Текст книги ""Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"
Автор книги: Ольга Болдырева
Соавторы: Ольга Багнюк,Алла Дымовская,Андрей Бубнов,Карим Татуков
Жанры:
Космическая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 283 (всего у книги 353 страниц)
– Даю, безусловно, – прямо пообещал я.
– Там все изложено последовательно. Как Мотя сам говорил. Но на первый взгляд вам покажется, будто бы части перемешаны без порядка. Это бывает, когда пациент перескакивает внезапно с одного воспоминания на другое, однако, все взаимосвязано.
– Спасибо. Жаль, я не могу подарить вам шапку из ангоры. И ничего не могу, – я виновато улыбнулся.
– Ну идите, идите, – Ольга стала вдруг выпроваживать меня. – Я знать не хочу, что вы со всем этим сделаете. И вообще, вся эта история… – она замахала на меня руками, будто прогоняла назойливый тополиный пух, – Идите же!
Я вышел вон. В недоумении и с блокнотом. Про кишечные свои потребности я напрочь забыл.
Почему я не прочитал еще тогда? Отданное в мои руки сокровище. Не открыл, не пробежал хотя бы беглым, скорым взглядом, каким не надышавшийся перед смертью первокурсник впивается за час до экзамена в разверзший свои бездны учебник. Ничего я не сделал, сунул в прохудившийся карман медицинского халата, и все. Но в оправдание лишь могу заметить: намерения были, были! Да сплыли! По причине, оправданий уже не имеющей. Я, знаете ли, не верю, что на свете существуют смертные грехи, за которые вечные муки. Разве что есть проступки вопиющие, если придираться к терминологии. И зависть из их числа. Не обыденная, легко преодолимая повседневная чесотка, порой и чудотворная, благодаря которой мы все же не во всякое время сидим, скрестив на пивном брюхе праздные руки, но движемся куда-то, ради того, «шоб усе було как у людын». Или, по крайней мере, не хуже, чем у ближайшего соседа. Нет, со мной приключился приступ зависти жгучей, ядовито-зеленой, низменной, когда до преступления, пусть и не уголовного, но против совести, один шаг. Я не то, чтобы совершил этот шаг, я скорее, в ослеплении своем расправлялся с вещью, о которой не имел до конца понятия. Забвение дневника, отторжение его от Мотиной сущности, казалось мне актом справедливой мести этому выскочке, вчерашнему пациенту, без всяких на то прав перекрестившемуся в Петра Ивановича. Чтобы понять мою глупую, детскую обиду, не обиду даже – обидку, – нужно было стать тогда на мое место.
Что же получалось в таком случае? Ведь сам Мао возложил на меня. Поезжайте, Феля, поезжайте! (Звучит, будто ода Паниковского: пилите, Шура, пилите!) С богом. С чертом. С запасом скипидара. Хоть бы и с марксовской полемикой против левогегельянцев, если от этого на душе легче. Будто бы столпа мира уговаривали держать небесный свод, иначе бы рухнул. Или, поскромнее: марафонца добежать дистанцию за честь страны. В общем, я поехал. Как вам уже известно. И что было дальше, известно тоже. Впрочем, как и в конце. А тут еще Ольга! Не ради меня самого – хотя и нужна-то не была, – позвала в свой старосветский уголок. Опять ради самозванца Моти. Дневник. Я повертел его во все стороны, понюхал даже – пахло самую малость корицей, – вздохнул. Но когда недоумение и ослепление отпустили меня, сунул в карман. Пыл мой прежний, энтузиазм «а ну-ка, ну-ка, покажите!» канул в омут. Все же я медбрат, не хрен собачий, никуда не денется, будет досуг – прочту. Злорадно подумал я. Мальчишеская выходка из серии «Так тебе!». Которая вышла потом мне боком. И правильно сделала. Не нарушай упорядоченного движения материальной природы! Подавляй злые разрушительные чувства, этому движению мешающие! Но что толку забегать вперед? Лучше взять очередную повествовательную паузу перед… решительным и последним боем, что ли? Ну, или перед предпоследним. И досказать, наконец, о себе. Финал своей истории я назову коротко, просто и знакомо (по телевизионной инсценировке Дж. Джерома). Даже в несколько усеченном виде. А именно…
В САД!
