Текст книги ""Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"
Автор книги: Ольга Болдырева
Соавторы: Ольга Багнюк,Алла Дымовская,Андрей Бубнов,Карим Татуков
Жанры:
Космическая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 284 (всего у книги 353 страниц)
Но однажды кончилась и аспирантура, по датам очень близко к моменту падения Белого Дома, я ненароком усмехался: уж не связано ли одно с другим в неких высших законах материи? Будто бы я удерживал, увязывал своим никчемным трудом какие-то остатки, какие-то тесемки и завязки, еще соединявшие форму и содержание, смысл и понятие происходящего. На кафедре работы для меня не нашлось. Хотите – защищайте вашу диссертацию, но и в этом случае – руководитель мой качала головой. Милая пожилая дама, игравшая порой в суровость, но как-то внезапно и окончательно растерявшаяся в новой сюрреалистической драме, в которой она уже не знала, что нужно представлять. Распределения к тому моменту и в помине не существовало, так что мой образовательный долг отдавать было некому: шел бы ты отсюда своей дорогой – примерно так было сказано, – и поскорее.
Я, наверное, пошел бы, с дорогой душой, Москва вовсе не казалась мне самоцелью, домой, в Синеморск, вернулся бы с радостью, я вообще изначально готовился пойти служить туда, куда пошлют. Беда только, что меня посылали не те и не туда. Все началось с того, что я получил предложение. От Вени Лепешинского, моего бывшего соседа. Как в плохом романе о неверных любовниках, он внезапно возник на моем пороге, точнее в дверях моей аспирантской комнатушки-пенала, полной дружелюбных тараканов и неприветливых порожних бутылок, которые еще не приспело время сдавать (если скопить достаточно, то получается разово вполне достойная сумма). Улыбающийся и какой-то непривычный. Нездешний. Не похожий ни в чем на прежнего Веню Лепешинского, серьезного, смурного, но и способного очаровывать с первого взгляда девичьи сердца. На прежнего Веню, обожавшего чуть ли ни провинциальную немецкую педантичность и злоупотреблявшего занудной аккуратностью – он даже заношенные носки сушил на ржавой батарее, тщательно разгладив и подстелив газетку, и придав им строго параллельное направление. И вдруг! Ну то, что он осклабился, будто террорист Абу-Нидаль (был такой во дни моей юности и страшно кровожадный) при виде бесхозной ядерной, ракетной установки, – это ладно. Мало ли, радость у человека! А может, и мне был рад, почему нет? Все же четыре года мы жили соседями. Хотя очень близко не сдружились, и не в силу разницы характеров, нет. Не хватало наличного времени: я в бегах по неизменной, общественной линии, Веня тоже занят был по самую систему ухо-горла-носа, выкручивал, что мог, из своей способности фантастически проворно печатать на машинке, древней, как старуха Изергиль, кряхтящей «Оптиме», – я, кажется, привык даже засыпать под пулеметную череду перестуков, и когда мы с Веней разъехались, будто бы заскучал, будто бы бессонница одолевала меня, не хватало этих долбящих по мозгам туки-туки-туков.
Я тогда же немного и засомневался: Веня или не Веня? Вид у него был… Разухабистый был у него вид. Кошмарный пиджак мешком, зловещего перезрело-помидорного цвета, сверкающие ботинки с пряжками, будто у придворного канцеляриста (?), но мне на ум пришло именно такое сравнение. Бросилось в глаза, словно в меня кто прямо ткнул этим самым пиджаком – и пуговицы блестящие, железные, вычурные. Это Веня-то! Он говорил со мной нарочно свысока, как если бы делал мне снисхождение и своим визитом, и своим предложением. Как я понял с его слов, Вене нужен был – до зарезу, тут уж ни к чему скрывать, – надежный человек. Честный, проверенный и не избалованный. Потому что, у Вени теперь собственный валютно-обменный пункт, от банка «Черезбуквухернячтозначит», или как-то так. И вот, доверять в этом самом пункте он, ну абсолютно никому не может! А потому срочно требуется надсмотрщик, за порядком и в фискальных целях. Зарплата триста бэ… не блядей, понятно, но баксов. Так что, завтра в семь утра, Армянский переулок, ну там найти легко, одна его вывеска и есть бельмом. Оборот растет, потому определенная перспектива будет. Я послал его. Беззлобно и смешливо, даже не на три буквы, а в какое-то неожиданное ведро изюма. Почему? Да развеселился, много поводов что ли надо, если хочешь кого-то куда-то послать. Валюта, обмен, контора, крыша – лишние это были для меня реалии, я не желал их признавать и подчиняться их варварской власти.
