Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 88 страниц)
Милославский дождался ночи, вылез из сарая, отряхнулся и, озираясь, перебежал просторный двор, вошел в штаб контрразведки. Он остановился на пороге, улыбнулся. Большаков сидел в углу и жадно курил, окутавшись сизым дымом. Зырянов рылся в шкафах, выкладывая на стол остатки уцелевших бумажек, папки.
– Прошу извинения, господа, – с нарочитой почтительностью козырнул Милославский. – Прошу извинить, что мои партизаны причинили вам столько неприятностей.
– А-а, Милославский! Все острите… Почему вы здесь? Почему не отступили с отрядом?
– Я не мог покинуть город, не простясь с вами, Большаков.
– Бросьте дурака валять, – поднялся Василий Андреевич.
Милославский прошел, сел на табурет. Лицо его сразу посерьезнело.
– Вы, Зырянов, не сказали Василию Андреевичу о моем повышении?
– Нет, не до этого было.
– Поздравьте меня, капитан. Я назначен командиром партизанского отряда!
– О-о… Вы далеко пойдете, штабс-капитан, если будете умно себя вести. Докладывайте обстановку.
Милославский взял со стола папироску, не спеша начал:
– Обезглавить восстание не удалось. Но, по-моему, сейчас уже не вожди решают судьбу восстания. Они были той первой спичкой, от которой начался пожар. И если бы мне удалось обезвредить эту спичку в самом начале, тогда от итого была бы какая-то польза, а сейчас, когда пламя полыхает, вовсю, спичка уже никакой роли не играет. И если ее сейчас убрать, то никто даже и не заметит этого.
– Ну, допустим, это не совсем так, – возразил Зырянов, – толпа всегда была слепа. Куда поведут ее вожаки, туда ока и пойдет.
– Но вместо Данилова и Тищенко появятся другие, и все-таки восстание не остановится.
– Вот нам и надо, чтобы вместо Данилова и Тищенко пали вожаками такие, как вы, Милославский, – вставил Большаков, – тогда это пламя, как вы называете этот бунт, примет совсем другой характер. Коль судьба послала вас в такое положение, Милославский, вы постарайтесь унести отряд из Мосихи. Куда? Ну хотя бы к Барнаулу.
Это правильно, – поддакнул Милославский, – если я уйду, то унесу с собой семьдесят процентов оружия всех отрядов – в остальных-то пики да берданы.
А вообще-то, – поднял палец Большаков, – вожди вождями, спички спичками, но вся эта философия – ерунда. Завтра вечером я буду наступать на Мосиху.
Всем отрядом пойду. Вы, Милославский, не зевайте, постарайтесь захватить штаб.
Едва ли мне это удастся. Даже наверняка не удастся. Не с кем, господа, такие дела делать, один я там в этом логове. Дайте мне помощника хорошего.
Да-а. Это тоже правильно. Скоро пришлем вам Титова. Он из мужиков, подойдет. Ну вот вроде и все…
Милославский не торопился уходить – не хотелось покидать друзей. Сидел, откинувшись на край стола, лицо спокойно, немного мечтательно.
До чего мне надоело в этой Усть-Мосихе, Василий Андреевич, если бы вы знали! – заговорил он с необычным для него искренним чувством. Большаков поднял голову, чуть удивленно посмотрел на Милославского. Тот продолжал – Помните, как мы весело жили в Барнауле? Я, например, частенько сейчас вспоминаю то счастливое время: «Кафе-де-Пари», девиц из номеров «Европы», пирушки. Хорошо было, пpавда? Помните какое чудесное зрелище представил нам Зырянов тогда в доме Биснека? (Зырянов хмыкнул носом.) Я до сих пор до осязаемости отчетливо вижу в окне обнаженную Венеру. Какие у нее плечи, какая фигура. Полжизни можно отдать за ночь…
– Жаль, что сейчас некогда заниматься этим, – тихо сказал Большаков.
– Почему? Время всегда можно найти. Я и в Мосихе присмотрел себе кое-кого.
– Хорошенькая? – улыбнулся Большаков.
– Прелестная блондиночка. Фельдшерица. Между прочим, невеста Данилова.
Теплившаяся сквозь задумчивость в глазах Большакова искринка исчезла.