На чем, бишь, мы тогда остановились? То есть, я остановился? Ага, на Лампасовой! Вот, с нее и начнем. Вернее, с того момента, когда я официально был записан в женихи: меня без меня женили. И ничего удивительного. Существует род таких «добровольных», не обязательно в кавычках, благодеяний, которые не приходит в голову отклонить. Практически никому. Как не приходит в голову дающему, что его могут послать на… (дальше в силу индивидуального пожелания, от извращенных загибов через плечо и в сапоги, до самоедского «был бы рад, но недостоин принять», что тоже редко, но бывает). Случается, конечно, что кто-то – дело было все же в советские, хоть и поздние времена, – возвращает найденный выигрышный билет на автомобиль ГАЗ-31, и без сожалений возвращает. Его хвалят, чествуют и крутят пальцем у виска. Но всерьез не рассматривают, как норму морального поведения. Скорее, как никому не нужный идеал. (Вообще-то за такое самоотречение и морду дома набить могут, особенно если самоотреченец женат). Но в моем варианте ни о каком полном бескорыстии речи не шло. Впрочем, как и о непосредственном, грубом отказе. Я попросту начал тянуть время. Я даже покорно ходил в гости на 2-ую Фрунзенскую набережную, исправно ходил, во-первых, время было голодное, и жареная кура казалась если не манной небесной, то, во всяком случае, праздничным блюдом. А во-вторых, во мне взыграли гены отца-динамщика, который на моей маме, Любови Пантелеевне, женился только вследствие решительных и скандальных, с ее стороны, боевых действий, не то, хороводился бы вокруг да около по сей день, пока у внуков борода бы не выросла. Мне и вовсе спешить было некуда. Иными словами, перефразируя восточную мудрость об ишаке и эмире: либо затею конфискуют чужие руки, либо затея сама возьмет, да и повесится.
Тем более, лично Лампасову все устраивало. Мне иногда казалось даже, что понятие семьи, обязательное в ее кругу, Лампасовой совершенно чуждо. Как чужд говорящему попугаю тот язык, на котором он выкрикивает заученные ругательства. То есть, она хотела по возможности оттянуть момент, когда ей придется жить с каким-то подходящим, но совершенно посторонним мужиком, пусть и с приличными перспективами, стоять у плиты, стиральной машины или раковины с грязной посудой, или, совсем уж конец света, родить абсолютно не нужного ей ребенка. И при этом, без всякой компенсации в виде безбрежной взаимной любви, плавно перетекающей во всеобъемлющую, восхитительную ненависть. А только лишь в силу надлежащего, предписанного ей поведенческого стереотипа, которым, наверное, папа и мама Лампасовы, иже с ними интеллигентная бабушка, ей всю косу выели, выгрызли, выдрали, что твои вши. Я уже видал на своем веку такие жертвы. Иного слова не подберешь. Хотя на первую прикидку – какие они жертвы? Как сыр в масле, или как Садко в гуслях. Но все сложней. Социальный бунт, он на загнивающем западе тогда был хорош. Против разъедающих и разлагающих мелкобуржуазных ценностей (против крупнобуржуазных обычно никто не бунтовал). Можно было податься к «детям марихуаны», (в смысле, цветов), или к недавно вылупившимся «зеленым» охранять амазонские леса от индейцев, или к радикалам из ИРА, если происхождение позволяло. Это у них. А у нас куда деваться требующему свободы столичному человеку ИХС (кто не понял: Из Хорошей Семьи, такая вот аббревиатура), особенно молодому? В общежитие профтехучилища, восемь метров на шесть коек? Так это вам не «Дом восходящего солнца», там если от солнца что и есть, то только пустые бутылки «солнцедара», в лучшем случае. И жить, спрашивается, на какие шиши, в частности, если ты девушка и порядочная? Сибирь же, в подражание «гринпесцам» не то, чтобы охранять, к ней и подойти страшно, судя по рассказам хотя бы о царской каторге! А из радикалов – разве адепты секций каратэ, да и те, после загадочной смерти Талгата Нигматулина, сразу обросшей слухами, будто сыр рокфор плесенью, спешно позакрывали, к фене и к едрене. Остается: короткие вылазки с водкой и гитарами на гульбища КСП, непродолжительные конфликты «дети-родители» с результатом в утешительном денежном эквиваленте (А свободу? Свободу, фиг! Пока мы тебя кормим и поим), ну еще украдкой самиздатовская литература, как правило, в виде искаженного пересказа (предки найдут, оторвут башку, у меня папа, знаешь кто?).
