412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Болдырева » "Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20 (СИ) » Текст книги (страница 279)
"Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20 (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:28

Текст книги ""Фантастика 2024-54".Компиляция. Книги 1-20 (СИ)"


Автор книги: Ольга Болдырева


Соавторы: Ольга Багнюк,Алла Дымовская,Андрей Бубнов,Карим Татуков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 279 (всего у книги 353 страниц)

Небесный конец человека, отдельно взятого как индивидуум, Сергий Самуэльевич видел все же иначе. Потому что милосердие абсолюта тоже ведь должно быть абсолютно безграничным.

Несчастья человеческие велики, и слезы его горьки – этого Палавичевский не отрицал. И в том случае, когда сам человек тому причиной, роли это не играет, потому что, в конечном итоге, человек все же не причина себя самого. Слаб он и жалок, оттого жесток и преступен. И не на что ему опереться, ибо Господь никакая не опора, как бы ни хотел того. Именно потому, что не властен до конца над земной формой согласно своему желанию и произволу. Именно потому, что мир сотворенный часть Его и собственно Он и есть, ограниченный, тленный и далекий от идеала. Нельзя отказаться от полноты власти лишь наполовину, дабы ощутить несовершенство, нельзя умереть понарошку, дабы узнать, что такое смерть. По условию своему это был необратимый эксперимент и невозвратное к началу действие. Иначе вышло бы голое шутовство.

Но как же быть с человеческими душами, страждущими, взывающими, не могущими найти себе места? Разуверившимися в истине и справедливости, в самом существовании их? Рай, ад, чистилище – детские сказки, придуманные от беспомощности. Единственное, что Он смог бы сделать, это осуществить их мечту. Каждому свою и отдельно от прочих. В той ирреальной иллюзии, где все мы будем короли и принцы, любимые и любящие, чистые сердцем и в белых одеждах. Каждый для себя и каждый за себя. Потому что, единственное, что мешает человеку быть счастливым, это многие другие люди.

Прекрасный навеянный сон. Неужто никто из вас, читатель, не представлял, как вот он, герой, и на белом коне, или на троне, или в объятиях восхитительной женщины, мудро царствует, умно правит, решает по воле своей, казнит и милует, целует и обнимает, и необъятный мир у его ног. Все это сбудется. Утверждал убежденно Сергий Самуэльевич. Но так, чтобы не причинить зла другому человеку. То бишь, в правдоподобном совершенном сне, наведенной божественной галлюцинации, согласно земным мольбам и тайным желаниям, которые возможно отличить от реальности только по сопоставлению – реальность много хуже. Это и есть награда за терпение. И даже отношение справедливости в ней присутствует. Ибо богатый на земле, в чудесных сновидениях своих окажется менее состоятельным, чем человек бедный: с воображением у первого выйдет туго, именно в силу тугого кошелька и отсутствия насущной нужды. Вот все, что Он сможет для нас сделать. Много это или мало? Сергий Самуэльевич считал, что за глаза. Для существа случайного и неудачного в сотворении. Однако это было его личное мнение, и Палавичевский вовсе не навязывался никому. Хотя делился со всяким, желавшим это мнение послушать.

Но одно. Сергий Самуэльевич как-то раз высказал мысль, что привычное состояние нашего сна и есть обещание грядущего блаженства, каким оно будет в конечном итоге. Оттого сны – это важно чрезвычайно. Оттого – они в силах отождествлять с собой реальность и сливаться с ней. Возможное взаимное влияние и проникновение. Жаль только, сам он не знает способа. Собственно, здесь завершалась его духовно-розыскная эпопея, и здесь же завершится мой именной рассказ. О полоумном чудаке, превратившем свою жизнь в сон и сказку, пускай витиеватую и страшноватую местами.

* * *

Отождествлять реальность и сливаться с ней. Вот что зацепило меня. Вот что показалось мне на миг слабенькой ниточкой. Протянувшейся неведомо из какой дали. И потом. Сергий Самуэльевич Палавичевский тоже стоял тогда в ночном коридоре, в белом шахматном ряду, когда драпали с воплями черные бритоголовые пешки. Стоял. И в группу «выделившихся» тоже входил. Его уважал Мотя… Мотя.