– Вот это вы зря делаете, Милославский, – серьезно сказал он. – С Даниловым вам нужно жить как можно дружнее.
Милославский помолчал, словно взвешивая что-то, ответил тихо, но уверенно:
– Дружбы у нас с ним не получилось и не получится никогда. Откровенно сказать, побаиваюсь я его, стараюсь держаться подальше. Побаиваюсь, и в то же время, как ни странно, растет у меня нечто вроде симпатии к нему. Между нами говоря, сильный это человек, господа.
– Смотрите, Милославский, – засмеялся Зырянов, – как бы он не сделал из вас большевика…
– Это было бы потрясающе, – захохотал Милославский. Но тут же оборвал смех. – Да, кстати, чуть не забыл. Могу вас обрадовать, Большаков. На днях в один из мосихинских отрядов вступил ваш родственник.
– Кто? – приподнялся Василий Андреевич.
– Буйлов Иван. Кажется, брат вашей жены?
Большаков нахмурился. Он всегда недолюбливал родню жены, особенно этого Ивана-старчика.
– На первой же осине повешу предателя… Всю буйловскую породу перепорю.
У Ларисы все валилось из рук. Вот и сегодня она пришла от Даниловых поздно, делать ничего не хотелось. Зажгла лампу и, разбитая, с головной болью, прилегла на кровать. Что с ней творилось, она и сама не знала. Ныло сердце. Ощущение страха и предчувствие какой-то беды не покидали ее. Перед глазами мелькали лица – много лиц, виденных ею за день в доме Даниловых. Почему-то опять вспомнился недавний сон… Высокая, снежная гора, Лариса катится на санках вниз, в страшную пропасть… Замирает сердце, снег бьет в лицо. Лариса цепляется за разводья санок, пытается тормозить ногами, но бесполезно, санки летят все быстрее и быстрее. Ей хочется крикнуть. И вдруг там, внизу… Милославский. Какой-то неровной улыбкой кривятся его губы, алчным блеском сверкают глаза. Заметив ее испуг, он протягивает к ней руки и осторожно ведет куда-то. И вот Лариса и Милославский стоят в ярко освещенном зале. На ней длинное декольтированное платье, в руках большой букет цветов. Ларисе стыдно, она в смущении прикрывает грудь букетом. Но его явно не хватает, чтобы закрыть ее наготу. «Не бойся, Лара. Ты красива, – говорит Милославский, – и не надо прятать свою красоту. Пусть люди видят, какая ты…» И Ларисе становится легко, она уже не смущается под взглядами людей. Она идет гордо по залу под руку с Милославским… И тут случайно взгляд ее падает на мраморную колонну. Чьи-то глаза притягивают ее к себе. Кто это? Аркадий? Да, это он с упреком смотрит на нее. Ларисе вдруг опять становится стыдно, она закрывает грудь. Ей хочется подбежать к Аркадию, крикнуть ему в лицо: «Не смотри на меня таким взглядом! Я не виновата! Это не я…» Но ноги непослушны…
Третий день этот странный, пугающий ее сон не выходит из головы. К нему приплетаются разные мысли. Вспомнилось, как неделю назад она возвращалась пешком из Куликово и повстречала Милославского. День был солнечный, теплый. Лариса шла вдоль бора по шуршащим листьям. Каждую осень она воспринимает как что-то безвозвратно уходящее, и печальный шорох замирающего лета бесконечной грустью наполняет душу. Вот и еще одно лето прожито, еще кусочек жизни ушел в прошлое. «Закон природы», – улыбнулась она знакомым словам своего школьного учителя. Грустный закон. А где же та необычная любовь, о которой еще девчонкой мечтала Лариса? Где цветы, где подвиги ради ее улыбки?.. Необузданные мечты юности Аркадий? Нет, он не из тех, о ком с замиранием сердца мечтает девушка. Он слишком трезв и рассудителен для рыцаря…
В это время она и встретила Милославского. Он размашистым шагом шел ей наперерез, еще издали улыбался.
– Лариса Федоровна, я не помешаю вам, если пойду радом?
Она промолчала. Милославский пошел чуть в отдалении, не спуская с нее глаз. Несколько минут брели молча. Лариса чувствовала на себе ласкающий взгляд Милославского, и это льстило ее самолюбию.
Почему вы грустны? – спросил он наконец.