Вот и Лампасова собиралась за меня замуж, потому что, так было положено. Не век же ей в девках! Отговорки, принятые в таких случаях, подходили к концу. Не за горами диплом, с распределением уже похлопотали, бытовых проблем нет (пока), к чему тянуть? Неприлично. Год максимум, и пора, пора. Хочется, не хочется, не ей было решать. И без того факультет невест, куда потом денется? С таким трудом добились направления от министерства культуры (структурировать тамошнюю лингвистику), но и у них одни бабы, не кабинеты – сплошные будуары. То, что поначалу в Лампасовой казалось родителям добродетелью – неспособность загулять, закрутить лихой роман, к середине университетского пятилетия обернулось явным пороком – чист был горизонт, а кораблю уже срочно нужен надежный порт. Потому, мне предложили. Благодеяние, не благодеяние, с чьей стороны посмотреть.
Я и смотрел. Было на что. Мысленно примерял на себя чужую, чуждую, какую-то тряпичную жизнь, и понимал: в том виде, в каком есть, лучше удавиться. И это не просто метафора. Нет, повешения за шею я подсознательно отчего-то боялся более всего. Знаете, у многих всплывает против воли даже, особенно в ситуациях, приближенных к экстренно-чрезвычайным, а после не отпускает уже никогда. Из всех видов насильственной смерти, какую бы ты выбрал? Колесование, утопление, газовую камеру или расстрел? Оказалось, я бы в случае надобности – жизнь за царя, грудью ребенка от пули, или с верой на плаху, – устрашился бы мало чего. А вот в петлю – чудовищное брало неприятие, не страх вовсе, но как бы непереносимая невозможность: так, узнав однажды из исторических романов, что приговоренных к сожжению (лютая казнь, вы не находите?) милостивый палач, за небольшую мзду от сочувствующих родственников, предварительно и украдкой душил – я тут же прикинул на себя. Не-ет уж, лучше вместе с дровами, как живое орущее полено, только не это! Во как проняло! И почему? Торпедоносец его знает! То ли в детстве насмотрелся кино про Космодемьянскую и партизан. То ли прочитал бог весть в какой грешащей детальными описаниями книжице (чуть ли не у Петрушевской). И ужаснулся собственному представлению: глаза из орбит, лиловый язык наружу, физия перекорежена, а под тобой лужа из дерьма и мочи. Любой средневековый костер покажется очистительным! Будто уходишь непорочным. А о всяком прочем и говорить нечего – подумаешь, яд или дно морское. Расстрел вообще красота, можно на прощание ввернуть что-то вроде «прощайте, товарищи!» и умилиться. Так что, если жизнь в доме Лампасовой совместно с папой, мамой и интеллигентной бабушкой я рассматривал как вариант худший в сравнении с удавлением, то… Ну, вы понимаете.