– Ты что, псих? – Лепешинский меня не понял. Он удивился настолько сильно и серьезно, что мне показалось, будто даже железные пуговицы осыпались с его лоточно-овощного пиджака. Постучал литой печаткой по рабочему моему столу: туки-тук, все ли дома? (наверное, туки-тук остался любимым его звуком, визитной карточкой прошлого, а может, совпадение). – Завтра, в семь утра, – уже несколько растеряно повторил он.
– Хоть в восемь, – хохотнул я. – Только зря прождешь. Чаю хочешь? Или чего покрепче? Водяра есть, не первый сорт, конечно. Но сорт не главное. Главное градус.
Тут уже Лепешинский послал меня, и с водярой, и с чаем, и с градусом. От души. И вроде назад вернулся тот самый Веня, который по утрам вечно отнимал у меня грохочущий будильник, дабы я «чуточку дал изможденному человеку поспать, свинья ты скотская!», и уговаривал в очередную сессию есть пудами рыбу-хек, потому что фосфор полезен для мозгов, а «за компанию и жид удавился».
– Ты чего выеживаешься? – спросил он, наконец, нормальным голосом, без уничижительных гримас. – Или тебе «сладкой жизни» не надо? Лови моменты! Пока дают. Или ты из себя строишь Че Гевару?
– Почему, Че Гевару? – удивился я.
– Потому что, воевал с ветряными мельницами, как Дон Кихот.
– Ни с кем я не воюю, и даже не собираюсь. А тебе напомню из Лиона Фейхтвангера: «лучше быть Дон Кихотом, чем мельницей, которую принимают за великана». Усек?
– Я-то усек. А ты? Чего делать будешь? Ждать, когда твой диалектический материализм понадобится? Не понадобится, не надейся. Не на этом свете, – Веня вдруг резко втянул носом воздух и хрюкнул. Натурально хрюкнул, словно обиженный хряк перед пустым корытом.
– Ждать не получится. Меня уже гонят взашей. И с кафедры, и из общаги. Сроки вышли. Поеду домой, к маме, может, там пригожусь, – притворно равнодушно, словно речь шла о постороннем мне человеке, ответил я. А тема была больная, как и место, которое она затрагивала.
– Ха, пригодишься! В конце концов, пойдешь ишачить в такой же пункт, только рангом ниже, и за вшивые копейки, к грузинам или чеченцам, и будут иметь тебя, как захотят. Или в школьные учителишки, там даже не копейки, там за воздух, и за плевки, между прочим. Потому, чему ты можешь научить? Идеализму и материализму? Да на хер оно надо! Вот если бы маркетингу проституции, или менеджменту левых «авизо», тогда да! Но ты в этом ни жопой, ни рылом! Матери твоей подарочек! Хорош, нечего сказать, сынок-кормилец. Позорняк! А ведь гордилась тобой, небось – ученый, как же, то-се, пятое-десятое. Не ученый ты, отброс. Понимаешь, Феля, что теперь ты отброс? А если нет, тебе же и стрематься. Проиграешь все, и себя проиграешь. По жизни. Короче, завтра в семь, Армянский переулок. А мне некогда тут с тобой.
– Да-да, – несознательно ответил я, не понимая даже, подтверждал ли я последние его слова, о напрасно потерянном в моем обществе времени, или соглашался на Армянский переулок.