В мире вещей ищи соответствия. А найдя, проводи параллели. Нашел. И провел. Оставалось только закричать архимедовское: «Эврика!». Колеса расхлябанной электрички стучали, радостные фанфары гремели в моей голове. В запасниках больничных историй не оказалось ни одной подходящей? Все просто. Значит, спровоцировавший меня рассказ «большого человека» относился именно к тому персонажу и пациенту, кто вовсе никакой истории не имел. К поручику Киже, к Железной Маске, к халифу Гарун-аль-Рашиду, скрывавшемуся под чужой личиной. И было таковых ровно один человек. С пустой биографической картой и короткой «сопроводиловкой». Классифицировавшей его, как объект нежелательной антипропаганды. Ура!

Я тогда еще не думал вовсе, а что будет завтра? Я с ума сходил от тихого торжества, ведь я сам вычислил и сам обнаружил заветное. Без посторонней подсказки. (В действительности-то их было миллион, позже я лишь поражался собственному скудоумию). Но в тот момент! Я даже забыл о предательстве Лидки, о мертвой и на все способной мумии тролля. Я замер в преддверии необыкновенного.

Сойдя с поезда, полудохлый от тревоги и усталости, я направился, по открытым желтому зною холмам и лугам, прямиком в родной стационар за номером… и так далее. У меня хватило соображения и чувства самосохранения, притупившегося несколько вследствие всей предшествующей безумной гонки, явиться сразу в места обетованные и безопасные, под защиту Железного Гарун-аль-Рашида ибн Киже, маленького человечка с совиными глазками – один зеленый, другой голубой.

Вскоре в поле моего зрения показался помпезный белый особняк, обнесенный чугунной, свежевыкрашенной оградой, через пару шагов вынырнула из марева приткнувшаяся сбоку, заброшенная пропускная сторожка, а рядом старая ель, тянувшая ревматические лапы к солнышку, и полуоткрытые ворота – видимо, кто-то недавно въезжал или выезжал по хозяйственной надобности.

У ворот стояла Верочка. Надо ли объяснять, что стояла она давно. И надо ли объяснять, что она ждала меня.

Часть третья. Князь Китеж-града

В тревоге великой взирая с небесного свода,

И боги и демоны чаяли битвы исхода.

(Рамаяна)

Я спал. На свободной кушетке в процедурном кабинете – прохладная клеенчатая чешуя вместо простыни, под головой сдувшаяся грелка вместо подушки. Едва добрел, сразу и залег, что твой перетруженный, загнанный боевой конь, которого покинул хозяин. Никто меня не тронул, не указал на нарушение в режиме, наоборот. В накатившей моментально полудреме я еще расслышал глухие совещательные голоса: дверь бы поплотнее прикрыть и не ходить около, вы уж передайте дальше, Нина Геннадьевна меняет сегодня белье, ведь будто слон топает и гудит, точно на водопое. После наступило полное умирание живых звуков. Разве отдаленный стук колес от проходящих вдалеке железнодорожных составов. Или это еще играли отголоски свершившегося путешествия в моей голове? Но скоро все ушло. Хотя и осталось на месте. Иссохшая ель, капризно требовавшая своей доли тепла, как сварливая старуха лучшего табурета у очага – наказание деткам и внучатам за грехи. Буйная картофельная ботва, взращенная заботливо и мечтающая – вот бы еще увидать парочку миражей, прежде чем… ну, прежде чем в мешок, а потом в пюре-суп. Смеющиеся ромашки у забора, им нечего желать и нечего бояться, они сами родственницы солнцу, завянут, и души их тут же отлетят на огненной колеснице. Круговращение вещества в природе. Ни на галактический миг, ни на атомный час не останавливалось в неизменном течении вокруг меня.

А я спал. Спал и видел сны. Точнее, один только сон. Но запомнился он надолго. Потому что весьма напоминал смертный бред кончающегося земного существования, нелогичный, утомительный, навязчивый и в то же время благотворный. Будто гомеопатическое лекарство.

