Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 69 (всего у книги 88 страниц)
Но Аля выдюжила, потому что очень хотела выдюжить. А тут приехала мать, привезла сала, сухарей, стеклянную банку топленого масла. И Аля окрепла – поддержка подоспела вовремя. Постепенно втянулась в работу, не так стала уставать. И, видимо, не она одна. В бараке давно уже стали появляться парни с соседнего завода. Самодовольные, нагловатые, они, не стесняясь, на глазах у всех лапали своих мимолетных подруг, те игриво посмеивались и так же без зазрения совести липли к парням. Особенно бесцеремонна и цинична была Зинка Шкурко, маленькая, худая, верткая, как волчок. Каждый вечер возле нее крутился новый парень. Однажды Аля слышала, как после очередной попойки в углу барака Зинка, поднимаясь, сказала:
– Ну, кто сегодня со мной? Пойдем топчан давить…
Аля с головой залезла под одеяло, заткнула пальцами уши. «Боже мой, – думала она, – как это ей не противно. Это же омерзительно, должно быть, это же… это же скотство. Что же это такое – каждый ее хватает. Да лучше в петлю залезть… Как бы это вдруг ко мне сейчас подошел бы, взял бы… Ну, хотя бы за ногу… Да я бы зубы выбила, я бы закричала на весь город… Да ни за что в жизни!..» И Аля вспомнила Юркины руки, вспомнила, как он провожал ее в тот последний их вечер, перед отъездом в армию. Долго они тогда целовались у калитки. А мороз градусов, наверное, за тридцать был. Руки, ноги, лицо – все закоченело. И она взмолилась:
– Юра, не могу больше. Ноги отмерзли совсем, коленок уже не чувствую.
Он посадил ее на крыльцо и стал оттирать руками ее колени. Он дышал на них, припав лицом, мял пальцами, грел ладонями, сбросив рукавицы. И это было даже приятно, замирало сердце, чуть-чуть кружилась голова… И вообще, это же были Юркины руки! Юрка же не какой-то парень с улицы, а свой, родной, самый что ни на есть близкий из всех на свете. И то, даже бы с ним, ей было бы стыдно лечь сейчас вот так на один топчан. А тут – безо всякого, с первым попавшимся!.. Аля открыла уши. Даже под одеялом слышно было, как по углам барака возились.
Утром Аля подошла к Зинке. Та еще лежала в постели бледная, помятая, с синими кругами под глазами.
– Слушай, неужели тебе не противно все это? – спросила она сквозь зубы и удивилась, что может так зло говорить.
– Что именно?
– А вот такое распутство…
Зинка посмотрела на этого кудрявого младенца, сующего нос не в свое дело, презрительно отвернулась. Но Аля не отставала.
– Жених, наверное, на фронте? Приедет, как ты ему в глаза будешь смотреть?
– Знаешь что, – не повышая голоса, вяло сказала Зинка, – утри сопли и катись-ка ты отсюда. Тоже мне свекровка нашлась, воспитывать будет меня. – Поднялась, села на топчане, стала неторопливо поправлять скатавшуюся на животе рубашку. Голая до пояса, она была ужасна: ключицы, обтянутые желтой кожей, выпирали наружу, тощие мешочки грудей болтались. Она, наконец, вдела в лямки рубашки руки и нечесаная, с помятым лицом вдруг вызверилась – Они, женихи-то, может, и не вернутся, а вернутся – помоложе себе возьмут. А ты их жди. Не-ет, милая, успевай пока успевается. А там видно будет… Война все спишет!
Аля ужаснулась. Она и раньше слышала это, повторяемое теперь многими: «Война все спишет!» Растаскивают доски со строительства – говорят: война потом спишет. Пьют напропалую – тоже война спишет. И даже вот это хотят, чтобы война им списала. Не-ет, такое никто не спишет, всю жизнь до самой смерти будет камнем лежать на совести.
В обед Аля подошла к бригадирше. Та выслушала ее претензии и спокойно сказала:
– Ты, девка, еще глупая. А вот раскусишь эту смаковинку, тебя тогда саму за уши не оттащишь… А Зинка – она пропащая, чего с нее возьмешь.
Аля знала, что и к бригадирше ходит мужик, только любовью они занимаются не в бараке, а где-то еще. Он зайдет, посмотрит на Капу, и та собирается, молча уходит за ним.