Потому что, чем дольше Лепешинский говорил, чем яростней стучал своей печаткой злобного золота по нищенски-щербатому моему столу, тем больше я постигал, что Веня прав. В своей собственной, прагматичной и логичной правоте – прав совершенно и даже как-то идеально. Все именно так и есть. Все именно так и будет. Это были вилы, и раньше я их не замечал, не желал замечать, а желал врать себе. Но только в Венины игры состязаться я не имел намерения. Тошнило и… И… Ну не мог я, и все. Вплоть до смерти через повешение. Я бы лучше в смотрители морга подался. Или куда еще? Вопрос, куда? Куда? Кому я нужен? Хоть где-то же я нужен? Может, все дело именно в поиске. Может, я не нашел еще внутри себя того единственного призвания, ради воплощения которого все лихое нипочем. Я, понятно, не считал себя непризнанным и нераскрытым гением: тем подсказки без нужды, как и всем одержимым, бесами ли, силами ли природы, но бесповоротно и безоглядно. Но я ощущал в себе некие прозрения и колебания, я чувствовал, что философия – это мое, призвание не призвание, но мое ощущение мира. И, стало быть, возможно, это ощущение сложится со временем в некую систему, – на масштабы Гегеля или Спинозы я не притязал, – но все же это будет внятная и полезная мировоззренческая система, маленький шаг вперед одного человека. А может, и нет. Это было так, что, если бы я верил в существование бога или хотя бы многих небольших божков, я бы сказал следующее: «мне выдали наверху талант, но вот позабыли спустить инструкцию по его применению». Наверное, то же самое могли бы сказать и прочие разные люди. Я вряд ли был исключением. Мне требовалась тихая гавань, временный причал, но где его найти? Чтобы сочетать не сочетаемое: полезность меня самого и мое искание меня самого?
На следующий день я не пошел в Армянский переулок. Я пошел с обходным листом забирать документы. И я наскочил, нежданно-негаданно, в спешке, в спешке! на Виталия Петровича Спицына. У нас вышел случайный и очень короткий разговор. Если бы не вчерашняя «встреча на Эльбе», встреча будущего господина и нерадиво уклонившегося раба, я бы промолчал. Однако, на приветливый, мимоходный вопрос «ну, как, боец, дела?», меня, что называется, прорвало. Выразительно и по-спартански лаконично. Спицын выслушал, хмыкнул, бросил уже на лету сакраментальное: пару-то дней погоди, потяни, не уезжай. И сгинул. Без лишних излияний. А на третий день мне передал вахтер: мол, звонили, зайди. Я зашел в учебную часть. Он только спросил, правильно ли он запомнил: я в армии отирался какое-то время на фельдшерских курсах? Я ответил, что правильно, памяти Виталия Петровича позавидует и жирафа. Вот и чудненько, а не поехать ли тебе, к примеру, в Бурьяновск? Знаешь, туда тоже не каждого возьмут. А что в Бурьяновске? Поинтересовался я. Ну, как тебе сказать? А как есть, так и сказать, мне уже было, что топь, что болото. Одно интересное заведение. Как ты хотел. Чтоб с пользой – пусть не всему человечеству, но больным и убогим, они сейчас, сам понимаешь, наименее защищенная группа населения. И времени свободного вагон – хоть «Войну и мир» пиши, хоть составляй толковый словарь Даля – это начкурса Спицын таким образом шутил. Ну так, как-как? Как, как! Я подумал: а если я останусь? Откажусь, найду Лепешинского? Подумал, чтобы все познать в сравнении. Сравнение вышло следующим: если я останусь, завтра будет, знаете что? Ничего! И я уехал. Все дальнейшее вы уже представляете. Что толку повторяться!
* * *
Моя очередь подошла только на третий день. Не могу сказать, что ожидание мое прошло в горячечном нетерпении. Напротив, полные эти, прожитые мною два дня, которые оставались до третьего, будто бы проскользнули, прошмыгнули мимо меня незаметно. Потому что, были не бездеятельны. Я по-прежнему неуклонно нес свою службу – в виду того, что отныне безвылазно обитал в стационаре, так и в двусменную очередность, – и даже ко мне потянулись некоторые из наших постояльцев, словно птицы, отбившиеся и отставшие от перелетной, передовой стаи. Не за лекарствами, нет, было такое мое впечатление, будто бы Мао, что называется, забил крепко на свои профессиональные обязанности, и вообще позабыл само слово «назначение», в медицинском, конечно, аспекте. Указаний мне главный тоже никаких не дал, и, видно, не собирался, ну это-то, как говорится, баба с возу, или танкер, покидающий акваторию, улучшает экологию.