Словно бы я вышел из тела. Вышел и пошел. По раскатанной от нашего холма к дальнему соседу-холму печенной травяной лепешке луга, и вот уже задиристые кузнечики во множестве прыгают вокруг меня и сквозь меня, прыгают высоко, скаля зеленые острые зубки: не укусить и задаром не прокатиться, ведь тела-то никакого нет. А я иду себе, иду.

И тут навстречу мне – отец Паисий. Откуда ни возьмись. В золотой парчовой рясе и в парчовом же клобуке на бритой под Котовского голове. Б-р-р-р! Останавливается степенно, куда только вся егозливость подевалась? и воздевает волосатую руку к небесам. А в руке его…, нет, не кадило, и не часослов какой-нибудь, и уж тем более не мученический крест, но… Ни за что не угадаете. Лучше сам скажу. В руке отца Паисия боевая осколочная граната, стальное колечко блестит, пока еще на своем месте, не вырвано, и то, слава богу.

– Доколе, – говорит мне грозно обритый наголо батюшка, – доколе ты, патриций Фелиций, неправедными путями будешь ходить и Господа нашего, Иисуса Христа, хулить словесно?

– Я не Фелиций, – отвечаю ему, – я Феликс Ильич, и уж тем более вовсе я не патриций, я смиренный плебейский сын смотрителя за городским озеленением. У меня и тоги-то римской нету.

– Как это, нету? А что в таком случае на тебе надето? – хихикает батюшка, однако гранатку-то не убирает. А кузнечики все прыгают и прыгают, уже возле его золотящейся фигуры. Один, самый проворный – цап за краешек рясы, и вцепился. Висит. Тоже на меня подозрительно щерится в омерзительной гримасе. Огромный такой, зеленый.

Гляжу на себя сверху вниз: а ведь и вправду, я в тоге. От шеи до пят. Да не в простой, в сенаторской претексте, белой с пурпурной каймой, будто я какой Марк Фурий Камилл, – оп-ля, тела-то нет, а тога, выходит, есть. На чем, спрашивается, держится?

– Так как же будет насчет Господа нашего, Иисуса Христа, коего ты изволил поносить публично? – вновь подступает ко мне отец Паисий, граната в его руке сотрясается многозначительно.

А я уж понимаю. Никакой я не Марк Фурий Камилл, победитель галла Бренна и покоритель этрусского города Вейи. Потому что на моей тоге ясно написано поперек груди, через фигурно уложенные синусы: «дурак ты, а еще царь называется!»

– Какой же я царь?! – кричу. – Царям сенаторская тога не положена по званию!

– Какой, какой! – передразнивает меня батюшка и ухмыляется недобро. – Известно, какой. Царь Ирод и есть. А тога тебе положена в награду за предательство твое и злодейство.

– Кого ж я предал? – совсем ошалел, стою, припоминаю библейскую историю.

– Меня ты предал, – отвечает отец Паисий, и гранатку мне свою сует под нос, точно кукиш кажет. – Предал и убил, вместе с прочими младенцами.

– Так кто ж ты такой?! – натурально возопляю во весь голос, и тога моя римская, тоже обрела дар речи, орет мне наперекор: дурак, ты, дурак конченный!

– Кто, кто? – смеется батюшка. – А то сам не знаешь? Я есмь Вездесущий Бес! Ха-ха-ха! Х-гм! – тут он закашливается, гранату едва ли не роняет мне на тогу (я чуть было не обосрался со страху, даром, что во сне).

– Ежели ты есть бес, – говорю, – то, какое тебе дело до Иисуса Христа и его словесного поругания? – а сам приглядываюсь к батюшке: не выросли часом, свиное рыло, рога и копыта? Нет, ничего такого не явилось.

– Эх, ты, философ! – упрекает меня отец Паисий. – Не философ, а опоссум американский. Коли не станет на земле веры в Христа, так кому я тогда нужен и соплеменники мои тоже? Посуди сам? Кого пугать, кого совращать, кого завлекать на круги адовы? Брата твоего, ителли-хента, что ли? Одна дорога остается: обратно в душу человеческую лезть, черт ее подери! А мы уже на воле жить привыкли, в сытости и достатке. Потому ты – царь Ирод и самый опасный человек. Нету тебе моего благословления! – а сам стоит весь, кузнечиками зелеными теперь обсыпанный, что твоя елка, никакой золотой рясы под их тельцами елозящими не видно, лишь голова голая блестит из-под клобука, и глазища сверкают грозообразно на пронырливой его морде.

– Пощади! – прошу, а сам чувствую, что горько плачу. – Пощади! Слова более худого не скажу. Не то, что об Иисусе Христе, но даже о тебе и родичах твоих, хоть весь небесный рай на запчасти разберите!

– Нету! – говорит отец Паисий, и хитро так говорит, будто каверзу какую затевает. А кузнечики, которые крылатые стали, возле его башки парчовой роятся. – Нету и все тут! Ни благословения, ни пощады! Не жить тебе с твоей потаскухой Лидкой, ни с прошмандовкой Галкой, ни даже с просто Ольгой Лазаревной, развратной бабенкой! Проклинаю тебя во веки веков! У-у-у!

Тут отец Паисий как взвоет, как дернет за чеку, и в меня гранаткой! Здесь я проснулся. В поту и в полном ужасе. Никакого отца Паисия рядом не было, ни бритого, ни патлатого, ни в золотой сутане, ни в белой, ни в черной. И то, слава богу. Перетрусил я совсем. Экая напасть. Зато ощутил, что выспался и приободрился, душевно и заодно телесно. Будто бы удавленного покойника донес до кладбищенского погоста и скинул с натертых плеч долой – теперь гробовщиков забота.

Но один я все же не был. Подле кушетки моей, на металлическом стуле-вертушке, облупленном до черных, язвенных пятен, сидел человек. Лабудур! Надо же! Он-то какого идиоматического выражения здесь делал? Впрочем, разъяснение его присутствия я получил тотчас.

– Верка, знать, манатки твои собрала. Вот значит. Собрала и принесла сюдою, – как есть, Лабудур, зрение меня не обмануло коварным фантомом. «Сюдою» и «тудою» любимые были Ивашкины словечки в обиходе, когда требовалось указать противоположные абстрактные направления. – Чтоб ты, значит, тудою не ходил. В поселке теперь анафема не приведи какая происходит. Ищут-ищут, торют-торют, дорожки-то! Оборотни, партбилет тебе прозакладаю!

– Одежда, это хорошо, – одобрил я заботу. – Только, где ж она? – вопрос был насущный, ибо вид мой, внешний, конечно, изменился мало – как лег, так и проспал в чудовищно затасканных рубахе и штанах. Раздевать этакого сонного долдона – двумя санитарами и то, не обойдешься.

– Здеся, – неопределенно взмахом указал в сторону двери Лабудур.

– Иоганн, милый, ты не мог бы изъясниться конкретнее, – попросил я Ивашку, нарочито вычурно, ему отчего-то симпатично было подобное к себе обращение, будто бы он сам оказывался в такие «тонкие» моменты не в мире реальном, но в вымышленной стране, хотя бы и с телевизионной картинки.

– А то! – обрадовался Лабудур. – Принесла и покидала в старой кладовой. И раскладуху тебе поставила. Главный разрешил, даже сам велел. А как же!

Старая кладовая. Неплохо-неплохо. Подумал мимоходом я. Старая кладовая – так называли довольно светлую и просторную комнатушку с квадратным, забеленным оконцем под потолком, в ней прежде хранились бытовые и медицинские химические средства, а также предметы, необходимые для поддержания и наведения гигиенической чистоты, то бишь, метлы обыкновенные и дворовые, швабры деревянные, тряпки утилизированные. Да вот напасть, очередной пожарный инспектор, мелкая районная дрянь, пожаловавшая к нам в минувшем году, держать все это в старой кладовой запретил. Огнеопасно и баста! Ну и пионерлагерь с ним! Решил тогда Мао: чем давать взятку, которую брать не из чего, лучше уж mutatis mutandis, или, переиначив, переместить то, что требует перемещения куда-нибудь, к аллаху на агору. А кладовая осталась пустовать – не было у нашего стационара столько лишнего благосостояния, чтобы затевать еще одно материально ответственное хранилище, пришедшему же в ветхость имуществу самое место на помойке. Тем более, Мао справедливо полагал всегда: бедняцкая рухлядь, негодная к употреблению, в процессе своего накопления только умножает нищету.