Лариса, не поднимая глаз, вздохнула:
– Наверное, осень навевает такое настроение.
– Неужели? Не думал…
Потом он говорил полушутя:
– Вы намного ярче этой осенней прелести, иначе я бы вас не заметил.
Милославский шутил, и Ларисе это было приятно.
Почему-то после этой встречи стало еще грустнее. Он и раньше говорил ей комплименты, но они как-то проходили мимо нее. А эти запомнились. Запомнилась и сама встреча. Почему? Лариса терялась в догадках. А грусть не проходила. А после еще этот сон…
Только в самые ранние утренние часы Аркадий Николаевич бывал один. Он любил это время. Приятно было, оторвавшись от сна, смотреть в потолок и, как когда-то давно, подростком, отыскивать в облупившихся и вновь забеленных наслоениях известки причудливые контуры бородатых дедов, ровные глади озер с таинственными зарослями камыша у берега, конские головы с развевающимися гривами, облака. Многое может создать воображение человека на старой штукатурке. Как и в детстве, в эту раннюю пору мать гремит на кухне ведром, процеживает молоко, разливает его по крынкам. Слышно, как в печке потрескивают дрова. Вот она сейчас войдет в комнату, принесет ему горячих, намазанных коровьим маслом лепешек и большую фарфоровую кружку парного молока. Ему всякий раз хотелось по-мальчишески созорничать – закрыть глаза, пусть мать думает, что он спит. Он знал, что мать встанет около кровати, подопрет щеку пальцем и будет долго смотреть на него. Потом вздохнет, наклонится над ним, ласково погладит его своей шершавой от домашней работы рукой, тихо скажет: «Аркашенька, вставай, милый…» Он еще крепче сомкнет веки. А она будет гладить его лицо, волосы…
Были и другие мысли в эти ранние часы. Прикрыв глаза в полусонной дреме, он думал о Ларисе, разговаривал с ней, видел ее веселую, светлую. Даже осязал нежность ее пухлых недеревенских рук. В такие минуты ему казалось, что он недостаточно ласков с ней бывает при встречах, брала досада – почему он не умеет выражать эти свои чувства, почему после встречи с Ларисой на душе всегда остается невысказанным что-то самое главное. Как-то получается, что всегда он говорит ей не теми словами о своих чувствах, а чаще – просто не находит никаких слов, считает их лишними. А душа заполняется и заполняется этим невысказанным, и там становится тесно. И вот в такие ранние часы у него появляется нестерпимая потребность излить все это Ларисе, вывернуть душу. Ох, как бы он сказал ей! Он сказал бы о том, как спокойно ему бывает, когда он держит ее за руку, когда смотрит в ее глубокие глаза, что он не представляет, как бы жил без нее, – жизнь бы его опустошилась наполовину, если бы не было ее рядом, темно бы стало в душе, как в сыром погребе. Он бы сказал… Ох, как много он сказал бы ей в эти минуты!.. Но – открывал глаза, вздыхал. Разве в словах дело. Словами нее равно всего не скажешь…
Скрипнула створчатая дверь в горницу. Аркадий поспешно закрыл глаза, но тут же улыбнулся этому ребячеству, посмотрел на мать. Она внесла тарелку с румяными лепешками и белую, с цветочками кружку парного молока. У Аркадия защемило сердце. Милая мама, ты все такая же, все думаешь, что я маленький! Мать завернула белый столетник, поставила на край стола завтрак. И это все знакомо до мелочей. Так она делала всегда, чтобы Аркаша случайно не закапал скатерть. Подошла к нему, посмотрела со страдальческим участием.
– Болят раны то?
Аркадий тряхнул головой.
– Нет, сегодня не болят, – сказал он тихо, хотя раздробленная кость в ноге все время ныла.
– Давай я тебя умою.
– Что ты, мама, каждый раз… Я сам.
Мать вздохнула:
– Ну, Бог с тобой… Ты все сам, все сам хочешь. Больно же ведь шевелиться-то.
– Ничего.
Он умылся одной рукой над тазиком.
– Поешь, сынок, горяченьких. Сейчас испекла. Ты же любишь… – И вдруг, повернув голову на стук калитки, Сердито добавила – Вон кого-то уже несет спозаранку.
На пороге появился Субачев. Он улыбался шире обычного.