На меня приходили посмотреть. Будто бы от нечего делать. Садились на ветхий стульчик, протягивали левую руку для измерения артериального давления и смотрели. Доброжелательно и доверчиво. Спрашивали, как доехал? И никогда: где был? Ответ, собственно, вроде бы никого не интересовал. Но спрашивали, как я понял, больше из вежливости. Будто бы это была моя награда за усердие. Не за принесенную пользу. Никакой полезности я не вынес из своих странствий, для них и для больницы. Но все равно, где-то скитался, где-то пропадал. Не ради себя, редчайший случай, что ради них – это старались донести и показать, выразить присутствием и учтивым визитом значение моего поступка. Зря ли я старался или не зря, однако, само мое старание, кажется, они оценили. А мне было и приятно, и грустно. Приятно, потому что я не ожидал. Я привык давно уже считать мерилом результат, вовсе не действие, ему предшествовавшее, и тем более, не намерение – мало ли по какой причине ты делаешь то или это (хотя тоже важно, но во-вторых), главное – сделал ли, и сделал ли так, как нужно, или ограничился краснобайством, бросил на полдороге, а не то наворотил горьких гор, что не поправить. Выходит, нужен был и мотив, и попытка, и самый риск, на который я пошел ради сомнительной помощи. Но риск-то оказался настоящий. Вот это-то и было для них ценнейшим сверх меры.
Я все упоминаю тут «они», «им», «для них», и неспроста. Потому что, приходили-то ко мне пациенты не значимые. Не значимые, то бишь, никак не входившие в правящий конклав, не приближенные к Моте, из тех, кто попроще, понезаметнее. Лилечка Санникова, тихая пожилая женщина, без всяких паранормальных способностей, и даже без рассудочного бреда об оных – вроде бы нежелательная свидетельница, которую пожалели убивать, и вот, сослали, доведя запугиванием до почти невменяемого состояния: будто бы чья-то ответственная домработница. Такие тоже у нас встречались. Или Курицын Анатолий Яковлевич, слегка свихнувшийся на расшифровке трудов Писемского. Почему именно Писемского и почему именно в его миролюбивых сочинениях (особо выделен был роман «Тысяча душ»), он обнаружил скрытый заговор против всеславянства – преемственные члены его действуют до сих пор, утверждал Курицын, хотя к Писемскому и иного рода литературе Мао его и на стайерскую дистанцию не подпускал, – обосновать было затруднительно. Зато выявление членов этого заговора на воле – боюсь предположить, – к чему-то реальному привело, и слухи витали упорные, что не обошлось без внутриведомственного скандала. Иначе, зачем бы Анатолия Яковлевича к нам? Примерно такие вот персонажи заходили по мою заблудшую от несправедливого забвения душу. Но из власть имущих «окруженцев» не заглянул никто. Ни разу. Не говоря уже о самом «александрийском столпе», о Моте.
А я не напрашивался. Даже с Бельведровым здоровался подчеркнуто равнодушно – оттого еще, что претило мне его нежданное напускное высокомерие, и неоднократные напоминания: по возвращении подать рапорт Гуси-Лебеди. Я не огрызался. Не потому, что больной, дескать, что с него взять. Не так уж N-ский карлик был болен, по мне: скорее в его «анамнезе» фиглярства присутствовало больше, чем подлинных отклонений от нормы. Однако, его дело. Охота дурака валять, ваньку строить или корчить петрушку – на здоровье, как говорят евреи – лэ хаим! Я понимал, у человека должна быть радость в жизни. Если Бельведерову так лучше, изображать из себя «потешного» трибуна, пусть! Вреда-то никакого. Я бы и рапорт написал, жалко, что ли? (по независящим от меня обстоятельствам, не пришлось). Разве ж я не понимал: в кои-то веки, ущербному, обделенному природой разумному существу выпал, может, единственный и неповторимый шанс подняться над собой и показать свою значимость, хоть какую-то малую власть над теми, кто годами безраздельно довлел над его телом и душой. Без злобы показать, но чтобы поняли. Или, совсем уж в идеале, прочувствовали.
