшкой на правой руке, которую он прятал за спиной; и в третьем ряду – Ершов, сухой, чёрный, с медленным взглядом человека, который умеет одно дело, но это одно дело – лучше всех.

Имена сами садились на лица.

– Рота, слушай команду, – сказал Волков негромко, потому что рота к негромкому привыкает быстрее, чем к надсадному. – Сегодня учимся копать.

На правом фланге кто-то усмехнулся, но коротко, без звука; Огнев, не поворачивая головы, чуть свёл лопатки, и усмешка сошла на нет. Волков не стал делать вид, что не услышал.

– Кто посмеялся – пусть выйдет.

Никто не вышел. Он кивнул.

– Не надо. Через час сами поймёте, почему.

Дальше Волков уложил команду на местность, на жёлтую сухую траву Маньчжурии, на низкий длинный гребень между двумя лощинами, и стал показывать. Ни программ, ни уставов он не объяснял; просто лёг сам, в гимнастёрке, в пыль, с лопатой в руках, и стал копать так, как привык – лёжа на боку, маленькими частыми движениями, выбрасывая землю под себя, наращивая бруствер не в высоту, а в плотность. Старший унтер на Огневском фланге что-то тихо сказал, рота выровнялась, и через минуту первая линия легла. Через две – лопаты пошли.

Он не вставал минут десять.

Потом встал, отряхнулся, прошёл вдоль строя – так, как ходит на работе человек, которому надо посмотреть на четыре десятка маленьких ям и сделать три коротких замечания. Самсонов копал быстро и неглубоко – выходила хорошая ячейка, но без бруствера. Лыков долбил землю, как враждебного человека, – глубоко, неровно, с хеком; ему сказал «спокойнее, не загоняйся», просто как старший. Ершов работал, как будто ему приказали разобрать и собрать пулемёт: тихо, ровно, с одной паузой на каждые три движения. Через десять минут его ячейка была лучшей в роте. Волков постоял лишнюю секунду. Тот не поднял глаз. Это понравилось.

Через час на гребне лежала, чуть скособочившись, неровная цепь из ста семидесяти восьми мелких стрелковых ячеек, с горкой свежей рыжеватой земли впереди каждой. По уставу это была никакая не позиция, а только её начало. Но рота лежала за ней – и на этот час она уже не стояла открыто.

А по ровной дороге со стороны казарм шёл всадник.

* * *

Гусев ехал на крупном гнедом, медленно, как ездят люди, которые хотят дать себе ровно столько времени, чтобы ещё на подъезде составить мнение и не менять его. Поручик с папкой шёл сзади пешком. Волков встал, отряхнул колени, надел китель, посмотрел через плечо на Огнева. Тот чуть наклонил голову – ровно настолько, чтобы было ясно: «здесь, ваше благородие».

Гусев остановил коня в трёх саженях, не слезая.

– Господин штабс-капитан.

– Господин капитан.

Он смотрел не на Волкова, а на гребень. Несколько секунд молчал. Гнедой переступил ногой.

– Что это, Дмитрий Алексеевич?

– Стрелковые ячейки, господин капитан. Учебные.

– Программа на понедельник – стрельба с колена и маршировка ротой.

– Так точно.

– Я не вижу маршировки.

– Не успели до Вас, господин капитан. Сначала укладку решил.

– «Укладку».

Слово он повторил аккуратно, не зло, не насмешливо – именно как повторяет старший младшему слово, чтобы младший услышал, как оно звучит со стороны.

– Вы пехотный командир, штабс-капитан. Стрелять с колена ваши люди сегодня не будут?

– Будут, господин капитан. После.

– После чего?

– После того, как я объясню им, что к моменту, когда понадобится стрелять, они должны иметь под собой выкопанную позицию.

Гусев помолчал. Глаза у него были светлые, спокойные, немного выпуклые, как у людей, которые много читают приказов и редко спят меньше восьми часов.

– Дмитрий Алексеевич. У нас есть программа. Программа утверждена командиром полка. Вы её не утверждали.

– Так точно.

– Вы предлагаете её менять?

– Никак нет. Я её исполняю. Стрелковая позиция в положении лёжа с устройством стрелковых ячеек – пункт второй раздела «Полевая служба» в общем курсе подготовки нижних чинов. Я с него начал.

Это была почти правда. В общем курсе подготовки 1903 года такой пункт действительно был, только формулировался мельче, без нажима, и обычно проходился между другими делами. На «почти правду» рассчитывать в армии можно, если без жадности; Волков и не жадничал.

– А завтра у вас, штабс-капитан, будет «учебное окапывание» вместо «маршировки ротой»?

– Завтра у меня по плану ночной сторожевой наряд с ротой и стрельба с колена при возвращении. Маршировку ротой проведу в среду.

– Хорошо, – сказал Гусев так, что было ясно: ничего хорошего. – Я доложу полковнику Некрасову.

– Слушаюсь, господин капитан.