– Доброе утро!
Мать строго смотрела на него.
– Тебя чего родимец приволок ни свет ни заря?
– Дело есть, Феоктиста Михайловна, дело. Аркадий, Камень-то наши взяли!
Ура!
– Да ну? – по мальчишески обрадованно воскликнул Данилов. – Вот здорово!
– Нарочный сейчас прискакал.
– И что он рассказывает?
– Больше ничего не знает. Громов послал его, когда бой шел на пристани.
Аркадий Николаевич переставил тарелку с колен на табурет.
– Значит, скоро подробности будут.
Мать взяла тарелку.
– Ты не отставляй, не отставляй. Поешь. А то этак-то совсем обессилеешь.
Старуха сердито посмотрела на Субачева.
– Садись и ты за стол. Покормлю и тебя тоже. Поди, не завтракал?
Матвей весело потер ладони:
– Я, Феоктиста Михайловна, еще и не ужинал и спать не ложился со вчерашнего.
– Замотались вы все, я смотрю.
Вскоре пришел Иван Тищенко, за ним председатель Совета Петр Дочкин, потом забежал на минутку Иван Ильин. И всех сердобольная Феоктиста Михайловна кормила, поила. Все они были для нее ребятами, за которыми надо глаз да глаз…
В полдень начали возвращаться из Камня партизаны. Многие заходили к Аркадию Николаевичу, рассказывали о бое, докладывали о трофеях. Алексей Катунов вошел запыленный, в разорванной рубахе. Набитые до отказа патронами подсумки оттягивали брючный ремень, и штаны еле-еле держались на бедрах. Он то и дело подсмыкивал их, но они почти тут же сползали снова. Алексей был усталый, но веселый.
– Ну, братцы! – закричал он чуть ли не с порога. – Так воевать можно. – Он поддернул штаны, поставил в угол винтовку. – Весь город был в наших руках, всех разогнали. А трофеев сколько! Теперь на целый год хватит воевать нам.
– Чего это ты такой воинственный стал? – спросил Субачев. – Целый год воевать собрался?
– Не-ет. Я к тому, что все склады их опустошили. Все вывезли. Обмундировки на две дивизии хватит, и боеприпасов много.
Субачев засмеялся.
– По тебе видно.
Алексей снова подтянул штаны, улыбнулся.
– У меня и переметные сумы битком набиты.
Данилов нетерпеливо закрутил головой.
– Рассказывай подробности, – попросил он.
– Да чего рассказывать-то. Здорово получилось. Как мы им д-дали!..
– Где Милославский?
– А черт его знает. До боя вертелся перед отрядом, а посля куда-то пропал. Темень ведь. Разве разберешь, кто где.
За спиной Катукова появился такой же запыленный Иван Ларин. Потом стали заходить еще и еще партизаны. В комнате уже негде было повернуться. Все наперебой рассказывали Данилову о вчерашнем бое. Шум и смех неслись из дома Даниловых. Особенно азартно, в лицах, рассказывал Алексей Катунов. За последние дни этот парень, всегда тихий и незаметный, вдруг обратил на себя внимание всех. Выждав паузу в общем хохоте, он продолжал:
– Ползу, стало быть, дальше вдоль стенки. Натыкаюсь на какие-то обломки кирпичей, головой за что-то задел, чертыхаюсь. А темь – на три аршина ни черта не видно. Слышу, кто-то из наших ползет уже обратно. Спрашиваю шепотом: ну как? Там уже, говорит, выхода нет, поворачивай. А я ему: Полушин там, говорю, с Акимом, а ты бросил их, гад, давай кругом. И матом его обложил. Смотрю, испугался, повернул. Ползем. А стрельба, суматоха. Не разберешь, кто куда стреляет и кто кого бьет. Парень ползет впереди меня, сопит, а я следом. Его ноги прямо перед моим носом. Выбрались когда на простор, светлее стало. Я отодрал доску от забора, смотрю, а их там полна ограда. Думаю: главное, нам контрразведку не выпустить, Зырянова прихлопнуть тут. Спрашиваю у этого: у тебя патроны есть? Отвечает: есть. А у меня, говорю, ни одного, отстрелялся я. А он такой щедрый, достает откуда-то пять обойм, говорит – на. Обрадовался я. Спрашиваю: где раздобыл? А он на меня смотрит так удивленно и молчит. Тогда я тычу в дыру и говорю: дескать, стреляй. А он на меня уставился и не шевелится даже. Говорю: ты чего? А он как заорет, щитовку бросил. Присмотрелся я: э-э, думаю, вон каким дружком-то я разжился. На нем, на голубчике, погоны…
Взрывом грохнул хохот. Смеялись истово, от души.