Но вот те, другие. Я мысленно все больше и дальше дистанцировал себя от «окруженцев». А ведь некоторые из них были едва ли ни мои друзья. Сильно, конечно, сказано. Какая дружба между надсмотрщиком и заключенным, пускай даже для блага последнего. Все же Конец Света или тот же Гуси-Лебеди могли бы и совесть поиметь. Так мне казалось. И от обиды казалось. От банальной, тягучей, повседневной, едкой и серенькой обиды. Которая все никак не желала отпускать, репейниково-цепкая и липкая, точно грязь. А у меня словно бы изошли все силы, чтобы ей противостоять. Это походило на то, как если бы я стал крепостью без защитников: нерушимые монолитные стены остались, а честные воины все сгинули в сражении – заходи и бери. И не заходят оккупанты свободно только потому, что еще не уверены и сомневаются, действительно ли осажденным конец?
В день второй у меня случился конфликт. Неумный, маловразумительный и только растративший попусту мое время и нервы. С преподобным отцом Паисием, естественно. С кем же еще? Хотя, ради справедливости замечу, первым тогда начал не я.
Святоша-отец подошел, точнее, прицепился ко мне по собственной инициативе. Не поверите, зачем! Для покаяния. Проняло? Ага! Подумали, небось: не может быть! И правильно подумали. Чистое шапито. Номер а-ля неудавшаяся попытка чтения мыслей на расстоянии. Гаденький, хитренький, весь какой-то нарочито бескостный, хорошо еще, что без гранатки, едва заявившись в наш стационар, он тут же приклеился ко мне. И поволокся по пятам. Срочных дел у меня не было, а жаль, пришлось терпеть. Я успокоил себя, ну ходит следом, и пусть ходит, что-то бубнит невразумительное, мол, все его не понимают, или принимают не за того, или клевещут. Я даже в сердцах отбрыкнулся: никто о вас, товарищ Паисий, вовсе не вспоминает, когда вас нет, да и когда есть, тоже, ровно мимо пустого места. Святой отче и товарища моего проглотил, невозмутимо и покорно, и умаление его личностной значимости в глотке нимало не застряло. Покорность и полное смирение. А затем он понес несусветную, как мне показалось на первый взгляд, непотребную ахинею. Отец Паисий стал рассказывать мне о том, как его попутал бес, хотя никто его об этом откровении не просил. Он ныл, перхал, ловил меня за накрахмаленный рукав форменного халата, гундосил без устали свое, до тех пор, пока я не начал различать самые слова и скрытый за ними семантический фон.
– …иногда и липнет к рукам, во искушение, Господи прости. Неукротимый бес. Курочка по зернышку, и мнится, что в том малый грех. Ан-нет. То бес заманчивый, глядь, а на тебе уж ярмо яремное. Опять же, детишки, попадья, когда – выпить надо чарочку, жи-и-и-сть нелегкая, – он так и сказал малограмотно «жисть», хотя обычно изъяснялся на правильном русском языке. – …вот, вы думаете, что бога совсем нет. Выходит, и дьявола нет, в супротивную порядку. А кто же тогда мутит душу? Так и тщится замарать, поганый. А я что, я человече. Простите и вы меня…
– Да вам-то что в моем прощении? – я зацепился за последнюю фразу, слушал вполуха, но подозревал: просто так бурьяновский поп от меня не отвяжется.
– Как же-с? Как же-с? – ну, вот, и дохлые словоерсы реанимировал, фигляр Паисий все продолжал гнуть свое. – Как же-с можно без прощения?
– Слушайте, я ведь не патриархия, и не епископальная консистория. Не мое это дело, в ваших безобразиях разбираться. Впрочем, если угодно, то прощаю. Дальше что? – ох, лишь бы отстал, подумал я, и напрасно.