А ближе к концу того самого, пресловутого пограничного пятого курса, меня вообще настигло одно приятное известие. Точнее, предложение. Не пойти ли вам, батенька, и впредь по стопам и дорогам ученых людей, не стать ли на плечи гигантов, дабы зрить далее всех, не посвятить ли себя служению? То бишь, мне нежданно-негаданно (вот уж правда) пообещали путевку в аспирантуру. Вот-те на! И не блатной, и не москвич, отличник, конечно, и комсомольский активист, но кто тогда весной девяносто первого года на это смотрел? Комсомолец – звучало уже похлеще, чем профурсетка. Но не для меня. Для меня, напротив, все ценности остались как бы замороженными. Не подумайте, я прекрасно видел и понимал, что творилось вокруг. И о нежелании низов, и о неспособности верхов, однако агонию я отчего-то принял за реформацию. Я, наивный человек, в то время думал о состоянии общественного самосознания непозволительно лучше, чем оно было на самом деле. По-моему, это беда всякого индивида, получившего образование много выше среднего. Потому что, происходит сверхзвуковой отрыв – и все, пипец, в мгновение ока вы уже страшно далеки от народа. Именно, по причине того, что вам совершенно ясно происходящее, как и способы его приведения к разумному обновлению. И вы простодушно предполагаете, что таково же ясно всем. Опять же, печальный опыт предыдущих лет, который всеобязательно должен был научить и вразумить – ну и что, что прежде не учил никого? – апеллируете вы. То когда было? То было до полного и окончательного торжества научно-исторических, социологических и прочих обоснованных концепций. Еще до реформированного диалектического материализма было, вот когда! А теперь! Теперь все будет иначе. Горбачев, перестройка, ускорение, это все херня, гороховый звонкий выпердыш. Зато малое частное предпринимательство и кооперация, НЭП в ослабленной форме, это кое-что. Это своего рода саморегуляция снизу, заметно могущая облегчить насильственную регуляцию сверху. Авось, выкарабкаемся! Вечное благодушие интеллигента, и вновь вечное авось, несмотря ни на какие строго доказанные догмы и теории, якобы прогнозирующие все. А за спиной уже пыхтели они. ОНИ, те самые государственные и обычные «воры в законе», которые никуда выкарабкиваться не собирались, и у которых уже горели глаза. Горели глаза на ничейное добро. ОНИ, которые тишком вооружали казанских и люберецких гопников, мобилизовывали помаленьку неприкаянных отставных «афганцев». Не подумайте, будто это был какой-то заранее созревший заговор, на манер масонского, я ведь не страшилку для юдофобствующих паникеров имею в виду. И так обошлись. Потому, уркам, с волчьим или партбилетом без разницы, предварительного сговора не надо, они нюхом чуют, и как волки, немедленно сбиваются в стаю, когда вдруг исчезают пограничные красные флажки, и со всех сторон бросаются терзать добычу, для маскировки накинув на плечи овчинный тулупчик. Но я (далеко не единственный в своей среде) ни о чем таком не подозревал, и даже надеялся на светлое настоящее. Подумаешь, Карабах! Плохо, конечно, – когда это межнациональная рознь была хороша? Зато теперь мы знаем и видим наши язвы воочию, и можем излечить, а не без конца затушевывать зеленкой. Что это была вовсе не язва, а начало трупного разложения, я и мысли не имел. Не потому, что ума не хватало. А потому, что уму-то я как раз велел сидеть и не чирикать. Почему? Элементарно. Слишком много тогда кричали на всех общественных фронтах о свободе и справедливости. Дескать, грядет долгожданная. Вот уже выступления в защиту Гдляна и Иванова – долой хлопковое царство! И Андрей Первозванный, благословенный академик Сахаров на трибуне в прямом эфире. И Демократический Союз чуть ли ни легальная организация. А уж в печати чего только не было! Вот именно, проще перечислить, чего пока не было. Речей Геббельса о роли вождя нации и протоколов сионских мудрецов. Остальное все вроде предлагалось, вплоть до маркиза де Сада.
И я думал, эти-то вывезут, пусть бы и по кривой! Ого-го, какие головы! Гайдар, Попов, Чубайс – дайте дорогу и молодым тоже! (Кто ж мог предположить тогда, что один продастся, второй сопьется, а третий вовсе ссучится). Ходили слухи, едва ли не сам Солженицын готов способствовать и научать, и может даже уже в пути. К последнему я относился всегда сочувственно, хотя подобного вроде бы совсем не полагалось официальному «комсюку». Но в Александре Исаевиче я, разумно осмотревшись, отнюдь не увидел вражескую силу. По глубинной сути своей был он утопист православного толка, русский Сен-Симон (Кстати, занятное это словечко, «утопия», на древнегреческом «место, которого нет». Я же всегда выводил его смысл, отнюдь не в шутку, из хохмаческого «все утопло», то бишь накрылось известным местом). Еще об Александре Исаевиче: я думаю, он куда больше ценил и уважал именно коммунистические принципы общежития – не путать с имперско-тоталитарными, – в противовес приютившему его капитализму. Ему, дедушке всемирной христианской ортодоксии – в позитивном воззрении «все праведные люди – братья», – только лишь глубоко противны были способы осуществления этих принципов в практическом действии. Не так, не так надо! А как? Приедет, вот и спросим. Но не успели.