– … такая, значит, штука. Сама тебе моет и учищает, и пыль и мелочь всякую, – тем временем продолжал стрекотать без перерыва Ивашка, на сей раз опять о гнетущей вечно его душу рекламной земной параллели (насколько я понял, отвлекшись от собственных мыслей). – «Електра-люкса», фирма! Пылесос, а в брюхе у него вода. И не коротит, и не искрит, а ведь все двести двадцать! Вещь!

– Иоганн! Я тебе сейчас в глаз дам! – шутил, ясное дело, но Ивашка на мгновение запнулся. Не от обиды, и не из защитного рефлекса, он понял правильно – как условный знак, что пора заткнуть рекламный свой фонтан.

– Ага! – глубокомысленно произнес Лабудур. И задумался. – Ага! – задумался снова (я уже хотел посоветовать ему рожать быстрее), но тут его понесло далее: – Ага! Ко мне, по душу, тоже ведь приходили. Двое таких, здоровенных. Ко мне, разве, к одному? Я уж говорил нашему Аверьянычу, мол, надо знак подать.

– Какой знак? – из малосвязных речений Лабудура я тоже мало что понимал.

– А такой! Надо всем народом в поле «хелпу» написать. Или из кирпичей выложить. Буквищами, чтоб в сто аршин. Так-то! – гордо сообщил мне Ивашка.

– Что еще за «хелпа»? – мне даже сделалось интересно: а не начался ли у самого Лабудура навязчивый бред?

– «Хелпа». О помощи. Как в кино. Напишем, они и прилетят, – уверенно сообщил мне Ивашка.

Тут только я сообразил. Ну, чудак! Это надо же придумать!

– Никакая не «хелпа», а «help», это значит по-английски – «помогите». Только у меня к тебе вопрос. Иоганн, милый, кто, по-твоему, должен внять нашей «хелпе» и прилететь?

– Мало ли кто? – несколько растерялся Лабудур, варианты развития дальнейших действий, ему, видимо, обдумать и в голову не пришло. – Вертолет, со спасателями! Вот кто!

– Слава богу, что не инопланетяне. Не то, надеялись бы до греческих календ. Впрочем, спасатели тоже, молочных рек скорее дождемся, – усмехнулся я. – Ты мне, Иоганн, лучше вот что скажи. Чем у тебя дело кончилось, с теми двумя, здоровенными?

– Ну, чем, чем? – засмущался вдруг Ивашка. – Взял, я, значит, топор. У пристенка, значит. Мне ж, ты понимаешь, надо было яблоньку, которая семиренка, эт-та, ок-культурить, во! Ну и…

– Ну и что? – мне ни с того, ни сего, стало вдруг весело. Я представил себе Лабудура с топором под яблонькой и недоуменные хари быков-розыскников.

– И ничо. Всем жить охота, – недовольно, в пол проворчал Ивашка, дескать, отвяжись ты, с идиотскими вопросами. Будто бы застеснялся своей отваги. Хотя ему-то с чего? Ивашка все сделал верно.

– Вот видишь, Иоганн. Топор-то надежней твоей «хелпы» оказался, – утешил я его. – А чего от тебя хотели?

– Да, так. Я спросить-то не успел. Они, значит, тоже, не сказали. А то вошли, как к себе, в калитку! С гоготом! Ага! Ну и я им! Один фигакнулся, сходу, носом! У меня ж порожек! Подумали, н-дыть, раз из дурдома, то и сам болезный псих!

– Что они подумали, их головная боль, – я попытался перевести наш бестолковый разговор в более перспективное русло. – Мао у себя? Или отдыхает на квартире? Впрочем, все равно. Мне его увидеть надо.

– У себя, – обрадовано подтвердил первую версию Лабудур. Видно, событийное повествование о топоре и владельце его Иване, оказалось ему самому в тягость, и не прочь он был прекратить. – Ты иди, значит, если нужда. Только рожу ополосни. Антибактериальным мылом «севагард».