– Повел нашу бригадиршу, – раздавался всякий раз один и тот же голос толстой и злоязычной бабы, которую все звали Макеевной, хотя она была Домной Спиридоновной Михеевой. – Завтра будет добрая. А то вчерась не приходил, так сегодня она поедом ела, так уж лютовала… Всякой бабе мужика надо, тогда она ласковая будет. А без мужика, знамо дело, на стену полезешь, да еще в такие годы, как Капа…
Таковы были первые впечатления Али от самостоятельной жизни, – впечатления прямо противоположные тому, о чем говорили на уроках учителя, что «прорабатывали» в школе, о чем она сама читала в книжках. В жизни, оказывается, никто из людей не разложен по полочкам, ни на ком не висят бирочки с надписями «положительный тип», «отрицательный персонаж»… Вот взять Капу Звонареву. Положительная она или отрицательная? Днем она, наверное, положительная – ко всем относиться, хотя и строго, но справедливо. Не раз слышала Аля, как она отчитывала тех, кто постарше: «Ты, кобыла, вон какая, выдюжишь, а девчонку нечего мордовать. Ишь, нашла себе прислугу…» А вот ночью к ней приходит тот мрачного вида мужчина, и она, конечно, изменяет своему жениху. А это уже, – размышляла Аля, – отрицательный человек. Положительный так поступать не может. Та простая мысль, что, может, у Капы и нет никакого жениха, Але не приходила в голову.
Когда поезд тронулся, Катя облегченно вздохнула– самое трудное уже позади. Сесть в вагон с двумя чемоданами, детской коляской и большим узлом с постелью – не так-то просто. Теперь только бы на станции выгрузиться благополучно да добраться до базы маслопрома. А там, считай, что уже дома. В крайнем случае вещи можно оставить у сторожихи тети Маши, а самой с Сережкой налегке на попутных доехать.
В вагоне народу битком. Жарища. И куда люди в войну ездят? Ну, допустим, красноармеец с костылями едет домой из госпиталя. А вот эту тетку с узлами какая неволя заставляет? Не иначе – на базар ездила, торговала… Чего это красноармеец так уставился? Наверное, соскучился по жене, по ребятишкам – вот и смотрит… И вон та непременно с базара и та вон тоже. Огляделась – кругом мешки, узлы, деревянные самодельные чемоданы. Ездят, загружают транспорт!.. И тут же вспомнила, как сама каждый день бегала на базар покупать Сережке молока. Не будь таких торговок, где купишь? А красноармейца этого где-то видела, что-то в нем знакомое. Может, в госпитале, когда ходила туда со своим классом. Надел форму, вот и не узнаешь.
Красноармеец кашлянул в кулак.
– Извиняюсь, вы случайно не из Петуховки будете, не Катя Гладких? – спросил он не совсем смело.
Катя удивленно подняла брови.
– Да. А вы откуда меня знаете?
Он опять смущенно кашлянул.
– Как сказать. Встречались несколько раз. Однажды даже ночевал у вас до войны.
Катя смотрела во все глаза на него. Что-то было в нем знакомое, и в то же время перед ней был совершенно чужой человек. Может, форма красноармейская мешает признать?
– Нет, что-то не припомню вас, – призналась она.
Он улыбнулся, тронул костыли. Он, видимо, еще сам не привык к ним, боится выпустить из рук.
– Я тогда без костылей был, может, поэтому… Мы тогда приезжали с другом с моим, с Сергеем Новокшоновым, договор заключать на соревнование в вашими комсомольцами.
Катя ойкнула. Румянец пополз по загорелой щеке, заполыхали уши.
– Вас же зовут Николаем, правильно? Николай Шмырев, да?
– Ну, вот видите! – обрадованно взмахнул он руками. – Где только люди ни встречаются!.. А я, вот видите, отвоевался, теперь домой еду. А вы откуда и куда, ежели не секрет?..
Поезд полз по-черепашьи, как и вообще пригородные поезда в войну, останавливался чуть ли не у каждого столба и подолгу стоял. Чем дальше ехали, тем свободнее становилось в вагоне – мешочники убывали после каждой остановки.
Николаю было странно видеть Катю с ребенком на руках. Та Катя, которую он знал стройной, светловолосой девушкой, вспыльчивой и острой на язык, казалась не склонной к материнству. Даже сейчас ребенок выглядел случайно очутившимся у нее на руках.