Гусев чуть тронул коня. Поручик за его спиной открыл папку, что-то черкнул карандашом – короткой, ровной линией, и Волков, не видя бумаги, очень хорошо представил себе эту линию: ровную, отшлифованную, уверенную в собственной правоте. Гнедой шагнул и двинулся обратно. Поручик, проходя мимо фланга, посмотрел в сторону Волкова раз – быстро, без выражения. Тот кивнул. Поручик кивнул в ответ.

Когда они отдалились шагов на пятьдесят, сзади – ровно в той точке, где должна стоять правая рука командира, – раздался утробный, негромкий голос:

– Ваше благородие.

Волков повернулся. Огнев держал в правой руке свою лопату – обыкновенную, серую, с потёртым дубовым черенком, – и смотрел мимо него, на тех, кто лежал в первой линии.

– Ребята устали, ваше благородие. Прикажете перерыв десять минут?

– Прикажу.

– И, ваше благородие. – Он чуть сместил вес на левую ногу, перекинул лопату из правой в левую. – Я с ними подкопаю. У третьего номера слева – мелковато.

Это была не услуга. Это был его ответ Гусеву.

– Подкопайте, Тихон Савельевич.

– Слушаюсь.

И он пошёл к третьему номеру слева, грузный, спокойный, в шинели нараспашку, опираясь на лопату, как другие фельдфебели опираются на палку; и пока он шёл, рота молчала, и в этом молчании у Волкова впервые за двое суток что-то шевельнулось не как у штабс-капитана Волкова, а как у него самого: крошечное, не тёплое, а просто живое чувство. Не «семья» – до семьи было ещё восемь месяцев и две войны. Но первая щель в стене.

«Пускай пишет», – подумал Волков. И добавил себе – тихо, под фуражкой, без всякого торжества, ровным голосом, каким себе приказывают, а не себя успокаивают:

«Копаем».

* * *

К полудню пришёл посыльный из штаба полка: полковник Некрасов просит господина штабс-капитана Волкова к двум часам.

Этот вызов Волков знал и до посыльного. Поел в офицерском собрании быстро, вежливо ответив Селиванову на «как вы, Дмитрий Алексеевич», и в без четверти два был у крыльца штаба. Дежурный поручик провёл его через тёплый коридор, мимо канцелярии, в которой у двух писарей одинаково скрипели перья, и доложил.

Некрасов сидел за большим столом в сером кителе без портупеи, у локтя – стакан остывшего чая, на столе – рапорт Гусева, тонкий лист, всего пол-страницы, аккуратной строевой рукой. Полковник был грузный, седой, с мягким лицом немолодого человека, у которого где-то внутри сидит давнее горе, научившее его не давить на чужое. Он показал на стул. Волков сел.

– Митя.

Он назвал его по имени, не по чину, и Волков понял, что это половина прощения, выданная авансом.

– Господин полковник.

– Митя, батенька. Вы вернулись из отпуска три дня назад. Три дня, Митя. У капитана Гусева на вас рапорт. На третий день, Митя.

– Так точно, господин полковник.

– Вы ведь умный человек, Дмитрий Алексеевич. – Голос у него был тихий, чуть устающий, без раздражения. – Я понимаю, что у вас в голове после Софьи Андреевны и Лизоньки сейчас не очень тихо. Я бы и сам, поверьте, после такого… не туда копал бы. – Он усмехнулся одним углом рта. – Но капитан Гусев – формалист. Он будет писать. Завтра. Послезавтра. До зимы.

– Понимаю, господин полковник.

– Чего вы добиваетесь, Митя?

Вот он, вопрос, на который надо было ответить так, чтобы не соврать слишком явно и не сказать правды совсем. Волков смотрел на рапорт Гусева – пол-страницы, ни единого пятна, всё по форме, – и думал не о Гусеве и не о Некрасове, а об одном: до войны оставалось ровно четыре месяца и две недели, и человек напротив был тем, через кого предстоит пройти в штаб дивизии.

– Чтобы рота, господин полковник, к зиме была лучшей в полку по стрельбе и по полевой службе.

Некрасов чуть приподнял бровь.

– А не по строевой?

– И по строевой, господин полковник. Но по строевой – третьей-четвёртой. По стрельбе и по полевой – первой.

– Цена?

– Никакой, господин полковник. Я уложусь в утверждённую программу. Соотношение часов – иначе.

– Иначе, – повторил Некрасов.

Он смотрел на Волкова долго. Тот знал этот взгляд: усталый командир, видевший за тридцать лет столько штабс-капитанов с инициативой, что мог бы по этому материалу написать книгу. Но было то, чего у других не было: пол-страницы рапорта Гусева, в которой ни слова про глупость, ни слова про неисполнение приказа, – был только сухой выход на «господин полковник, считаю необходимым обратить ваше внимание». Гусев формалист. Он не наврал.

– Митя, – сказал Некрасов. – Я не буду с вас взыскивать. Сегодня. Но рапорт Гусева я приложу к месячному донесению по обучению. Пусть в дивизии посмотрят, коли вы уж полезли в полевую службу.

Волков не дрогнул. Внутри – на одну секунду – что-то выровнялось: приложит. Не «спустит на тормозах», не «решит сам». Приложит к месячному донесению – значит дело уйдёт туда, где разбираться будут другие.

В штаб дивизии. К Кондратенко. Самому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю