Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 88 страниц)
Леонтьич не досмотрел то жуткое зрелище, когда по людскому плотному коридору, подталкивая прикладами в спины, повели осужденных с площади за поскотину. Две длинных пулеметных очереди пронеслись низко над площадью пока вели – предупредительные очереди, дабы не взбрела кому в голову блажь какая-нибудь… После второй очереди, прошедшей особенно низко – пули чуть ли шапки не сбивали с голов – закрутило у Леонтьича в животе, резь пошла по кишкам. В знаменитом гилевском бою так не было страшно, как тут, в мирное время, в родном селе.
Пока до дома добежал, три раза сворачивал в полынные пустоши на минутку – на две. Тут, в пустошах и услышал залп. Вышел на дорогу, обернулся на церковный сверкающий купол, истово перекрестился три раза за упокой душ безвинно пострадавших. И засеменил дальше, к дому.
Три дня отлеживался Леонтьич дома на полатях. Не видел, как продотряд во главе с уполномоченным волисполкома Кульгузкиным опустошал сусеки в амбарах, вынюхивал, разыскивал (кто-то ему по ночам явно помогал, доносил) потайные ямы. Тех, у кого находил яму, выгребал из нее все до зернышка, а хозяина арестовывал и отправлял в волость на отсидку.
В первый же день пришел Кульгузкин с продотрядом к Катуновым. Покойник лежал еще на столе. В пригоне и на огороде, за баней искать не стал. Весь хлеб был в амбаре – не прятали братья, верили Дочкину на слово. Дочкину поверили. А Кульгузкин этим воспользовался – выгреб все, как у семьи врагов советской власти, на еду даже не оставил. Таково было указание свыше: у злостных выгребать все. Братья Катуновы угодили в разряд злостных врагов советской власти. Рядом с Хворостовым Фатеем.
К концу третьего дня пожаловали и, к Леонтьичу.
– Где хозяин? – спросили, не поздоровавшись.
– Вон, на полатях, – указала бабка. – Мается который день. Хворый он.
Леонтьич свесил нечесаную, кудлатую голову с полатей. Озлобленным голосом спросил:
– Чего надоть? Хлеба? Нету у меня хлеба.
– А мы не мил остину пришли просить к тебе, – спокойно отпарировал Кульгузкин. Леонтьич тут же вспомнил: Зырянов его благородие поручик (а может, штабс-капитан) говорил такие же слова, когда порол – дескать, не милостину просит. Вот и тут так же – власти меняются, а хлеб с мужика дерут одинаково. – Ты должен сдать, – повысил голос Кульгузкин. – За тобой числится недоимка шестьдесят пудов.
– Какие шестьдесят! Где я их возьму? Это же – четыре воза! Где они?
– Что-то больно уж маленькие воза-то у тебя… – И не повышая голоса, и не меняя интонации буднично продолжал: – Найдем больше – весь заберем. Ничего тебе не оставим. – Он подождал немного. – Ну, решай: добровольно повезешь или выгребать будем? – Чуть улыбнулся губастым ртом: – Вон посмотри, какие молодцы стоят с плицами. А сколько у них добровольных помощников! Посмотри в окно…
– Чего уж делать, старик, – запричитала бабка. – Никуда не денешься должно, надоть везти. Собирайся.
Во дворе Леонтьича встретила толпа жадных до зрелищ и до всего чужого добровольных помощников Кульгузкина. В основном это были молодые, кое-как одетые и обутые лоботрясы. Им новая власть и новые порядки нравились – ходи и экспроприируй. Это новое слово склонялось на все лады, искажалось до неузнаваемости. Но смысл его блюлся незыблемо: отнимать, забирать чужое под прикрытием закона, с помощью власти…
Целая орава оглоедов ходила по селу за Кульгузкиным (теперь она, эта орава, называлась словом «актив») и разоряла сибирского мужика. Грабила его среди бела дня под хохот и улюлюканье.