– Непременно, исключительно им. Когда сыщу, – заверил я Лабудура. Умыться, как же! Целые сутки по электричкам, как казенная савраска! Мне надо было отскрести себя, начиная с пропыленной шевелюры и до стертых, в кровавых, лопающихся волдырях, пят, но ведь это время, время! С другой стороны, главный тоже никуда не убежит, а по мне – определенно казалось, – еще чуть-чуть и резво забегают разноплеменные вши. Едва представил мысленно, как тотчас и зачесалось везде.

Я отважился шикануть по-барски. Напротив кладовой как раз располагалась небольшая ванная комната для принятия лечебных процедур, которых никогда не происходило: наши постояльцы как женщины, так и мужчины, предпочитали душевые отделения, а ванны не жаловали ни целебные, ни просто для расслабления духа – видно, сильно отдавало насильственным больничным омовением. Мао не настаивал. В большой, идеально белой, чугунной посудине плескалась порой разве Ольга Лазаревна, да и то, больше для положительного примера. Но вот мне как раз захотелось именно в ванну. Пусть и с мылом обыкновенным, земляничным – всяческих душистых, пенящихся парфюмов, равно как ароматических солей, у нас в стационаре сроду не водилось. Можно было добавить брому, из непрозрачно синей литровой банки – еще оставалось на дне, чудом, наверное, с андроповских времен. Но запах мне показался отвратительным и удушливо-резким. Нет уж, я напустил, полной струей из обоих кранов, обычной чистой воды. И в этом была особенная роскошь, потому что нашему заведению, едва ли не единственному, кроме, быть может, общественных пунктов питания, полагалось горячее и холодное водоснабжение без перебоев.

Однако ванна отнюдь не расслабила меня, напротив, я ощутил прилив мысленного сосредоточения. Вокруг предмета, могущего показаться легковесным, если учесть все обстоятельства моего прибытия и собственно обстоятельства, сложившиеся вокруг нашего стационара. Но, что поделать? Человек слаб, хотя противостоит порой в чистосердечном желании своему бессилию, только, надолго ли хватает его? Природа берет свое. Вот и меня взяла за горло. Я плавал в зеленоватой, остывающей жидкости, и даже в некоторые моменты не верил, что тело мое окружено обыкновенной водой. Она казалась мне почти твердой, почти застывшей инородной массой, и я подумал внезапно, что это случайность – вода, как источник жизни. Нашей жизни. А для жизни принципиально другого химического основания: выпить, глоток за глотком, животворную, спасительную влагу – аромат и счастье бытия, – все равно, как наглотаться расплавленного стекла. Подавиться и умереть. Ради примера относительности. И мне померещилось – вода, будто враг мой. Будто чуждое существо, злобно желающее меня всосать и разложить на мельчайшие частицы, меньшие даже, чем теоретический атом Резерфорда-Бора. Но обманное впечатление это быстро прошло. Как я уже сказал, из-за накатившего мысленного сосредоточения. Центром коего стала Лидка. Вернее, мое никак не определившееся отношение к ней.

Сначала и внезапно, острым ледяным лезвием по не желавшему остудиться сердцу, меня полоснул вопрос. Что делать? Если я случайно встречусь с ней? Что сказать? И надо ли говорить вообще? Ведь не могла же она не знать? Не могла не знать, куда и зачем посылала меня, вверяя ключи от своей московской квартиры. И это точно не были ключи от рая святого Петра. Потому – поджидали меня в преддверии вовсе не ангелы. Выходит, посылала на верную смерть? Или нет? Или по наивности своей была введена в заблуждение сама? Ой-ли, какая там наивность? Вопросов было много больше, чем ответов. Словно игра «угадай мелодию», но по одной лишь первой ноте, дальше не звучало ничего. Я представлял себе продолжение столь ложно и ясно, будто все происходило, однако, взаправду и наяву. Вот я иду мимо поселковой почты, ранним утром, когда еще луговая трава под росой и туманное земное покрывало неохотно и лениво тает в наглом рассветном наступлении. И никого кругом, только я и она мне навстречу. Голые загорелые ноги – ну, ладно, пусть не голые, пусть джинсовые штаны или леггинсы в обтяжку, главное – она мне навстречу. Виновато смотрит в землю, хочет свернуть с пути и не может, мы идем, идем, и равняемся в нашем встречном движении друг с другом. Но я не знаю, как и о чем заговорить с ней. Хорошо – язык не поворачивается, плохо – не поворачивается тоже. И тогда она первая произносит слова. Только, какие? В моей фантазии вышла заминка. Какие слова хотел бы я услышать от нее? Все не так, как то мне показалось на взгляд первый, а в действительности? В действительности видимость – неправда, и я зря подумал на нее. Она ничего не знала, всего-навсего дала ключи, по душевной своей доброте и расположению, искреннему и сострадательному, к моей скромной особе. И вообще, она не причем, нельзя утверждать, чтобы совсем, но ее попросили, она не отказалась, последить, понаблюдать, жить-то надо, да и что серьезного высмотреть можно в убогом дурдоме? Не база американских ВВС. И не лаборатория термоядерного синтеза. (Впрочем, сравнения исключительно были мои, она бы, наверное, употребила иные. Не шифр от сейфа Онассиса. Или номера секретных счетов Бориса Березовского). И вот, если бы только знала! Никогда ни за что! Она вообще теперь жалеет, что связалась. Потом Лидка замолкает, потом – берет меня несмело за руку. И ведет. За собой. Куда? Куда-нибудь, домой, где она и Глафира, и, если позволят остаться, то ваш, точнее ее, покорный слуга, решительно бывший медбрат Коростоянов.