На предложение я, что естественно, согласился. И спасибо сказал, как же иначе? Хотя выбор, который пал на мою рядовую персону, объяснялся, по-видимому, простейшей чередой причин и следствий. Народ не шел. Не шел в копеечную аспирантуру, которая уже, ясно и понятно, не давала в грядущем блестящих перспектив. Люди умнели на глазах, за исключением вашего покорного слуги, который таким конкретным образом умнеть не желал. Народ, однако, шел. В совместные, едва проклюнувшиеся предприятия. Любой ценой, на экономическое поприще, или прямиком в вольные предприниматели или челночные бригады, только-только начавшие курсировать между Пекином и Варшавой. Там были деньги, там было ближайшее будущее. А с философией, официальной или запрещенной, кто знает, что будет? И есть ли вообще у нее хоть какое завтра? В смысле материального и карьерного обеспечения. Поэтому меня коснулся не прямой выбор, а косвенный недобор. Не закрывать же кафедру? Не сокращать количество аспирантских мест, и иже с ними финансирование? Хотя предложили мне самый бросовый тогда, завалящий товар: отделение научного коммунизма, кафедра истории социалистических учений – товарищ Суслов и его роль в советском экзорцизме. Но успокоили: на деле занимайся, чем хочешь, разве слишком отсебятиной не греши, то есть, в завуалированной форме – богу свечка, черту весь остальной воск. Ильенковым, так Ильенковым, диалектическая логика – это вообще где-то рядом, не проблема. На том и ударили по рукам. С осени мне полагалось приступать. Лампасовы прыгали до потолка. Даже интеллигентная бабушка – не прогадали, не прогадали! Они еще не знали ничего. И я тоже еще ничего не знал. А потом наступило девятнадцатое августа. Но что гораздо хуже – двадцать второе.
Вы, наверное, решили. Будто бы я, как лист перед травой, встал перед выбором. Или сделал этот выбор как бы заранее: на баррикады к Белому Дому или добровольцем писать здравицы Геннадию Янаеву. Ни того, ни другого, ни даже третьего – любопытства, чья возьмет, – не было. Я словно бы упал. Шел, шел и вдруг упал. В яму, в канаву, в глубокий овраг, и в недоумении сидел на его дне, не в силах выбраться. Потому что, любое развитие событий – поступательное или переворотное, – я рассматривал как внезапный конец, абзац, песец, капец и полный японский городовой.
Я был уже в списках аспирантов первого года – большую часть лета отпахал подручным в приемной комиссии. Красный диплом, не велик Эверест, конечно, но по заслугам и согласно познавательному усердию. Бумажка соответствовала содержанию в моей голове. Поэтому философско-исторические реалии я умел распознавать и разлагать на составляющие довольно свободно и хорошо. Поэтому – я знал одно. Так власть не берут, так ее уничтожают. То, что происходило, был не внутренний верховный переворот, и ни в малейшей степени не революция, даже не империалистический заговор с целью свержения и захвата. О, нет! Ни единого признака. Это был несчастный случай. Который с каждым может случиться, и случается непременно, если кто-то и где-то коварно ждет его исподтишка. И преступно-халатное благодушие самой власти. Забывшей, отвыкшей, слишком положившейся на правила игры – все равно, как если бы проводившей чемпионат ватерполистов согласно регламенту состязаний по регби. Болтать с трибун, изображать наступление очередной оттепели, и главное не забывать о внеочередном пленуме ЦК. Уж он-то, любимец Маргарет Тэтчер и окорочков Буша, никакого пленума не допустит. Не лыком шиты. Не шестьдесят четвертый год.