Так становилась, упрочалась новая народная власть.
Потом этот (и подобный ему) «актив» начал по селам создавать коммуны…
Леонтьич постоял, щурясь на яркое весеннее солнце, на обступивший его кульгузкинский «актив». И вдруг почудилось ему, что стоит он, окруженный стаей молодых, поджарых, голодных волков, готовых кинуться на него и растерзать в клочья. Он невольно замахал руками.
– Кыш отсюда! Чего уставились? Без вас увезу. Ишь, насобачились по чужим-то дворам шнырять. Кыш отсюда!..
Вечером уполномоченный волисполкома по продразверстке Кульгузкин велел созвать сельскую бедноту. И не только бедноту, а и всех желающих. Набралась полная сельсоветская ограда. Из крепких мужиков пришли только самые любопытные – посмотреть и послушать. Давно идут разговоры про какую-то коммуну, вот и посмотреть, что это такое. А в основном пришла голытьба.
Как-то раньше так получалось, голытьбу не замечали в селе. Сидела она где-то в закутках, глаза не мозолила. На виду были Никулины да Хворостовы да еще два-три десятка зажиточных мужиков. Петр Леонтьич не входил в эти десятки – так и не пробился туда. Всегда считали, что нету ее голытьбы на селе, то есть она, конечно, есть, но где-то там, не на виду и к тому же не так уж много – ну, дюжину, две дворов. Не больше. Так считали. А тут собралась полная ограда. И все один другого беднее. Откуда столько набралось. Скорее всего война разорила, за войну прибавилось этой голытьбы…
Кульгузкин чуть-чуть выпивший (так, для красноречий) поправил ремень и портупею на кожаной куртке, сразу взял быка за рога:
– Товарищи бедняки! Вся русская история состоит в том, что нас эксплуатировали всегда. И буржуазия, и капиталисты, и помещики и наш деревенский кулак-мироед. Нас эксплуатировал царь-кровопивец. Нас хочет сейчас задушить мировая контрреволюция. Она натравила на нас Антанту. Она натравила на нас Колчака и Деникина. Но мы победили. И Колчака победили и Деникина победили. И вообще всех победим. Мы разбили на голову мировую конрреволюция. Все, что было награблено буржуями и капиталистами, все это теперь наше. Мы теперь хозявы. Все должны эксприировать и забрать себе. Советская власть привела нас теперь к новой жизни: все, что было ихнее, теперь – наше. Бери, ребята! Захватывай! Экспреировай!..
Сидевшие прямо на земле в ограде и на городьбе мужики, слушали оратора, разинув рот – правильно говорит новая власть: надо забирать все у богатеев. Вишь, одни панствуют, а другие всю жизнь перебиваются с хлеба на квас…
– Вождь наш и учитель Владимир Ильич Ульянов-Ленин говорит нам, – входил в ораторский раж Кульгузкин.—
Живите, товарищи, «по-новому!» А как жить по-новому, вы спросите?
– Ага. Как по-новому-то?
– Сызнова, что ль, начинать? Я согласен сызнова…
Кульгузкин продолжал накалять толпу:
– Какой есть лозунг у нашей партии самый главный? А вот какой: кто был ничем, тот станет всем! Вот вы были ничем, а теперь вы должны стать пупом земли. Власть теперь ваша. Вы – хозявы. Живите как хотите!
– Ха!.. Как хотите! Самогонку гнать запретили – вот те и хозявы…
– Дочкин запретил.
– Где он сейчас Дочкин-то! Со святыми упокой…
– Что делать-то по-новому, а?
Кульгузкин наконец пробился сквозь шум и гам:
– Партия большевиков и советская власть говорит нам, беднякам: объединяйтесь в коммуны! А коммуна… знаете, что это такое? Это вот что! Одному – не под силу. Другому – не под силу. А объединиться вместе – все будет под силу
– Это что, помочи, что ли?
– Нет, не помочи. – Кульгузкин поднял над головой растопыренную ладонь. – Вот смотрите: это ладонь, а вот это – уже кулак, – сжал он пальцы. – Это уже сила… Так и мы объединимся в коммуну и будем жить.
На прясле, как петух на насесте, сидит нечесаный, чуточку пьяненький со вчерашнего, должно быть, мужичок Он слушает напряженно, раскрыв рот – видать, ему все это в новинку. Он что-то думает-думает напряженно. Пальцы на руках у него шевелятся – не иначе, как что-то подсчитывает в уме.
– Эй ты-ы! – закричал он вдруг, и соскочил с «насеста». – Мил-человек! Это что же получается? У меня, к примеру, ничего нету, у Ваньки – ни шиша и у Семена – вошь на аркане, тоже ничего нету. А когда мы сойдемся вместе в эту самую коммунию, то откуда чо у нас возьмется, а? Вот это мне никак невдомек. Объясни, Христа ради.
Кульгузкин покровительственно улыбнулся – дескать, такую арифметику мы решим запросто.
– Слушай меня внимательно. Во-первых, так чтоб совсем уж ничего у тебя не было, так не бывает. Что-то же у тебя есть в хозяйстве. Вот, допустим, у тебя плуг есть, а лошади нету. А у Ивана лошадь есть, плуга нету. Вот вы и объединились – уже и пахать можно. Правильно я говорю?
– Нет, не правильно. Откуда у меня плуг, ежели у меня лошади нету? Откуда ему взяться, а?
Кульгузкин на секунду, не больше, растерялся. Но тут же нашелся:
– Откуда ему взяться, плугу? А вот откуда. Была у тебя лошадь и плуг был – не всегда же ты в бедности жил. Лошадь, допустим, пропала или волки задрали, а плуг остался.
– И чего бы это он лежал? – не сдавался мужичок. – Я б его на второй бы день пропил… – Он захохотал. И вся ограда его поддержала – на самом деле, чего бы этот плуг лежал?.. Придумает же этот уполномоченный.
– Откуда это ты такой упал намоченный, а?
Вся ограда хохотала. Самое смешное изо всего собрания – лошади нет, а плуг имеется… Ну и ну.
– Хорошо. У тебя нет плуга, у кого-то другого есть плуг…
– А лошади нету, да?
– А лошади нету…
– Ежели нету у человека лошади, то и плуга у него нету. Отчего он, от сырости, что ли, заведется?
Люди не сдавались. Пример должон быть правдашним, как взаправду, а не так: сдуру, как с дубу… Не будет такой коммуны. Не получится. Хоть сто человек, хоть полсела сгоняй в кучу, из ничего ничего не получится.
– Ну ладно, – начал сдаваться Кульгузкин, он понял: ничего у них лишнего нету. Держат они у себя только то, что сегодня нужно, в прок не загадывают. – Ладно. У вас нет– государство даст и плуг и лошадь. А может, и трактор даже.
– Ну, вот это совсем другое дело!
– Ежели государство поможет, тогда совсем другое. Тогда записывай в коммунию. Мы согласные.
– А трактор – это что такое?
– Давай открывай такую коммунию. Мы туда гурьбой. А ежели еще и кормить там будут, тогда совсем хорошо. Пиши.
– Не жизнь будет – малина.
Кульгузкин стоял над всеми и с высоты крыльца улыбался – вот она, новая жизнь! Все с нею согласные. Он первым в волости, а может, и в уезде Каменском создаст коммуну. А это что-то уже значит! Глядишь, куда-то избирут, повышение какое-нибудь будет… Сколько разговору об этих коммунах и в волисполкоме и в укоме партии – пойдет мужик, не пойдет. Вот он и пошел. У кого пошел, спросят. У Кульгузкина. Теперь только записывай.
– Секретарь! – крикнул Кульгузкин. – Где секретарь сельского Совета?
– Тута я, – вывернулся из-за его спины паренек, недавно поставленный на эту должность вместо писаря Василия Дементьева. Хоть и помогал он подпольщикам, хоть и выдавал документы всяким беглым и дезертирам из колчаковской армии, а все едино не место ему здесь – писарь, старой власти служил… – Чего изволите?
– Записывай. В коммуну записывай. – Поднял голову Кульгузкин. – Подходите к столу, сюда, сюда подходите, по одному, называйте своё фамилие, количество ребятишек и какое хозяйство имеешь. Все это запишем в тетрадку… Подходи.
– Ну, ладно, – оторвался от «насеста» тот кудлатый мужичок. – Пиши меня первым. Акимушкин моё фамилие. Ребятишек имею восемь штук…
– Ты что, ополоумел, что ли! – удивился Кульгузкин. – Вроде молодой ишо, а настрогал сэстоль. Когда успел-то?
Мужик подмигнул толпе, подсмыкнул холщовые портки.
– Это дело нехитрое. Ты – женатый? Привози жену. Глядя на тебя, она должна быть ишо молодой. Так вот, я покажу тебе, как это делается…
Толпа грохнула и раскатилась хохотом. Уполномоченному волисполкома Кульгузкину не понравилась такая шутка.
– Но-но, ты не заговаривайся. А то ведь это быстро можно подвести под статью.
– При чем тут статья? Ты спросил, я – ответил. Не хошь – не вези…
– Ладно, разговорчивый больно. Хозяйство-то у тебя какое? Пай-то вносить какой будешь в коммуну-то?
– А никакой. Нету у меня хозяйства.
– А как живешь? Чем кормишь ребятишек-то?
– Ничем. Они сами у меня кормятся. Добывают.
– Они у него на подножном корму.
– Как у цыгана…
Кульгузкин вклинился в гомон и смех.
– Посев какой? Ну, вот в прошлом годе сколько ты сеял?
Акимушкин удивленно пожал драным, холщовым плечом.
– А на чем я буду сеять? И кого я буду сеять – семян-то нету? В прошлом годе обчество посеяло мне загончик. Так я давно уже съел все. Зима-то длинная. А их, только ребятишек полное застолье. По куску – восемь кусков. А по два – это уже шашнадцать…
– Гля, мужики, он еще и считать умеет.
Кульгузкин почесал затылок.
– Ну, и как ты маракуешь жить дальше-то?
– Как? Обчество не даст пропасть.
– Ммда-а…
Кульгузкин не знал, что делать дальше – разговаривать с ним или продолжать запись. По всему видать, что среди остальных большинство тоже такие же. И он решил:
– Ладно. Давай, кто следующий?.. Ну, кто еще в коммуну.
От другого угла ограды, от другого прясла начал проталкиваться к столу мужик постарше Акимушкина. Пробрался. Хлопнул шапкой об стол.
– Пиши меня. Переверзев я, Иван.
– А по батюшке?
– По батюшке – Тимофеев.
– Ребятишек сколь?
На лице Ивана Переверзева решительность. Все смотрят на него с улыбкой, как на азартного игрока.
– Ребятишек у него трое, – крикнул кто-то с задних рядов.
Словно от натуги того, кто крикнул, прясло, облепленное мужичьими задницами, хряснуло. Как куры с насеста посыпались мужики на землю. Хохот вспорхнул над селом. Неунывающий народ собрался на собрание бедноты.
– Что в хозяйстве?
– В хозяйстве имею лошадь одну… сейчас.
По рядам бедноты прокатился смех. Кульгузкин насторожился – смех этот явно не зря.
– А что такое? Чего смешного?
– Ты посмотри на эту лошадь.
– Ну, какая есть, такую и приведет в коммуну.
– Так она не дойдет до коммунии…
Кульгузкин, уже немного наборзевший руководить собраниями, понял, что нельзя идти на поводу – все мероприятие на хохоте прокатят. А мероприятие серьезное.
– Товарищи, давайте без смеха. Давайте сурьезно решать вопросы… Еще что в хозяйстве имеешь?
– Корову имею.
Опять смех покатился по рядам. И погас под дальним забором.
– Из курей имеется один только петух…
Хохот вспыхнул в сельсоветской ограде. Общий хохот.
– Баран имеется один…
Опять хохот.
Кульгузкин строго насупил брови.
– В чем дело? Что тут смешного?
Поднялся Петр Леонтьевич Юдин. Он тоже был приглашен на собрание, но не столько как бедняк (он себя бедняком не считает и в коммунию не собирается), сколько для поднятия престижа собрания – как красный партизан, добровольно сдавший хлеб в продразверстку.
– Тут вот какое дело, гражданин начальник, почему смеются-то люди. – Леонтьич, похудевший, осунувшийся, со слабым писклявым голосом мало походил на себя, привычного, каким знало его все село. – Ванька-цыган. Это у него такая кличка, прозвища такая. Он ведь какой хозяин? Он ведь некудышный хозяин. Помню, Тимофей – он правда, тоже хозяин-то не ахти, Тимка-то, отец его. Но все одно, когда сына выделял, отрубил пополам – две лошади дал. Хорошие, помню, лошади, ну, может, чуток похуже моих, корову отделил, ну там, разных всяких овечков, курей-гусей на развод тоже дал. Ничего не скажешь, хорошо поделился, по-отцовски. Мне и то сэстоль отец не дал, когда отделял. А тут, вишь, как хорошо. Ему бы жить припеваючи Ваньке-то – все в хозяйстве есть. Плоди больше. Разводи… Как ведь все остальные-то люди начинали жить – тоже с отцовского наследствия. Мне вон отец…
– Погоди, товарищ, – перебил Леонтьича Кульгузкин. – А чо тут смешного? Почему люди-то смеются?
А люди опять смеются – по всей сельсоветской ограде волнами катается туда-сюда смех. Словом, веселая собралась аудитория. Если все запишутся в коммуну со смеху, работать некогда будет…
– Тут видишь, мил-человек, гражданин начальник, какое дело – промотал он все.
– Пропил что ль?
– Ежели б пропил… Не пропил. Цыган он! Прозвища у него такая. А прозвища зря народ не дает. Променял все. Доменялся до того, что из двух добрых лошадей осталась одна никудышная. Разве можно так жить? С ярмарков не вылазит. Чо там Камень, в Славгород ездит завсегда. В Нижний Новгород даже ездил – только чтоб менаву устроить. Да хоть бы выменивал! А то ведь променивает – обязательно хуже приведет. Или еще петушиные бои устраивает. Людей собирается – тьма. Говорят ему: ты, мол, хоть билетики продавай – чо ж задарма-то… Всех курей проиграл. Один петух остался в хозяйстве. Вот и смеются люди. Или взять хотя бы того же барана. Накрасил он этому барану причинное место краской красной-красной. Тот и ходит в стаде сверкает этим делом. Говорит: для овечков лучше это. Приманка, говорит. Вот так вот и куралесит он всю жизнь. Кровь у него цыганская, должно быть. А брат у него ничего вроде был. Брата у него запороли колчаковцы насмерть – он жил тут недалече, в деревне. Так вот насмерть. Сын у брата Пашка шибко деловой. У него сейчас живет, у Ивана. Испортит ведь парня. Как пить дать, испортит…
Стоявший в дверях, прислонившись к косяку сегодняшний судья, председатель ревтрибунала Обухов, внимательно все слушавший, подошел сзади к Кульгузкину, что-то зашептал ему на ухо. Тот закивал согласно.
– Вот тут председатель ревтрибунала товарищ Обухов докладывает мне, что ему очень даже хорошо известен этот племянник Ивана Переверзева Пашка. Деловой, говорит, у этого «цыгана» племяш. В коммуние он очень пригодится. Он, говорит, хорошо помогает советской власти. Поэтому предлагаю принять в коммуну Переверзева Ивана с его племянником вместе. И я лично предлагаю избрать его, то есть Ивана Переверзева председателем этой коммуны. И пусть он сам ведет дальше запись членов этой коммуны.
– Пусть смешат людей, – пробурчал кто-то, вылезая из толпы в наступившей минутной тишине. И направился домой.
– Ну и ну…
– Это надо ж – собрали работничков…
– Плохи, видать, дела у власти.
– Да-а… Эти накормят ее…
Много записалось в тот вечер в коммуну добровольцев. Десятка два с лишком. На всех оказалось десяток ходячих (которые сами передвигают свои ноги) лошадей, три плуга, полдюжины борон.
– Ничего, – успокоил один из вновь испеченных коммунаров. – Я видел у деда Юдина под навесом двухлемешный плуг…
– Он не для тебя там припасен! – взвизгнул Леонтьич.
– Не жадничай, дед, на старости лет. Грех ведь большой – для общего дела стараемся, а ты…
– Вы настараетесь для общего-то… Себе бы побольше.
– Ну чего ты ерепенишься? Все одно ведь заберем.
– Я те заберу, я те заберу…
– А чего ты его плохо кладешь – выставил под навесом! Прибрать не мог?
Тут же, на этом собрании, решили забрать у Никулина усадьбу (его семью выпроводить к отцу Евгению на подселение), а никулинскую усадьбу забрать под хозяйственный двор коммуны. Это было решено в тот первый вечер, на первом, организационном собрании. А наутро новоиспеченный председатель коммуны (у которой еще названия не было)
Иван Переверзев пришел к уполномоченному волисполкома с протянутой рукой.
– А жрать-то товарищам коммунарам нечего. Давай хлеба, – с порога заявил он.
– Как то есть «давай»? – удивился Кульгузкин. – А если б я не приехал да не создал коммуну, как бы вы жили?
Переверзев нагловатыми цыганскими глазами в упор смотрел на Кульгузкина.
– «Если бы» да «кабы», то росли бы во рту грибы и был бы не рот, а целый огород… Мы бы там и питались… грибами. Понял?
Кульгузкин смутился от такой беспардонности, багровым стал. Но сдержал себя.
– Ладно. Что касается хлеба, то выпишем сегодня же из реквизированного. Надо своих подкармливать. Но только не так, чтоб каждый себе тащил мешок домой. О «своем» забудьте. Теперь у нас только «наше». Понял? Вот. И надо немедленно выселять Никулина… ну, в смысле, семью его, то есть. Забирать его усадьбу. Сгонять туда скотину коммунаров. В доме надо устроить столовую. И вообще, по-моему, коммунары должны жить коммуной, то есть вместе. Пока можно сейчас поселить несколько семей в никулинском доме. А вообще, надо дом строить большой, и чтоб каждая семья имела бы там комнату и чтоб все было вместе.
– Я согласный.
– Чего согласный?
– Жить вместе. Только Акимушкина отселить отдельно.
Кульгузкин вопросительно поднял брови. Потом догадался.
– A-а, это тот самый?..
– Ага. Среди баб паника будет, ежели его вместе со всеми поселить…
– А мы его выхолостим… как валуха…
Переверзев пристально посмотрел на уполномоченного – не понял, всерьез тот говорит или шутит. Сейчас ведь все может быть – может, действительно закон такой есть! Вон вчера ни за што, ни про што шлепнули четверых за поскотиной – говорят, по закону, постановление есть такое. Да каких еще мужиков! Не Акимушкину чета!.. И все равно, думал Иван Переверзев, эта власть лучше любой старой – наша она, пролетариев и вообще бедноты. Видал, как вчера этот вот говорил: ты был ничем, а теперь всё твое!.. Сегодня никулинскую семью выселим, все – наше, что было его. Столовую сделаем. Три раза в день… А почему три? Все в наших руках. Постановим: четыре раза в день – так и будут кормить четыре раза в день. А то и – пять. Мы хозявы!..