– Тогда, помните, с вами приезжал такой веселый парень? Костя, кажется, его звать. Мне о нем… Я много слышала о нем потом. Остряк такой. Где он сейчас? Жив – не знаете?
Николай удивился Катиной памяти, не подозревая, что Катя знает о нем и его друзьях больше, чем его односельчане – ведь когда-то она слушала бесконечные рассказы о них.
– Костя! Из дома мне писали, пропал где-то. В самом начале войны прислал матери письмо, чтобы не беспокоилась, ежели, мол, долго писем не будет, и исчез, как в воду канул… Может, объявится. Он ведь у нас такой. От него всего можно ожидать…
Обо всех говорили, обо всех вспомнили, только словно по уговору обходили Сергея Новокшонова. Николай думал, что Кате будет неприятно вспоминать о нем, а она – наоборот, ждала, когда тот скажет сам. Наконец Катя не вытерпела. Стараясь быть как можно безразличнее, спросила:
– Да, кстати, а где сейчас Сергей? Он же, кажется, был перед войной вторым секретарем райкома партии. Работает все еще? – спросила и, почувствовала фальшь в голосе, опустила глаза. Сердце замерло. А потом всколыхнулось тяжело и неуклюже, как курица, взлетающая на высокий насест.
– Сергей почти с первых дней войны на фронте. Я ушел немного раньше, он – следом. Добровольцем пошел. Но, должно, уж отвоевался. Писали мне из дома, что полгода уже лежит в госпитале – тяжело ранен в голову.
Не ожидал Николай, что это сообщение так потрясет Катю. Она побледнела – заметно стало даже сквозь загар. Она смотрела на Николая, уже не пряча своего испуга… «Э-э, – подумал Шмырев, – не заросла, должно, старая-то болячка!»
– Но письма-то он сам пишет или нет? – голос у Кати вдруг осип и вздрагивал. – Или сестра за него пишет?
– Не знаю, – с сожалением развел руками Николай, – мать мне не написала.
Сразу же после этого разговор опал. Перед Николаем теперь сидела уже совсем другая женщина, усталая, отягощенная заботами, с большим горем на душе. Даже черточки первых морщинок у глаз, незамечаемые раньше, теперь обрисовались четче. Видать, многое пережила она. И сейчас ко всем ее прежним горечам Николай прибавил, наверное, еще одну.
Он вздохнул тяжело: разве поймешь их, этих женщин!
Домой Николай добрался на второй день к вечеру. Мать, хотя знала, что он без ноги, хотя и ждала его со дня на день, все-таки запричитала в голос: «И как же ты, сыночек, теперь без ноги-то? Как же жить-то будем?»
Сбежались бабы со всей улицы, заполнили до отказа избу, встали, подперев ладонями щеки, смотрят на калеченого воина, покачивают головами, вздыхают. Протиснулась Лизка Тихомирова, глянула на обрубок его ноги, всплеснула руками:
– Коленька, милый, как это ноги-то нет! Больно, должно, было, а?.. Ходить-то как будешь? На костылях? Этак на руках-то далеко не уйдешь. – Потом стала допытываться – Митрия моего, случаем, не видел там, а? Он ведь тоже там, на фронте. Может, встречал?
Попозже, когда бабы начали разбредаться – каждую хозяйство ждет, скотина, – зашел председатель Дмитрий Дмитриевич Тихомиров. Распили припасенные матерью полбутылки мутной самогонки.
– Что думаешь делать на будущее? – поинтересовался председатель. – Здесь оставаться будешь ал и куда-нито подаваться намерен? Ноне ведь все в город норовят, там хоть паек дают.
– Нет, я дома останусь. В колхозе буду…
В тот же вечер договорился с ним председатель: отдохнет Николай положенное ему законом время и будет принимать свою первую бригаду.
А наутро раскинул Николай мозгами: чего уж отдыхать, в госпитале за полгода наотдыхался, бока болят от лежанья – да и закостылял в контору. К обеду принял у деда Тихомирова – у старшего председателева брата, бригаду, а после обеда запряг своего довоенного гнедка, поехал смотреть травы – время-то было самое сенокосное.
Ехал Николай знакомыми перелесками, и казалось ему, что только вчера он был здесь, только вчера с ребятами метал пахучее, напитанное солнцем сено – ничего здесь не изменилось за год, все было по-прежнему. И если бы не костыли рядом да не куцый обрубок ноги (до сих пор его глаза не могут привыкнуть, что у него один сапог), усомнился бы Николай – действительно ли война идет и не приснился ли ему тот короткий кошмарный бой, когда земля на несколько минут перевернулась кверху тормашками, кругом гремело, трещало, рушилось? А здесь все так же пахнет жабреем, полынью и солнцем. Казалось, вот эту метелку ковыля он видел здесь вчера – она так и стоит, шевелясь даже в безветрие.
Всходы показались ему жидковатыми, разреженными. Кое-где видно, что сеяно вручную. Местами, особенно на взлобках, совсем редко торчат хилые растеньица. Поглядел на хлеба, и сразу пахнуло войной.
Раньше таких полей не было.
В тихомировском логу Николай увидел косарей из своей бригады. По склону ходила одна косилка, а внизу отсчитывали шаг за шагом девчата с литовками. Подъехал. Не вылезая из ходка, весело поздоровался:
– Здравствуйте, девоньки!
Девчата побросали косы, обступили ходок, загалдели, как сороки.
– Здравствуй, Коля!
– О-о, какой ты стал…
– Ты что, уже бригаду принял?
– Ну, как там, война-то скоро закончится?
– А то без парней скука.
– На игрище приходи сегодня, хоть табаком подыми, а то уж забыли, как и пахнет.
– Впору хоть деда Охохо приглашай…
– Если уж по табачку соскучились, давайте покурим. – Николай достал кисет, стал скручивать цигарку. Заметил, как с жалостливым любопытством поглядывали девушки на его костыли. Затомило сердце – терпеть не мог жалости. Так же тяжело, помнится, переживал сочувствующие взгляды в тридцать седьмом, когда забрали его отца «по линии НКВД».
Николай посмотрел на девушек и уже деловито спросил:
– Сколько вас тут?
– А вот все. Считай.
Сестра Лизки Тихомировой, председательской снохи, курносая веснушчатая Лида засмеялась:
– Все тут, и все незамужние, выбирай…
Николай сердито повел на нее глазом, она осеклась, спряталась за спины подружек.
Однако не все девушки сбежались к его ходку, в сторонке стояли четверо и смотрели издали.
– Это что, эвакуированные? – спросил он.
– Ага. Девочки, идите сюда… это наш новый…
– Не новый, а старый…
– А, правда! Наш старый бригадир.
Одна из девушек, кареглазая, с трепетными подвижными уголками губ, смотрела на бригадира в упор, чуть исподлобья, улыбчиво-снисходительный ее взгляд словно спрашивал: а ну, бригадир, что ты скажешь нам интересного?
– Откуда эвакуировались?
– Из-под Житомира, – ответила кареглазая грудным мягким голосом.
– Давно из дому-то?
– С самого начала войны.
– Здесь вам нравится?
Она оглянулась на подруг, кивнула головой:
– У вас тут хорошо.
– Может, обживетесь и совсем останетесь?
– Может. Там видно будет.
Николай повернулся ко всем.
– Сколько уже накосили?
– А вот все, что видишь. Первый день сегодня.
Он хотел пойти посмотреть кошенину, но вспомнил про костыли, представил опять те же сочувствующие взгляды, сердито засопел, разобрал вожжи.
Вечером под окнами заиграла гармонь, раздались звонкие, с переливами девичьи голоса. Николай вышел из конторы. Подумал, что, видно, ради него не пошли девушки на утоптанное еще их матерями место около клуба.
– Бригадир! Зашел бы, посидел.
Буркнул смущенно:
– Некогда мне… сегодня.
А после подумал: надо бы остаться, ничего в этом плохого нет.
И все-таки даже потом никогда не ходил на тырло – окончательно решил: не по возрасту это ему, уж не мальчик. А вдруг зачастил к деду Охохо. Хотя и некогда было позарез, но через день-два на часок забегал. Придет вечерком, спросит у тети Насти, как дела идут на ферме. А потом усядутся с дедом на голбчик около печки и дымят самосадом. Слушает Николай бесконечную болтовню деда про партизанщину, про храбрые его подвиги, а сам нет-нет да и посмотрит на расписанную петухами дверь горницы – там живут у тети Насти эвакуированные квартиранты, мать с дочерью. Курит он с дедом, а девушка та кареглазая да улыбчивая то и дело из горницы то к печке, то в сенцы шмыг да шмыг. В уголках ее губ не то улыбка, не то насмешка: дескать, знаю чего ради тебе дед полюбился.