Год, действительно, был не шестьдесят четвертый. Поэтому и пленума никакого не понадобилось. Потому, разговоры кончились. Начались танки. Я с ужасом смотрел в те дни на экранчик черно-белого, переносного «Горизонта», и думал – не может же такого быть. У него, наверное, есть резервный план. Ведь существует присяга, и чемоданчик с кнопкой, как орудие торговли, и правда на его стороне – ведь незаконно, нелегитимно, или как там еще? Преданные друзья и сторонники, западное вмешательство, наконец. Но я надеялся зря – его просто забыли в Форосе. В суматохе, как ненужную, отработанную вещь, как старый хлам, который и надо бы перевезти, но после, после, если дойдут руки. И это был президент страны. Вы поймите, читающие меня или хотя бы слышащие. Президентов страны, да еще такой страны, – все равно, выборные они или самопереименованные, – абы где не забывают! Это может значить только одно – что страны уже нет. Что угодно есть: бедлам, содом, кабак, но страны нет. Не расстрел царской семьи, не казнь короля на эшафоте, даже не изгнание тирана. Румынам повезло – они пустили в расход своего Чаушеску. И Чили повезло – они судили своего Пиночета. И даже испанцам повезло – их Франко сдох на боевом посту. Это для сравнения. Уразумели разницу? А тем временем шла грызня собак за кость. Мелкий хапуга и лавочник, алкаш с крохотными мозгами и непомерным самолюбием, краснорожий целовальник, без зазрения совести волокущий в заклад последнюю рубаху бурлака, соборно визжал в матюкальник о свободе и справедливости. (Я до сих пор поражаюсь – ведь были же, были же на тех баррикадах умные люди, и орудий пролетариата, булыжников обыкновенных, было сколько угодно под ногами. И никто не одумался, не сообразил, как эти орудия надо сочетать с бравурной красной мордой).
Но самый чудовищный его жест, самый окончательный был – вовсе не беловежские соглашения, бог с ними, – указ о роспуске. О роспуске Коммунистической Партии Советского Союза. Вот это – уже без экивоков и эвфемизмов, прямым текстом, – полный пиздец! Даже с большой буквы Пиздец! Даже со всех больших букв ПИЗДЕЦ! Троекратный и публичный, как поцелуй Иуды. До вас за все это время еще не дошло, почему? Наверное, дошло, уж очень на собственной шкуре довелось многим …, что и говорить. Но для некоторых – нет, не тупых, настолько тупых не бывает, скорее, стесняющихся сознаться, – я поясню.
Потому что это была сила. Единственная, руководящая и направляющая. Что-то реально могущая против. Хотя и не так могущая, как многим бы хотелось. Но вообразите себе для наглядности. Вы сидите на суку над крутым обрывом. Непосредственно под вами пропасть, а с другой стороны под деревом – злобный и страшно голодный дикий зверь, все равно какой, волк, кабан или хотя бы уссурийский тигр. Но вы, вместо того, чтобы молиться на этот спасительный сук, сидите и ворчите, дескать, и кривой он, и грязный, и растет не так, и попе жестко, и писать хочется, и голодно, и холодно. И ерзаете, и скачете, и чешетесь, и сопите, пока под вами не подкосится, не подломится, не отвалится, не рассыплется. И вы не сверзитесь с высоты вниз. Вот все короткое время, пока вы будете лететь в этот низ, вас накроет как раз некоторое ощущение свободы. Не берусь предрекать, возможно, что восхитительное ощущение, если вы совсем слепы и не видите, куда летите. В общем, помощь вам потом вряд ли пригодится. Скорее услуги похоронного бюро.
Смена власти в определенных ситуациях бывает хороша, когда это действительно смена – то есть, перемена одного порядка на другой. Когда на лицо альтернатива старому управлению, а не вовсе отсутствие такового. Польская «Солидарность» тому пример, или новое объединение Германии, хорошо бы последнее. И то, проблем хватит на лебедя, рака и щуку, не увезти. Это при благоприятном раскладе, заметьте. А что вышло у нас?
Представьте себе семнадцатый год, двадцать пятое октября по старому стилю. Или, вернее, уже где-то середину ноября. Иначе говоря, Зимний взят, «Аврора» стрельнула, исторический залп узаконил в Смольном комитеты балтийской матросни и революционных братков. Вот только… Никакого пролетарского сознания, и вообще, идейной платформы: большевички пошумели, пошумели, да и забыли, ради чего изначально собрались. Ленин запил горькую, Троцкий впал в кокаиновую эйфорию, Свердлов отъехал на Канары, – простите, здесь анахронизм – на аристократические курорты Биаррица. Даже сам «железный Феликс», недолго думая, стибрил золотой запас (поднял свою пробу металла) и драпанул в Америку. Остались одни морячки-краснофлотцы, но и тем скоро надоело. И они приступили к осуществлению последнего, зацепившегося за их затуманенные мозги призыва: «Грабь награбленное!». А там видно будет.