– Спасибо вам за милость вашу, – совсем угодливо и будто бы даже с удовольствием ответил отец Паисий. – А теперь вам надобно.
– Что мне надобно? – я ни лысого мерина уже не соображал, что он там несет, решил: совсем свихнулся батюшка, под влиянием обстановки, наверное.
– Теперь вам покаяться надобно. И прощения попросить, – и столь выжидающе на меня посмотрел, что я не усомнился – это он всерьез. Это не розыгрыш, и не в издевку. Отец Паисий действительно ждал, что вот сей же момент я стану перед ним изливать душевную пену, исходить сердечной отрыжкой, да еще слезливо лобызаться с присюсюкиванием: и ты меня прости, прости… а после? После давай грешить вместе. Так что ли?
– С какого перепуга? – сухо спросил я. И, не дожидаясь казуистичного ответа, выложил отцу напрямую: – Ваши грехи суть ваша забота. Только вы ошибаетесь, то никакой не бес. То вы сами себя губите. Покаянием вашим. Не было бы его, и беса бы вашего не было. В помине. Потому, каждый ответственен за свои поступки. Не бес, не ведьма в ступе, не черт с кочергой. Вы сами – поймите, пропащий вы человек! Не прощение вам надобно – здоровая головомойка. А каяться перед вами? Если бы я пустился когда в такое предприятие, так только перед равным. Когда бы знал, что для слушающего меня честь не пустое слово. Вы же… вы же… вы сами первейший безбожник и есть. Потому – богом и людьми беззазорно торгуете. А торговать можно только вещью бросовой, значения и святости не имеющей. Стало быть, по-вашему, выходит, вы сами бес.
Тут-то отец Паисий взвился. Уж он плевался и крестился, истово, я обеспокоился ненароком, не одержимый ли он в действительности. А может, похмельный синдром. На вопли батюшки, что понятно, сбежался народ. Стоял, смотрел. Нина Геннадьевна отчего-то покрутила пальцем у виска, украдкой, чтобы я заметил, и как-то очень наиграно приняла суровый вид. Будто бы я был виновником скандала. Ольга Лазаревна хлопотала и суетилась, по большей части бестолково, пыталась поймать преподобного отца за рясу, чтобы остановить его кружения и визжания вокруг моей особы. Пациенты, не из приближенных «окруженцев», цокали резко языками, таращились, и кажется, наслаждались вовсю редким для них зрелищем. Так все и продолжалось: плевки в мою сторону, угрозы муками адовыми, сочные анафемы и проклятия, – пока не вышел к нам (именно, что вышел!) Сергий Самуэльевич, пан Палавичевский. Недовольный, торопливый, будто некстати возникшим «кипишем» оторвали его от наиважнейшего занятия. Он едва только подошел к обезумевшему в гневе отцу Паисию, как батюшка незамедлительно стих, и будто бы приготовился слушать, что скажет ему судья третейский, не иначе – пусть и из иудеев. А Конец Света только и произнес:
– Довольно на сегодня. И вообще, довольно, – тем инцидент себя исчерпал.
Отец Паисий, неугомонно ворча, потащился за Ольгой Лазаревной «утешить душу», то есть, хлебнуть разбавленного спирту и закусить за счет заведения, чем бог пошлет. А Палавичевский подошел ко мне и с изумившей меня командной строгостью спросил:
– Что вы ему наболтали?
– Что он тля и выползень, – ответил я раздраженно-вызывающе. – И готов повторить.
– Да не об этом, – отмахнулся Сергий Самуэльевич от моих бравурных филиппик. – Что вы ему рассказали о себе? В свете последних событий.
– Ровным счетом ничего. Не имею обыкновения исповедоваться перед кем попало, – угрюмо буркнул я.
– Это хорошо. Потому что, Паисий – соглядатай. И не просто так он к вам подлаживался. Вы понимаете?
– Понимаю, не дурак, – на самом деле, ни ветвистого кактуса я не понимал. Пока Конец Света меня только что не просветил. Вот зачем обхаживал меня подхалим-батюшка! – С покаянием грубый прием.