У Данилова даже закололо раны. Он застонал, ему стало плохо.
Рассказывали долго. Каждый старался припомнить наиболее смешной случай, хотелось подбодрить раненого председателя ревкома, поднять его настроение.
К вечеру около дома послышался конский топот, потом в сенях – обрадованные, восторженные возгласы. Данилов переглянулся с Антоновым: вот, мол, и Аким Волчков с Полушиным прибыли. Их только пока не досчитывались. Явился Милославский – испачканный глиной, уставший. Он доложил о результатах боя, о количестве вывезенных трофеев – старательно перечислял, сколько возов ситца, бязи, солдатского сукна, сколько подвод нагружено кожами, хлебом, маслом. Но Данилов не дослушал перечисления Милославского, перебил его:
– Главный трофей все-таки не в этом, – сказал Аркадий Николаевич. – Главное, что после взятия Камня крестьяне еще раз наглядно убедились в нашей силе. Этот бой станет переломным моментом восстания. Теперь народ поднимется во всех селах. В конце концов нам не так уж важен Камень, как сам факт занятия его. Коржаев умница, он понял это сразу.
В комнату, пошатываясь, вошел Аким Волчков.
– Живой?! – закричал Субачев. – Ну вот, видите? И Полушин придет. А вы говорили…
– Полушин не придет, – медленно сказал Волчков. – Убитый он… Я его на площади в Камне похоронил…
В доме наступила тягостная, гнетущая тишина. Стало так тихо, что слышно было, как на кухне с жужжанием билась о стекло муха.
– Да-а, – проговорил задумчиво Дочкин. – Вот еще один погиб.
И снова тишина. Потом Данилов откинул голову и, глядя куда-то в дальний угол, заговорил:
– Живы будем, после войны памятников ребятам в каждом селе понаставим, чтобы дети наши и внуки помнили о тех, кто сейчас для них завоевывает народную власть. А не доживем, они сами нам поставят.
На груди Данилова проступило красное пятно, кровь начала пробиваться сквозь бинты. Все смотрели на яркое пятно крови с неровными расползающимися краями и молчали. Молчание прервал Данилов:
– Товарищ Милославский, проверьте людей, оружие, чтобы через два часа отряд был в боевой готовности.
– Хорошо. Будет сделано.
Вслед за Милославским начали расходиться все. И когда в комнате остались только Тищенко, Субачев и Петр Дочкин, к дому на полном галопе подскакал партизан из отряда Ильина, несшего охрану села, и еще из сеней закричал:
– Белые!.. Белые наступают!
Субачев подчеркнуто неторопливо повернул голову.
– Ты чего орешь, будто в первый раз белых увидел?
– Много? – спросил Данилов.
– Тьма. Должно, из Камня прут.
– Ильин где?
– Там, за селом, с отрядом.
– Скачи обратно, скажи ему, чтобы принимал бой. Сейчас пришлем еще людей, – приказал Субачев и, повернувшись к Данилову, грубовато добавил – А ты лежи не ерепенься. Не вздумай вставать, без тебя справимся.
…Но как ни хорохорился Субачев, а из Усть-Мосихи пришлось отступить.
ГЛАВА ШЕСТАЯБольшаков въехал в Усть-Мосиху на белом коне, как Цезарь в покоренный Рим. Василий Андреевич ждал, что к его ногам будут брошены связанные по рукам и ногам члены штаба. Но этого не случилось. Видимо, не успел, Милославский.
Рота поручика Семенова, худощавого блондина в полевых погонах, того самого, который обозвал Зырянова подлецом в доме генерала Биснека, маршем прошла село и заняла оборону на южной окраине. Остальные роты разместились по квартирам.
Ширпак, надевший погоны прапорщика и получивший в командование взвод из роты поручика Семенова, пригласил Василия Андреевича и господ офицеров к себе в дом. На кухне уже аппетитно шкварчало сало, жарился огромный желтый от жира гусь, когда молчаливый и хмурый Семенов вошел в дом (он проверял расположение своей роты). Запах жареного лука еще на пороге ударил ему в нос, и Семенов вдруг почувствовал, что очень голоден. Нестерпимо засосало под ложечкой. С тех пор как четыре года назад он, будучи взводным офицером, попал в Пинских болотах в окружение и две недели пробыл без пищи, он стал болезненно переносить голод.
В кабинете Ширпака, где все осталось по-прежнему – партизаны почти ничего не тронули в доме, – сидели Большаков, хорунжий Бессмертный, командир третьей усиленной роты штабс-капитан Зырянов, переведенный сюда из контрразведки «за неспособностью». Сидели взводные офицеры. На столе были два графина с водкой, тонкими ломтиками нарезан ноздреватый сыр, малосольные огурцы. Большаков, белый, откормленный, с не по-крестьянски холеной кожей, сидел чуть румяный от выпитой рюмки. Настроение у него было хорошее. Он думал о том, что завтра утром пошлет полковнику Окуневу подробное донесение о разгроме Усть-Мосихи – главного очага восстания. Правда, партизаны успели почти все эвакуировать, но сам факт победы над основными силами большевиков будет иметь большое моральное значение. Его имя теперь появится на страницах газет. Еще одна-две такие победы, и не за горами чин подполковника.
Семенов, не умываясь, прошел к столу, налил себе рюмку водки, выпил. Взял бутерброд с сыром и смачно откусил.
– Ваша рота хорошую позицию заняла? – спросил у него Большаков.
– Позиция неплохая, – прожевывая кусок, ответил поручик, – на околице села. Но мне кажется, не мешало бы еще одну роту выставить на правый фланг, в сторону бора. Лесом можно подойти незаметно вплотную к селу.
– Вы думаете, они смогут после сегодняшнего разгрома пойти в наступление? – удивленно поднял брови хорунжий Бессмертный.
– Осторожность в военном деле не мешает.
– Вы перестраховщик, поручик. Ваше опасение необоснованно, – заметил штабс-капитан Зырянов. Он был нещепетилен и уже давно не держал обиды на поручика за оскорбление, нанесенное ему в доме генерала Биснека.
– Дело ваше, – пожал плечами Семенов.
Большаков пристально посмотрел на поручика. Недолюбливал он его. Недолюбливал, может быть, потому, что тот казался слишком самоуверенным. Ни прошлого его не знал Большаков, ни его убеждений. Говорят, что из мужиков он, в германскую выслужился в офицеры. Но ведь и сам Василий Андреевич не белой кости, а общего у него с ним почти ничего нет. Вот и сейчас он пожал плечами, как посторонний человек ответил: «Дело ваше».
– А ваше дело? – с еле скрываемой неприязнью спросил Большаков. – Вы что, не заинтересованы в разгроме этих банд?
Семенов удивленно посмотрел на командира отряда.
– Я бы тогда просто не высказал предосторожности.
Большаков не нашелся, что ему ответить, и недружелюбно посмотрел в спину удаляющегося к умывальнику поручика.
На кухне Ширпак о чем-то вполголоса разговаривал с матерью. Потом вошел в кабинет, объявил:
– Господа! Сенсационная новость. Я потрясен и возмущен до глубины души: местный священник переметнулся к большевикам.
– Быть этого не может, – удивился хорунжий. – Не мог он это добровольно сделать. Наверняка они его шантажировали.
– Нет. Говорят, что сегодня добровольно с ними отступил из села.
– С трудом верится, священник – и вдруг большевик! Прямо-таки уму непостижимо. – Штабс-капитан Зырянов пожал плечами. – Во всяком случае, я такого еще не встречал.
– Да, факт беспрецедентный, – согласился Бессмертный и, потирая руки, добавил – Вот бы поймать этого попишку! Я бы его при всем сходе остриг овечьими ножницами, снял бы портки и выпорол. В кабинет вошел, застегивая китель, Семенов.
– А может, по-своему он прав, этот поп, ни к кому не обращаясь, сказал поручик.
– На храме Аполлона в Дельфах есть надпись: «Познай себя». Глубокий смысл этих слов не потерял своего значения и до наших дней. Может быть, этот поп наконец и познал себя, нашел свое место в жизни.