А дед Охохо тарахтит и тарахтит, как старый немазанный тарантас:
– И вот тогда после энтого бою в Гилевке выстраивает Коляда весь полк и произносит речь. Говорит, такие, как вы, Пётра Левонтьич, есть опора всей нашей партизанщины и есть вы, говорит, наипервейший герой в моем полку. А за это, говорит, награждаю тебя винтовкой. Бей, говорит, из нее супостатов насмерть, не давай им пощады… Он мне тут за храбрость мою к винтовке-то еще и саблю серебряную предлагал с себя снятую, да я отказался, не принял. Говорю: тебе нужней она, а мне, говорю, и так можно обойтись. В хозяйстве, говорю, и топором можно дров-то нарубить. А зря отказался. При теперешнем-то времени поехал в лесок хворосту нарубить да прихватил бы ее, глядишь, и оборонился бы от супостатов каких…
– Чего городишь! – вмешивалась Настя. – Ты уж, должно, с самой коллективизации и в лес-то не заглядываешь… И кто это тебе саблю дарил, за какую храбрость?..
– Цыц ты! – прикрикивал дед. – Вот в маманю свою покойницу уродилась, всегда насупереть лезет.
А однажды Охохо особенно обрадовался Николаю.
– Ты сегодня утресь радио не слухал? Аркадий Миколаевич, золотая его душа, речь говорил. К нам, к своим пребывшим партизанам, обращению делал, немцев-супостагов бить звал, опять партизанничить, значится, надумал.
– Как партизанить? – не понял сразу-то Николай.
– Как-как… Знамо как. Не впервой нам. К немцам в тылы идтить звал. – И зашептал ему на ухо – Я от Насти тайком сухарей уже насыпал в котомку. Наутро с зарей подамся на станцию. Как ты думаешь, Трофимыч, оружию там дадут али всяк со своей должен? В девятнадцатом-то году я со своей берданкой, с конем и с овечками ушел. А теперь коня нет, а овечку разве Настя даст… Не знаешь, где бы ружьишко раздобыть, ась?
– Куда уж тебе, дед, партизанить! Сколько тебе лет-то?
– Лет-то? А бог его знает. Я уж и не считаю. Одним словом, давнишний уж я.
– Ну, а все-таки. Семьдесят-то есть ведь?
– А вот посчитай. В девятнадцатом, когда я к Аркадию Миколаевичу уходил, мне аккурат вроде бы полсотня стукнула. А, может, и мене. Ну вот и считай.
– Семьдесят три, наверное…
– Во-во, так оно и должно быть. Так что ничего, еще повоюем. А Аркадий-то Миколаевич ко всем обращался. Он зря не будет говорить…
Недолго просидел в тот вечер Николай с дедом – потому, что Оксана, едва смерклось, вышла из избы и не возвращалась больше, наверное, ушла куда-то. Поднялся Николай, взял свои костыли, попрощался с дедом.
– Ты чего это ноне сразу и пошел? Посидел бы.
– Некогда, дед.
Вышел за калитку и вдруг дрогнули костыли в руках – Оксана сидит на скамеечке и смотрит на него. Кашлянул смущенно бригадир, замешкался, запирая засов – никак не мог щеколду в скобу просунуть, – а сам растерялся, не знает, как дальше поступить: пройти мимо или сесть с нею посидеть. Не к деду же в самом деле ходит он. Все уж догадываются. Девчата посмеиваются, что, дескать, не по годам дружка себе нашел. А как сесть? Ни с того ни с сего не сядешь. Надо какой-то разговор. А о чем говорить? Эх, Серегу бы сюда, тот мастак с девками хороводиться…
– Дайте я запру, – услышал он рядом ее мягкий голос. Она дотронулась своей горячей рукой до его ладони – как кипятком плеснула. – Вот так у нас закрывается, – проговорила она тихо над его ухом. – Сколько ходите, а не приметили.
Сергей бы сейчас на его месте ухватился за эту последнюю фразу, ответил бы, что нет, мол, приметил, потому и хожу. А у Николая язык неповоротливый, непослушный. Оправдываясь, буркнул смущенно:
– Да вот как-то не обратил внимания…
Она уже с явным упреком продолжала:
– Внимание всегда надо обращать… Вы что-то сегодня рано пошли. Посидели бы еще, покурили…
Ее насмешливый, перемешанный с обидой тон окончательно смутил Николая. Хорошо, что хоть темно, а то бы совсем деваться некуда было. А насчет курения это она зря…
– Ну, если уж с нашим дедом не хотите, то, может, со мной посидите?..