– Грубый, не грубый. Какой есть. Вернее сказать, как умел, так и смел. Но и сработать мог. Что-то будет, – со вздохом поведал самому себе Палавичевский и пошел прочь. Прямо-таки на восток от Эдема, не меньше. Будто у него была вселенская скорбь, а я, разумеется – совершено безразличен.
– И вам всего лучшего, – крикнул я вслед. Зря. Все равно Палавичевский не обернулся.
Я засомневался еще: если очевидно для всех, что Паисий шпион, (и я ведь предупреждал в свое время), то указали бы ему от ворот поворот, в стационар попасть уже было непросто, а может даже, невозможно лицу постороннему – Витя Алданов и в помощь ему дядя Слава за тем бдели неусыпно. К чему приваживать? Спросил и сам ответил, обостренное чувство опасности подучило. За тем, чтобы не провоцировать. Чтобы не давать повода и сигнала. Мол, в Багдаде все спокойно, убедитесь воочию, и тем самым выигрывалось время. Для чего? Вот об этом я как раз и домыслов не имел.
Что же касается отца Паисия – не подумайте, будто бы в лице этого корыстного пьянчужки я ополчился крестным ходом на всю православную церковь, или вообще на церковь всякую. Если у кого, как говорится, есть неудовлетворенная потребность, в утешении ли, в нравственной опоре, в тихом советчике – то, что тут поделаешь. Не все могут набраться храбрости жить самостоятельно, не каждому и под силу. А сказка о доброте и благе, без заслуг даденном, несет в себе наилучший умиротворяющий момент. Что есть на свете батюшки, в отношении своего созерцательного уклада отличные в корне от «худого» собрата своего, отца Паисия, я не сомневался. Как я себе представлял об этом: истинный священник, уважающий в себе именно свое священство, не станет претендовать на вселенскую роль, осознавая место свое и дело свое. И если овца его стада перерастет это стадо, не воспрепятствует ей идти дальше собственной дорогой познания, но напротив, благословит. Такой святой отец не предаст инквизиции Галилея, но скажет лишь: что же, я более не нужен тебе, значит, ступай по открывшемуся пути на своих ногах, и чем многочисленнее будут следующие за тобой, тем для мира сего лучше. И где-то ведь живут подобные служители уже не культа, но существующего на земле человека. Жаль только, что мне все больше попадались особи как раз противоположного духа и свойства – словно бы засилье плевелов на гибнущем поле. А говорить или описывать то, чему я не был свидетелем, я не стану. Но вот о том, чему довелось мне быть очевидцем, расскажу. Не забыть мне, ох, не забыть, одного эпизода, свидетелем которого я сделался невольно в …ХХХХ… храме, в районе Пятницкой улицы. Забрел-то случайно, тогда, когда оголодавший и озлобленный, скитался по истаявшему на жаре городу в ожидании назначенной встречи с НИМ. После исчезновения Кати и лихорадочно-бредовой ночи на разоренной кухне ее квартиры. Тогда не упомянул я, потому – всему свое предназначение и время.
Случилось же вот что. Я сидел в тени деревьев у довольно ободранной церкви, на прохладном каменном парапете, никто меня не гнал, никто не обращал внимания – да и нищих, к слову, там никаких не было, я никому не мешал. Дело было около пяти часов вечера. У дверей постепенно стала собираться скромная стайка богомольцев – смиренной внешности, не евшие давно досыта старушки в черных платочках, пришибленного вида мастеровые мужички, интеллигенты с затравленным взглядом, молодые девушки в шелковых косынках, до жалости невзрачные. Все они ждали, и все они были обособлены друг от друга, будто нерушимой перегородкой отделенные один от другого своими тяготами и несчастьями. Настолько, что мне даже в какой-то момент захотелось подойти к ним и нарочно указать: не ждите здесь понапрасну царствия небесного, посмотрите, как много вас, одиноких, заблудших, не нашедших себе места. Так какого же мракобесия ради! Объединитесь и помогите каждый ближнему, чем сможете, и вам тоже помогут. Холостые мужчины – женитесь на девушках, а бездомных старушек возьмите в бабушки и няньки, откройте молочную лавку, сапожную мастерскую, трудовую школу, ремесленную коммуну, те, кто образованные, они расскажут и покажут, как. Только делайте это непременно все вместе, непременно – вместе, и никто вас не победит, никто не сломит, ни рэкетиры, ни мародерствующая шпана, ни жизнь, ни смерть, ни божья напасть, ни чертова карусель. Но я сплоховал, не подошел. Не сказал свою речь. Слабость охватила меня – Катю и ту, не уберег, куда уж мне в поучающие пророки – пусть творят, что хотят, вяло уговорил я себя. А потом уже стало поздно. Потому как к храму божьему подъехала машина – черный лимузин, кажется марки «форд». И вот из этого «форда» вышел поп. Именно что поп. Толстый, сытый, с необъятной пузякой и золоченным крестищем до пупа. Чинный, степенный, и в сопровождении некоторой свиты – двух угодливых и прилизанный молодых людей: оба в штатском костюме. И этот самый поп прошествовал к своей пастве и церкви.