Как-то так. Хотя, по сравнению с описанной панорамой, в августе девяносто первого все вышло грязно, пошло и подло. Мелко вышло, только крупно досталось на орехи, как всегда тем, кто больше всего надеялся и терпел. Однако некоторые параллели все же можно провести. Особенно, что касается повального отстранения подлинно образованной интеллигенции вообще прочь от всякого протестного вмешательства в беспардонный и хаотичный дележ. Их словно бы вынесли нарочно за рамки, поставили в условия абсолютной невозможности полноценного существования. Или дуй отсюда в страны развитой демократии, шибко умных нам не надо, или ступай в судомойки и ларечники, там твое знание древней славянской культуры и мертвых языков куда как пригодится. А почему? Вы когда-нибудь, хоть раз, задумались почему? Все просто настолько, что даже смешно. Потому что уголовная шушера – чем ниже разбор, тем сильнее, – особенно боится этой самой интеллигенции. Вы спросите, а чего ей бояться? Перья, пики, стволы, и даже гранато– и минометы, на потеху душе разве не хватало атомной бомбы, и то, не оттого, что дорого, а оттого, что перебор, можно и самому попасть под раздачу. Но боялись, еще как. Еще с первых лагерных времен, когда были уголовнички друзьями народа, отправленными на перековку. Еще, наверное, с дореволюционной каторги боялись, если приходилось сталкиваться когда. Потому что, любой интеллигент блатному отребью первый враг. Как всему прочему народу, не знаю, но ему уж точно. Потому что, разумен, потому что, ведает много наук, потому что, не обманешь, фуфло не впаришь, иначе говоря. И легковерному мужичку доходчиво донесет при случае, что весь блатной выпендреж и закос под прокурорскую злую волю и несчастную судьбу – брехня от первого до последнего слова, звон, лапша на уши фраеру. Он в силах сломать уголовный миф, который предназначен для посторонних, вскрыть и вытащить наружу подлинные гниль и мерзость подпольного мира ушкуйников, разоблачить до адамова состояния самопальных Стенек Разиных и Кудеяров. И значит, подорвать их самодержавие над задавленной добычей. Интеллигента ведь задешево на туфту не купишь, его можно только запугать до полусмертного состояния, или, коли не вразумится и не устрашится, без жалости уничтожить. Вспомните сами, некоторые из вас, кто был свидетелем. Бабушек-старушек и дюжих слесарей, подростковую дворовую детвору и полуголодную пэтэушную молодежь. Кто лучший на свете друг? А справедливый браток, который хоть и грабит почем зря, но только богатых воротил, однако своих не выдаст. Кто первый враг на свете? А несправедливый закон, то бишь законная власть, которая криво судит и вообще продажна до мозга костей. Не понимая, что справедливый браток и несправедливая власть – одно и то же! Те же яйца, только в фас! Что грабить сильных нет дураков, что грабить можно только слабого. Что богатенькие воротилы – предприимчивые фермеры, пекари, кустари и челночники, – и есть как раз те самые люди, которые единственно могли выволочь, выкупить, вымолить всех нас за волосы из болота. Те, кто что-то пытались делать, а не осуществлять кооперацию бандитизма с легализовавшейся, всех поимевшей верхушкой – на деле претворять в жизнь совокупление нахального уголовного арсенала с банковским непорочным капиталом. Поэтому честное слово стало врагом, и не просто народа, который ни фига не желал понимать, очаровывая себя пустыми обещаниями волчьей стаи по отношению к кроличьему садку. Оно стало врагом новых хозяев – хищных филинов и сов, заселивших новообразовавшиеся руины. Причем, вряд ли, надолго. Похватают, кто во что горазд и что плохо и с краю лежит. И адью! В теплые края. А вы, как хотите. Не надо было зевать. Сами виноваты. Это вам действительно не семнадцатый год, военного коммунизма нет, и не предвидится. Пусть прочие иные дураки выгребают и за нами разгребают. Они-то как раз и будут опять интеллигенты, случайно зацепившиеся за краешек жизни и уцелевшие.