Обычно поручик был неразборчив, в споры не вступал. А тут вдруг высказался. Офицеры с некоторым любопытством смотрели на него. Перебивать никто не решался. Все ждали, что он скажет дальше. Но поручик молчал. Он налил себе еще рюмку водки, выпил, снова закусил бутербродом.
– Ну и дальше.. – не вытерпел хорунжий.
Нежданно хорунжего поддержал сам командир отряда.
– Нам хочется услышать ваше мнение, поручик, не только о попе, – сказал Большаков, – поп не стоит того, чтобы о нем разговаривать, а услышать ваше мнение вообще о свершающихся событиях.
Семенов пожал плечами.
– Я не понимаю причин. Это что, допрос на предмет зрения моей, так сказать, лояльности?
Нет, зачем же, – поспешно возразил Большаков.
– Просто законное любопытство. Мы с вами живем вместе, делаем одно общее дело, а знать о вас почти ничего не знаем. И я как командир вправе интересоваться взглядами своих подчиненных, дабы знать, с кем имею дело.
Семенов, наклонив голову, думал. Все ждали, что он скажет, смотрели на него.
– Хорошо. Я скажу. – Он поднялся и снова сел. – Мы живем в такое время, когда история перетряхивает все свои накопленные пожитки. Пересматриваются не только государственные устои – царь ли нужен, или правительство класса имущих, или суровая военная диктатура, а может быть, диктатура партии, которую поддерживает большинство населения страны… Не только это сейчас примеривается и проверяется. В наше время каждый человек проверяет сам себя. Ищет свое место в совершающихся событиях, свой путь. Еще Аристотель говорил: человек – животное общественное, и он не может жить вне государства… И я уверен, что каждый из вас после царя возлагал какие-то надежды на Керенского, потом на Авксентьева, а после того как ни временное правительство, ни директория не оправдали надежд, повернулись к Колчаку.
– Я, например, Керенскому не верил и Авксентьеву тоже, – сердито перебил Большаков. – Я верил в Краснова, верю в генерала Пепеляева и в адмирала Колчака.
– Я не об этом говорю – кто в кого верит, – спокойно продолжал Семенов. – Я говорю, что человек пересматривает свои взгляды. Вот видите, капитан, вы тоже то одному отдавали свою, так сказать, шпагу верности, то другому. И они обманывали ваши надежды. Очевидно, Козьма Прутков все-таки прав: не во всякой игре тузы выигрывают.
Большаков резко подобрал под стул ноги, выпрямился.
– Не забывайте, поручик, вы носите погоны офицера.
Семенов снова пожал плечами. Он был подчеркнуто спокоен.
– Скажите, чем вы можете гарантировать, что Колчак – это именно тот человек, которому можно посвящать свою жизнь?
Большаков, прищурившись, испытующе смотрел на поручика.
– А вы что, сомневаетесь в этом? – спросил Большаков вкрадчиво. – Как вы, поручик, с такими мыслями можете…
– Нет, вы скажите, чем вы можете гарантировать? – перебил его Семенов.
Большаков резко отодвинул пустую рюмку, зло сказал:
– Да хотя бы тем, что не вижу другого, кто бы мог заменить его.
– Хорошо. Вполне допускаю, что вы не видите. И даже наверняка вы не видите. А кое-кто, может быть, видит.
– Вы видите?
– Я не о себе говорю. Речь-то зашла о местном попе. Вот и говорю, что он, наверное, увидел. Поэтому и перешел к повстанцам.
На столе уже парил жареный гусь, стояла закуска.
– Господа! – вмешался Ширпак. – Давайте будем ужинать.
Офицеры задвигались, словно только и ждали этого возгласа, – каждый понимал, что Семенов зашел слишком далеко и мог испортить предстоящую веселую попойку. Не шевельнулся один Большаков. Он все время смотрел на Семенова.
– Я не понимаю, поручик, как вы, с вашими взглядами, могли попасть в мой отряд.
Одно могу сказать, – ответил Семенов, – не по собственному желанию.
Пододвигая себе прибор, Большаков пообещал:
– Я постараюсь помочь вам, поручик, сменить профессию…
С улицы доносился шум, скрип повозок, гогот перепуганных гусей – солдаты размещались на ночлег.