Богомольцы, едва завидев духовного отца-благодетеля, не слишком по-христиански толкаясь, буквально принялись ломиться в церковные двери. И лишь один мужичонка остался снаружи. Самый плюгавый, самый затерханный, самый серый и истощенный, он ждал. Ждал с таким видом, будто нечего вообще уже ждать ему на этой земле. И вот когда приблизился, переваливаясь по-утиному, святой настоятель, он взял, да и бухнулся перед ним на колени, что-то несвязное забормотал – о такой своей нестерпимой нужде, что лишь бы перехватить батюшку поскорее и все ему высказать, потому ведь сил больше нет никаких. Не знаю, слышал ли его важно семенящий поп – а хоть бы и не разобрал его лопотанья, разве оно имеет значение? Для состраданья человеческого. Но эта жирная тварь в рясе даже не взяла на себя труд остановиться. Небрежно сунула холеную волосатую ручищу коленопреклоненному мужичонке для поцелуя, надменно кивнула, сотрясая двумя подбородками, и пошла себе дальше. Мужичонка жалко всхлипнул, и видимо, по причине расстройства так и остался в униженном своем положении на церковной паперти, потом он заплакал, очень горько. Я от души пожалел его, и пожалел, что в сей миг ничем не могу помочь, что мне нужно помочь совсем другим людям, как я думал – вовсе беспомощным. И еще я пожалел – может, впервые в своей жизни пожалел! Что в руках у меня нет автомата. Догадайтесь, зачем. А вы говорите, духовное возрождение. Ну и будет об этом! Вот о чем я вспомнил в день второй.
А потом наступил день третий. И мне было объявлено военным трибуном Орестом Бельведеровым, что моя «очередь на выход», наконец, подошла. Можно воспользоваться, если не передумал, что, впрочем, простительно.
Я вышел на волю в сопровождении обоих Гридней. Они ничего не указывали мне, не пытались изложить никаких правил поведения, но всего-навсего следовали позади, сердечно и дружно держась за руки. Будто Шерочка с Машерочкой, парочка в детском саду на прогулке, а не охранные стражи, предпринимающие рискованный вояж на зараженную вражеским элементом территорию. Уже миновав больничные ворота – дядя Слава пропустил нас, сначала отцепив, а потом, водрузив назад на ушки-петли здоровенный амбарный замок, – я все же остановился. Остановился, чтобы спросить. Во избежание недоразумений:
– Сколько я могу оставаться в поселке?
– Сколько хотите… – ответил мне Федя (на его малорусской рубахе была вышита у ворота малиновая буковка Ф).
– …столько и можете, – досказал Костя (с буковкой К соответственно, а как иначе различить во всем идентичных людей?).
– Хорошо. А куда я могу пойти? – настойчиво продолжил я расспросы, хотя уже провидел ответы.
– Куда хотите… – сказал Костя.
– … туда и можете, – продолжил Федя.
– А что я должен делать, в случае внезапного нападения? – настырность в данном вопросе не была пороком.
– Ничего не должны, – успокоил меня Федя.
– Мы все сделаем сами, – подтвердил за ним Костя.