А для думающего и образованного большинства начался натурально Исход. Почти что евреев из Египта. В Палестину, не в Палестину, но естественнонаучные таланты и даже средние способности утекли, усвистели, умотали на дальний Запад и в центральную Европу, и считали еще, что легко отделались. Кто-то все же подался в родственный Израиль, где ловить особо оказалось нечего, однако это было прочное государственное устройство, в тесных рамках которого закон означал не только слово, но всегда следующее из него дело. Не пропали и гуманитарии, пригодились в чужой земле, закрепились на факультетах славистики, от Принстона до, пожалуй, Токийского университета – едва ли ни даровые носители мировых культурных ценностей, не нашлось таких недальновидных олухов в цивилизованных пространствах, чтобы отказаться. Торонто, Лондон, даже немыслимо запредельный Веллингтон – вот неполный список, куда в довольно короткий срок занесло прошлых моих однокурсников. А я остался.
Честно говоря, и мысли не было. Не потому, что где родился, там и сгодился. И не потому, что мама и могилка деда. Не из лукавого, продажного патриотизма опасливых вчерашних мещан. Не от страха перед неизвестным. И уж конечно не из-за Лампасовой. Но потому, с какой стати? С какой стати всякая сорная мерзость будет вдруг вымаривать меня, как таракана, из моей родной страны? Из моего языка, из моего ощущения себя, из моего прошлого, настоящего и будущего, как я представлял его в недавнем времени. Да ни с какой, консалтинговый консенсус всех их задери!
Два аспирантских года я мыкался (уже на отделении социально-политических наук, нас переименовали, чтобы своим «измом» не портили окружающей среды). На святом духе, что называется. Жизнь для поддержания штанов – многим, слишком многим стало известно это выражение, прочувствованное на собственной отощавшей шкуре. Стипендия моя не вызывала даже смеха, да что там, даже сострадания, потому что, его уже вообще ничего не вызывало. Люди тогда дичали на глазах. Могли бы растащить на кусочки саму землю под ногами – растащили бы. Я все же как-то перебивался, каюсь, иногда и с маминой помощью – ее партийный бодрячок сумел уцелеть и выжить, пристроиться к не самой сытной, но все же питательной государственной кормушке: выдавать по талонам гуманитарную, макаронно-тушеночную помощь малоимущим. Лампасова меня бросила в первые же полгода. Без всякого скандала, она в один прекрасный день пропала из моего поля зрения. По совету благоразумных папы, мамы и интеллигентной бабушки. Они-то уж соображали, какое поле подо что пахать, и раскусили меня, не поморщившись. В непечатном (словесно), набиравшем силу бытии я получался вовсе не к месту. У меня не предвиделось перспектив в их резко сменившем окраску понимании. За меня не дрались Оксфорд и Сорбонна, я не стремился ни в правые, ни в левые активисты, я вообще не стремился никуда, даже в разносчики-коробейники, я сидел в своей аспирантуре, продолжая заниматься тем, чем сам хотел, и напоминал древний паровоз, неуклонно пыхтящий по рельсам в сторону, где эти самые рельсы давно разобрали. Страдал ли я из-за предательства? Все же официально невеста. Бросила-не-бросила, однако, неформально как бы отказала. Конечно, осадок остался, как в пресловутом еврейском анекдоте о серебряных ложках. Но и только. Потому что, сам был далеко не без греха. Тьфу, ты! Противное клише. Причем тут грех? Скажем так, не без человеческих слабостей, которые, может, самое истинное в человеке и есть. Лампасова не стремилась к близким отношениям, попросту говоря, не спешила со мной спать, будь я хоть три раза по семь жених. Ну и я не скучал, общага известное дело: там налили, тут уложили, без обид и без претензий, жажды жизни ради: людям от восемнадцати до двадцати пяти, чего вы хотите, чтоб монастырь? И так получилось, вроде не было ее, Лампасовой. А вдруг, и впрямь не было? Порой думал я.




