Но встреча, подобная этой, невозможна, я заранее предугадывал. Если произойдет вдруг, то, скорее всего, она, отвернувшись с испугом и явным неудовольствием, поспешит пройти мимо. А я не остановлю ее. Или еще хуже. Лидка не отвернется и не поспешит, но посмотрит на меня и сквозь меня, как ни в чем не бывало, в полном сознании своей безнаказанности, или безнаказанности того «мертвого» человека, который стоит за ней. Мелкая сошка, думаешь, я смущена и раскаялась? Ничего подобного, накося-выкуси! У каждого свой интерес и своя струя. Неужели она такая? Я должен был узнать наверняка. Зачем? Чтобы жить дальше, иначе, без прилагающегося знания, разве есть у этого «дальше» смысл?

Тут только я сообразил. Какая там встреча! Мне из стационара, наверное, ни ногой, нельзя! Сидеть, подобно кукуху-подкидышу в сорочьем гнезде и не высовываться. Чтобы башку не отвертели. А Лидка сама ко мне не придет, тем более, сюда. И сердце мое упало. Что же, выходит, я больше ее не увижу? Никогда? Если я не заплакал, то не в силу собственной воли, а лишь потому, что вокруг меня была вода-не-вода, противная и тягучая, как стекло, уже остывшая и грязная порядком, она отколдовала меня от немужского чувственного проступка. Это было бы все равно, как зарыдать в рюмочной или в пивной, среди матерящейся шпаны и завсегдатаев-алкашей – атмосфера не благоприятствует; с точки зрения материалиста, ничего удивительного, бытие прямым образом влияет на косное сознание и следующие из него, не всегда осмысленные действия. Событийная случайная связь. Но мне на случай рассчитывать не приходилось. Я должен был найти способ увидеться с ней. Пусть даже по второму сценарию – гордо мимо кассы, а что случилось-то, ведь обошлось? Или даже по третьему, прихлопнут меня и дело с концом. Все равно, пусть.

Но прежде осуществления своих личных чаяний, я отправился повидаться с Мао. Чистый и гладко выбритый, переодетый в повседневную рабочую униформу медбрата. Ничего мне в тот момент не хотелось так сильно, как ощутить себя на полноценной действительной службе, иначе штатной персоной, принадлежавшей к отдельному медицинскому братству – состояние бойцовского одиночества, ставшее привычным в последние дни, порядком меня достало. Чувства товарищеского локтя, хоть бы и хлипкого, не хватало, что ли? Наверное, дело обстояло именно так.