Николай тяжело опустился на скамейку, приткнул к заплоту костыли. Вздохнул. Язык – как гвоздями приколотили. Понимал, что надо о чем-то спросить ее, что-то сказать ей, а что – не знал. Вроде бы и знал – о погоде говорят в таких случаях, о звездах, о чем-нибудь еще – но разве ни с того ни сего заговоришь об этом? Почувствовал, как сразу же вдруг взмок, словно заморенная лошадь в упряжи…
Этот вечер показался Николаю самой большой в его жизни пыткой. Он согласился бы, стоя на одной ноге, сметать стог сена, чем еще раз повторить все сначала.
Долго сидели молча, так долго, что Николай не выдержал, полез за кисетом.
– Может, вы что-нибудь расскажете? Как воевали, что видели? – предложила, наконец, она. И спросила – Вы всегда такой молчаливый?
Николай кашлянул в кулак.
– Такой уж я есть, – сказал он вздохнувши. – А о себе чего тут рассказывать. В одном бою всего и был-то я.
Конечно, не понравься ему так сильно эта кареглазая дивчина, он бы не стеснялся, он бы мог поговорить, что-нибудь рассказать. А тут словно стреноженный – ни туды ни сюды язык не ворохнется. А мыслей-то много! Многое бы мог сказать. И про себя бы рассказал, про душу свою и про друзей. Но ни о том, ни о другом, ни о третьем так ничего и не сказал, так и ушел молча, неся это молчание, как тяжелую кару на своих костылях.
На следующий вечер он не пошел к деду Охохо – сил больше не было. Решил так: пошлю сватов – и все! Без всяких рассуждений..
Ночью прибежала к нему тетя Настя, заплаканная, причитающая в голос.
– Коленька, милый, дед потерялся. С утра куда-то ушел и не заявлялся целый день. Может, что говорил тебе? Мы с Оксаной с ног сбились, по селу бегали, искали его.
И тут Николай вспомнил про сухари, припасенные в котомке. «Неужели он всурьез?..»
Настя всплеснула руками, когда он рассказал.
– Он – может. Это он на станцию ушел. Он ведь, как ребенок стал, из ума совсем выжил. Ох, боже мой, вот горюшко-то мое!..
Николай стал одеваться.
– Не волнуйся, тетя Настя, за день он далеко не ушел. Догоним. Беги сейчас на конюшню, запряги мою лошадь, подъезжай сюда.
Утром все село было свидетелем позорного водворения деда Охохо домой после столь неудачного побега в партизаны. Бабы, шедшие на работу, запрудили проулок и смеялись над стариком:
– Какой из тебя, дед, партизан, ежели тебя сразу же поймали!
– Из тебя песок уж сыплется. Вот по этому следу Николай тебя, наверное, и нашел…
Опозоренный дед, кряхтя, вылезал из коробка, охал – за день-то наломался вчера.
– Бабоньки! А может, он ни в какие не в партизаны, а к молодке какой-нибудь вдарился, а?
Дед не вытерпел.
– Цыц вы, мокрохвостки! А то вот как пальну! – дед выхватил из ходка старое, сплошь красное от ржавчины ружьишко с отломанным курком.
– Эй-эй-эй ты, старый! – шарахнулись бабы. – От тебя ведь чего доброго…
А дед разошелся.
– Их же шел оборонять, дур стоеросовых, а они же надсмехаются. Ежели б не Миколай, я бы показал там. Я бы пришел непременно полным кавалером – при всех крестах…
Бабы смеялись, смеялась и вышедшая из калитки Оксана. А дед тряс своей котомкой и ржавым ружьем, которое, как потом выяснилось, выменял у ребятишек на десять рыболовных магазинных крючков, оправдывался.
– Это Миколай меня в полон взял. А он ить солдат. Супротив русского солдата никакая сила не устоит. Вот и я.
Долго бы еще распространялся он, если бы не дочь. Настя забрала у него и провиант, и вооружение и самого за руку, как провинившегося ребенка, увела во двор.
– Ох, и горе мне с тобой…