Мне надо было в противоположное крыло, еще подняться во второй этаж – вернуть дежурному Лабудуру ключ от ванной лечебницы, не то, чтобы в этом виделся изрядный пешеходный конец, какие там расстояния в нашей больничке? Но для попутного сбора впечатлений оказалось достаточно. Нельзя сказать, что внутреннее содержание стационара № 3,14… в периоде существенно изменилось за время, довольно краткосрочное, моего отсутствия. Нет, конечно, совсем не так, как если бы, к примеру, в Смольный институт самоуправно въехал Ильич со всем своим революционным, партийным штабом. Все же атмосфера, наверное, стала иная, я уловил перемены из воздуха и пространства, или из новой, сложившейся гармонии звуков. Чего-то не хватало, что-то, наоборот, появилось в избытке, или вовсе явилось, чего ранее не существовало. То же, да не то же. Все равно, как будто бы давно выросшие взрослые продолжали жить в прежних своих детских комнатах, люди, не изменившиеся по именам, но давно преобразившееся по внутренней сущности. И продолжали они свое житие вовсе не в силу ностальгии или привычки, для подобного неудобного пребывания у них имелись очень весомые причины.

Я пока не мог сказать себе определенно, не мог анализировать в точности, не мог перевести на язык конкретных представлений. В чем, собственно, состояли перемены? В игровой рокотал телевизор, сообщал последние вечерние новости, голос диктора широко разносился, из распахнутой двустворчатой двери по коридорам – словно звук усиливался сквозь акустический рупор, ни души кругом, все смотрели, согласно ритуалу, на лоскуток голубого окошка в нереальный мир. Будто бы ничего не происходило необычного. Но все же. Все же. Что-то еще раньше, походя, резануло меня по глазам, когда я, довольно поспешно, миновал просторный вестибюль первого этажа. Что-то на доске объявлений. Но я не задержался, не остановился, по инерции, как бывает часто, когда ты знаешь вполне, что в твоей власти всегда вернуться и рассмотреть, а пока некогда, некогда! Но что-то же было! И вот. Пациенты наши смотрели передачу тихо. Без обычных, вполголоса, пересудов, иначе глядеть-то не интересно. Только у меня вдруг сложилось впечатление, словно бы я миновал камеру подпольных заговорщиков, которые нарочно молчат, выполняя какой-то загадочный обряд отвлечения и прикрытия. Заглянул мимоходом, ни на миг не прекращая целеустремленного движения, точно чинуша-начальничек – много ли народу в приемной? и шмыгнул себе далее. Однако, что надо я углядел. И поразился. Вот это-то смутило меня более всего. В первом ряду на низенькой табуреточке сидел Мотя. В лиловой, дамской шапчонке из ангоры, это в такую-то жару! Сидел и смотрел на экран. Не просто вместе со всеми – хотя и подобный-то факт был неслыханным, легче уж представить арктического тюленя в турецкой бане, чем Мотю у телевизора, – нет, он словно сидел во главе всех. И отчего-то у меня мелькнула невольная, несвязная мысль: неужели, уже? Что именно «уже», я понятия не имел, но второе, бессознательное эго внутри меня, скорее всего, этим понятием обладало. Значит, уже. Отмахнулось мое эго от меня, и ничего мне не оставалось, как идти туда, куда я следовал. По направлению к кабинету Мао.

Марксэн Аверьянович был на месте. Игровая по соседству, еще и переносной аппарат забрать полагалось вместе с древней, эбонитовой антенной обратно, обязательный маневр, так где же еще Мао дожидаться? Я все рассчитал верно. Впечатление у меня вдруг возникло такое, будто бы мы расстались не далее, как вчера. Столь обыденным вышло приветствие меня главным. Пробурчал что-то вроде: «А-а-а, Феля, заходите! Как отдохнули?». И все. Я изумился. Неужели ему больше спросить не о чем? Или – незачем? Я был заранее готов к какому угодно повороту событий. Но все же не к тому, что услыхал от Мао всего каких-нибудь пару минут спустя. После взаимного обмена ничего не значащими вежливостями.

– Как изволили видеть, власть у нас переменилась, – сказал обыденным тоном Мао, будто сообщил: «в нынешнем годе брюква уродилась неплохо».

– Не изволил. Не видел. Не успел, – залопотал дробно я, еще зевнул «а-а-а-аха!» от растерянности. – Как, переменилась? Ваворок? – ой, только бы не это! Я готов был, не сходя с места, признать свою душу божественно-бессмертной и тут же ее прозаложить, лишь бы не это!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю