Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 88 страниц)
– Ты знаешь, что получится из этих коммун? – перебил он Данилова. – Государство посадит себе на шею еще одну огромную ораву нахлебников. Что такое бедняк в деревне? Тем более – в Сибири? Это или – больной человек, какой– нибудь килун, с грыжей, работать не может или есть такие неумехи, за что такой человек ни возьмется, все у него валится из рук. Но таких в деревне мало. Бедняки в основном – это лодыри. Те, кто любит полежать. Пораньше лечь да попозже встать. Вот что такое бедняк в деревне, особенно у нас, в Сибири, где земли вволю, где земля в основном такая, что воткни оглоблю – тарантас вырастет. И вот представь себе, соберутся такие в артель, в эту самую коммуну, что из этого получится? В председатели к ним порядочный, работящий не пойдет. Председателем будет такой же лодырь – Троха-Летун пойдет в председатели… И вот представь себе, будет эта артель работать с восьми утра до шести вечера, как городской пролетариат на заводе. Что у них получится? Вовремя не посеют, до снегов не сожнут. Да там ничего и не вырастет. Кончится год – пойдут к государству за ссудой на пропитание. А государство где возьмет? Возьмет у Никандрыча и им даст, чтоб не померли с голоду за зиму. А они будут лежать по-прежнему на печи, как Троха-Летун. Лежать, пока свесившаяся с печи портянка не примерзнет к дверному косяку… И будет все это до тех пор, пока мужик, тот же Никандрыч поднимется и разгонит эти коммуны. Разгонит своих нахлебников… Вот что из них получится. Конечно, и непременно, я буду против этих коммун… Кстати сказать, Ленин тоже не всегда так уж беззаветно любил деревенского бедняка. Посмотри, как он менял свою точку зрения на российского крестьянина: когда он в молодости боролся с народниками, он стоял на точке зрения объективных условий крестьянского труда в России, не подсюсюкивал крестьянину, не рядился в лапти; когда же он полемизировал со Столыпиным, то он вдруг «прозрел», увидел, что наш крестьянин беден прежде всего от своей лени, что крестьянин-лежебока составляет большинство в русской деревне (не в сибирской – это я тебе говорю), и в нем все проблемы, в этом лежебоке, от него нищета идет по России. А когда у Ленина вдруг появился просвет впереди, замаячила возможность захватить власть и ему понадобился союзник в деревне, он быстро сменил свои оценки и бедняк-лежебока, вроде Трохи-Летуна, превращается в героя истории, в носителя высшей правды и справедливости, он наделяется правом разрушать все, на чем держится труд в обществе. И вот этих лодырей-лежебок он хочет сейчас объединить в коммуну и надеется их усилиями построить социализм… Плотников остановился посреди комнаты. Достал из нагрудного кармана часы, нажатием кнопки откинул крышку, полилась мелодия.
– У-у, пора и честь знать, – проговорил он про себя. Потом поднял глаза на Данилова, закончил: – Лодырь никогда еще ничего не создал. Ничего не построил. Ты это запомни. Вся сила в мужике. В крепком мужике.
Плотников сел на стул посреди кабинета. Указал Данилову на другой.
– Садись. Посидим на дорогу. Чтоб было все хорошо. – Он молчал долго, как и принято перед дальней дорогой. – Ты извини, – сказал он вдруг мягким дрогнувшим голосом. – Я тебе рта не дал раскрыть. Уж больно хотелось выговориться. Очень уж хотелось, чтоб поняли тебя… Ну, вызывай конвой. Отправляй меня. – Он еще раз достал часы, глянул на них.
Шел первый час ночи.
Данилов вызвал конвой. Они попрощались – Плотников обнял Данилова. Похлопал по спине.
– Ну, будь здоров. Береги себя. Увидимся ли еще…
Данилов растроганно смотрел вслед своему гостю. Тот остановился на пороге кабинета. Поднял руку, растопырив ладонь. Встряхнул ею.
– Если что – не поминай лихом…
Он ушел, прикрыв дверь. А в кабинете у Данилова остался дым его папиросы и как будто бы даже звук его каблуков. Будто он не ушел весь из кабинета. Частица его осталась с Даниловым. И еще. В голове у Данилова остался сумбур от всего того, что наговорил этот человек. В сумбуре этом Аркадий сейчас даже и не пытался хоть как-нибудь разобраться – бесполезное дело. Переваривал только то, что лежало на поверхности и что было четко очерчено. Напросился к нему Плотников, наверное, не только для того, чтобы выговориться. А зачем же еще? Он, конечно, личность романтическая. Но неужели только чтоб поговорить, только чтоб открыть душу другому человеку, для этого он и пришел? А говорил? Говорил он много правильного. Данилов очень понимал его. И это не было для него удивительным. Данилов не удивлялся, что понимал его, этого человека, и сочувствовал ему. И в то же время много было непонятного. Многое было необъяснимо из того, с чем комиссар милиции и начальник политсекретариата Данилов (так официально называлась его должность) сталкивался почти ежедневно в своей работе.
Данилов долго еще не ложился спать в эту ночь. Курил. Ходил по кабинету. Вспоминал разговор, вникал в детали разговора. Прибрал на столе – разложил по своим привычным местам бумажки. Заснул под утро.
Разбудил Данилова настойчивый телефонный звонок. Вскочил, босиком подбежал к столу, снял трубку.
– Да, да я слушаю.
– Говорит начальник горуездной милиции Мухачев, – послышалось в трубке. – Товарищ комиссар, два часа назад из тюрьмы сбежал бывший комиссар Алейского полка Плотников…
Данилов опустился на край стола, поджав под себя босые ноги. Вот это – да-а! Первой была мысль: зачем же он это сделал – его же вот-вот отпустили бы?.. Но тут оказалось: он не просто сбежал. Он увел с собой всю охрану тюрьмы со всем ее оружием. С ним ушло еще и полтюрьмы – все политические, кто сидел по «хлебному» делу…
И вдруг Данилову стало весело… Это – надо же! Как кот с мышкой – пришел, поиграл, чаю попил… Еще на часы дважды посмотрел, удостоверился, не опаздывает ли – все распланировано по минутам. Вот это – человек!.. Революции именно такие люди и нужны, чтобы возглавить ее – решительные, смелые и главное – умные! За Плотниковым люди пойдут. И не просто кучка – массы пойдут…
Через час – когда Данилов все еще сидел на столе босиком – позвонил секретарь губкома партии.
– Вы, конечно, знаете о побеге Плотникова? – спросил он. – А чего вы сидите в кабинете? Надо немедленно принимать меры к задержанию! Не дать ему уйти в леса.
Данилов молчал.
– Вы слышите?
– Слышу, – ответил он тихо. – Не с нашим проворством его ловить. Вы хоть представляете, что это за человек?
– А чего мне его представлять? Я знаю одно: его надо окружить и уничтожить!
Данилов молчал.
– Вы слышите меня?
– Слышу. Я не буду его ловить.
– Как не будете?
– Не могу.
– Вы что, с ним заодно?
Данилов молчал.
– Вы знали о готовящемся побеге?
– Нет, не знал. Но можно было догадаться. Я. не догадался…
– Мы вас снимем с работы.
– Пожалуйста.
– Пока сдайте дела вашему заместителю!
– Хорошо.
В трубке чуть слышно сказали:
– Чего уж хорошего…
ГЛАВА ВТОРАЯСоветскую власть Плотников не принял с самого начала. Собственно, не саму власть, не сами советы не принял, а засилие большевиков в них, в этих советах. И с каждым месяцем – чем дольше он служил в губзем-отделе, тем больше его раздражало некомпетентное вмешательство партийных вождей в деятельности села. Даже такую, сугубо мужицкую контору, как губземотдел, превратили постоянным своим вмешательством в бумажное заведение – в деревню хлынул отсюда нескончаемый поток бумаг с требованиями, приказами, указаниями, предписаниями! И все они строгие категоричные, неукоснительные. И, кроме того, все срочные, спешные, чрезвычайные…
Крестьянина учили ведению хозяйства по-новому, по-революционному, по-советскому. Ему предписывалось поначалу расширять залог, перелог – разъяснялось, что поле, как и человека, нельзя неразумно эксплуатировать, и тому и другому время от времени следует отдыхать… Потом кому-то в губкоме партии пришла мысль (кто-то где-то чего-то вычитал): оказывается, эта заложно-переложная система – примитив и варварство. Оказывается, работать по-новому – это значит, надо переходить к научно-организованному, прогрессивному трехполью… Немного погодя, новое указание: оказывается, нужна не просто трехполка, а непременно с травопольным севооборотом…
Бедный крестьянин, испокон веку пахавший и сеявший, не знал теперь, как ему поступать – по-прежнему пахать и сеять или сидеть и читать бумажки. А тут новое указание: разводить в хозяйстве непременно только… племенной скот (можно подумать, что до советской власти крестьянин не хотел иметь племенной скот, а заводил непременно низкопродуктивный). Потом: чтоб быть в курсе всех этих требований времени и начальства, каждому непременно следует выписать крестьянскую газету «Беднота»… Это тоже вменялось в обязанность.
Крестьянин, таким образом, не был уже хозяином на своем дворе – каждый шаг его предписывался ему властями.
Этого-то Плотников и не мог принять в новой, советской власти. В Барнаульской следственной тюрьме у Плотникова появилось много свободного времени – давно не сидел в тюрьме, отвык от такой благодати – думал и днем и ночью и о крестьянине российском, и о власти советской новой, и о своем месте во всех сегодняшних событиях…
Когда привели в камеру, представился сидевшим там троим:
– Комиссар Первого алейского полка Филипп Плотников!
Сидевший в углу на лежанке дядя с широкой, лопатообразной бородой поднялся навстречу, заулыбался. Тоже бросил руки по швам, задорно отрапортовал:
– Командир полка Первой советской партизанской кавалерийской дивизии Громов!
Плотников несколько удивленно рассматривал бородача. Тот, насладившись эффектом, добавил:
– Громов-Амосов…
– А-а… – заулыбался Плотников, пожимая руку своему сокамернику. – А то у нас, в мамонтовсксй армии свой Громов есть.
– В бывшей…
– То есть?
– Армии-то уже нет.
– Армии нет. Это точно, – согласился Плотников. – Может, вы мне объясните: что происходит? Воевали, воевали – новую власть завоевывали. И вот – завоевали: весь командный состав партизанский сидит теперь в тюрьме. Кто-нибудь что-нибудь понимает? Я так, например, ничего понять не могу.
Громов-Амосов вдруг поскучнел лицом, отвернулся и нехотя пошел на свою лежанку. Оттуда уже сказал:
– Я думал: вы что-нибудь знаете – только что с воли…
– По-моему, и на воле никто ничего не знает и ничего понять не может, – ответил Плотников. – Все сидят! Всех посадили!
– Да нет. Не всех, – проговорил Громов-Амосов. Помолчал. – Командир нашей дивизии товарищ Анатолий не сидит. Он в чека работает – нашего брата сажает. Почему? С чего ради?
– Что-то не слышал про такую дивизию. Как, говорите, называется – Первая советская? В каких боях она участвовала и что это за дивизия?
– Это такая дивизия, которая вроде бы была и вроде бы ее не было фактически-то. Не было. Ни в каких боях она не участвовала. Она вообще три дня существовала…
– Как то есть три?
– С шестого по восьмое декабря ее формировали – ну, то есть писали всякие бумаги про нее. А десятого вы Барнаул взяли, бои закончились. А одиннадцатого товарищ Анатолий бросил дивизию, уехал в Барнаул представляться походному ревкому – торопился опередить всех и доказать, что он, посланец барнаульского подпольного комитета большевиков, освободил весь Причернский край и установил здесь советскую власть… Доложил раньше всех. Тут его и оставили. А потом арестовали нас – весь штаб дивизии, обоих командиров полков и полковые штабы. У нас в дивизии всего-навсего два полка было сформировано. Их следовало бы бригадой назвать. Но дивизия – солиднее… За что арестовали – до сих пор не говорят. Обвинение не предъявляют. Сидим.
Плотников задумчиво протянул:
– Мда-а… Вот и сидим… Завоевали власть – вот и сидим…
– Власть тут ни при чем.
– Удивительно. Можно подумать, что кто-то без ведома властей взял и арестовал почти все руководство партизанского движения в Западной Сибири.
– Это чье-то злоупотребление властью. Кто-то из высоко сидящих превысил свои права.
– Ну, тогда сидите и терпеливо ждите, когда этот «кто-то» одумается и выпустит вас.
Двое других сокамерников с интересом следили за разговором. Плотников вдруг спросил:
– А вы, почтенные, за какие грехи сюда попали?
– У меня, – охотно начал чернявый, обросший колючей щетиной, – у меня хлеб не нашли. – Он улыбнулся ослепительно белыми крепкими зубами. – Искали, искали, все перерыли. Не нашли. Говорят: «Кулак ты, хлеб у тебя есть». А я говорю: «Ищите. Найдете – ваш будет». Говорят: «Конечно, ежели найдем, спрашивать у тебя не будем – весь заберем». Не нашли. Вот меня взяли и посадили. Третью неделю сижу. – Он был доволен и тем, что хлеб не нашли, и, наверное, тем, что попал в компанию интересных людей.
– А откуда будешь родом?
– Из Тюменцевой. Меня зовут Иваном Смолиным, – продолжал он. – Вот вы, извините, завоевывали власть, которая разбоем занимается, по чужим сусекам лазит, а? Я хоть сам не воевал. Но лошадей в партизанский отряд Коляды отдавал. Бычка зарезал для партизан. А она, эта власть, теперь за мое же добро мне же лихом и платит, а? Как это понимать?
Плотников молчал. Чуть-чуть улыбался в бороду и молчал. Не знал тогда, в тот день Филипп Долматович Плотников, что его судьба схлестнулась с судьбой Ивана Смолина и эти судьбы переплетутся до конца дней.
– Вот этот товарищ, – указал он на Громова-Амосова, – говорит, что всякая власть – это насилие и обижаться, дескать, тут нечего. А я соображаю так: что же ты за власть такая, ежели своего же мужика идешь и грабишь? Правильно я соображаю?
– В принципе, конечно, правильно.
– А не в принципе?
– А не в принципе: государству все-таки хлеб нужен? Нужен.
– А я-то при чем?
– Ты ни при чем.
– А чо тогда?..
– Ты должен сам отвезти хлеб государству.
– С какого это ляду? Собственный хлеб…
Дверь в камеру скрипнула. Просунулась голова надзирателя.
– Извиняюсь. Можно я дверь хоть немножко открою? Плотников с Громовым-Амосовым переглянулись недоумевающе.
– А то в «глазок» плохо слышно. А мы тут собрались, надзиратели из всех коридоров, послушать умных людей…
Плотников захохотал.
– Открывайте шире двери, заходите сюда все – политчас проведем… До революции Россия в наиболее удачные, урожайные годы выдавала на мировой рынок хлеба столько, сколько Северная Америка, Канада, Франция и Германия вместе взятые. Надеюсь, вам это известно было? Хлеб давали и на экспорт и на прокорм городов вот такие «справные» мужики и… крупные, конечно, помещичьи хозяйства.
– Да-а, пожалуй, вы правы, – согласился Громов-Амосов. – Конечно, откуда у бедняка хлеб?..
– Вот на этих «справных» мужиков и опирался Столыпин. Поэтому-то за ним и пошли только такие вот «справные» мужики. А их в общей массе крестьянской не так уж и много – всего-навсего, одна четверть! А три четверти крестьянских хозяйств побоялись оторваться от привычного, веками испытанного – они побоялись, оторваться от сельской общины.
– Конечно, – согласился Громов-Амосов, – сельская община – вещь проверенная, вещь испытанная и надежная.
– Именно проверенная. Без сельской общины, в отличие от Европы, российский крестьянин в одиночку не выжил бы, голод задавил бы его. А сообща преодолевали стихию, сообща (а не единолично, как в Европе или Северной Америке) платили налоги, сообща делили пахотную землю, луга… Община следила за каждым своим крестьянином – чтобы никто слишком богатым не стал и чтоб чересчур бедным тоже. И стариков бездетных содержала община, а не государство. Вроде бы хорошая вещь эта сельская община. А на самом деле – уравниловка. Многим она нравилась, многим она была приемлема. Но когда Столыпин сказал, что община не может дать больше того, что она дает, и что все будущее за «крепким» мужиком, многие (а их было большинство!) воспротивились столыпинской реформе. Вот то же самое происходит и сейчас – то же самое делает сейчас советская власть: она притесняет мужиков крепких, она разоряет их в прямом смысле. А ставку делает на бедноту. На ту самую бедноту, которая в сущности своей ничего не дает советской власти – она ее не накормит (советскую власть) и не обует, и не оденет. Потому, что она сама нища! – Плотников сел на топчан и начал разуваться. – Давайте спать. Хоть часок-другой соснем. А то этим проблемам конца-краю не будет.
И он упал в постель – в жесткую, набитую соломой. Думал, как только коснется головой подушки, так моментально и уснет. Но не тут-то было. В голову лезли всякие мысли. Мысли обо всем. О пережитом и сегодня и вчера.
И, главным образом, о судьбах людских. И о своей судьбе, так необычно и неожиданно повернувшейся, о событиях, которые происходили и происходят сейчас на Алтае да и, пожалуй, во всей Сибири. Уму не постижимо, сколько всего произошло в человеческой жизни и в жизни общества за последние, допустим, года два – с весны восемнадцатого до весны вот уже двадцатого года!
В это время, ровно два года назад, он тоже был в Барнауле…
Эта весть, как шрапнель на утренней заре, разорвалась тогда над мирно, дремавшим городом: восстали чехи!.. Люди толком не знали, кто такие чехи, откуда они взялись здесь, в Сибири! Поняли только одно: восстали!
Уже захвачен Новониколаевск, Томск и даже будто Красноярск, И все это в одночасье, в ночь с 25-го на 26-е мая. В Новониколаевске, передают, советская власть пала в течение сорока минут. Руководители партии и совдепа были арестованы и тут же расстреляны. В Томске красная гвардия и интернациональная мадьярская рота численностью в тысячу штыков, возглавляемые комиссаром Матвеем Ивановичем Ворожцовым, больше известным по партийной кличке «товарищ Анатолий», разбежались еще задолго до подхода чехов к городу. Не было произведено ни единого выстрела ни с той, ни с другой стороны, хотя вышедшая в это утро большевистская газета «Знамя революции» заверила томичей, что советская власть в городе «стоит прочно и незыблемо».
Во многих городах советская власть так же разваливалась от одного лишь известия о том, что восстали чехи. Не в городе. А где-то восстали. Без сопротивления пали Каинск, Бийск.
И только маленький городок Бердск, расположенный на железной дороге чуть южнее Новониколаевска, оказал сопротивление. Здесь бои длились несколько часов. Защищались и шахтеры Кольчугина. Но и там и там – и в Бердске и в Кольчугине – силы были явно неравными. И те и другие защищались отчаянно, но вынуждены были отступать к Барнаулу.
А в Барнауле вспыхнул белогвардейский мятеж (чехов в городе не было). Правда, мятеж в течение одного дня был без особых усилий подавлен прибывшими из кольчугинских копей шахтерами под командой телеграфиста Петра Сухова.
Следующим рубежом обороны после Бердска была станция Черепанове. Сюда полустихийно стягивались для защиты остатки разбитых отрядов добровольцев. Но они не могли сдержать наступающие части. Через день-два они, эти стихийные отряды, откатились к станции Тальменка и заняли оборону на левом берегу Чумыша. До Барнаула оставалось семьдесят верст.
Барнаул спешно, сутолочно эвакуировался – грузились всяческим имуществом товарные вагоны, открытые платформы. Потом поступил приказ: весь личный домашний скарб выгрузить, брать с собой только общественно полезные вещи – станки главных железнодорожных мастерских, боеприпасы, оружие, муку, масло, засыпать пульманы льдом и грузить в них мясо. Потом был приказ: приготовиться к взрыву железнодорожного моста через Обь.
В городе не было единого командования. Командовали все. Приказы издавали тоже все – от начальника гарнизона до начальника станции, от председателя совдепа до секретаря губкома РСДРП (б).
* * *
В здании совдепа сутолока. Как в проходном дворе – одни заходят, другие выходят и куда-то исчезают. Ровный, словно в пчелином улье, висит в коридоре гуд, монотонный, иногда нарушаемый чьим-либо вскриком или руганью, надрывной, матерной. Под ногами сплошной слой бумаг. Исписанных, с печатями, с размашистыми закорючками подписей…
Плотников вторые сутки, не разгибаясь – сидел тогда в дальней комнате совдепа и перебирал бумаги – ценные и особо ценные складывал в одну кучу, малоценные и просто текущие, никому теперь уж не нужные бумаги – в другую сторону, в другую кучу. Ценность бумаг определял, конечно, «на глазок», хотя на всех – за исключением листовок и воззваний – значился гриф «секретно» или «весьма секретно».
Постановления… постановления… постановления… Сколько этих постановлений приняла новая власть за полгода своего существования! Кто-то же их писал (прежде, чем принять), кто-то их сочинял! Это сколько же надо иметь кадров, чтобы успевать к каждому заседанию (а заседали чуть ли ни каждый день, а то и по нескольку заседаний в день!)… Стоп! Где-то тут только что попадался протокол об организации отделов при совдепе. Плотников порылся в
куче бумаг. Нашел. Протокол от 30 марта 1918 года… председательствует Устинович, председатель губисполкома. Докладчик Казаков предлагает проект организации отделов совдепа по типу гор. Петрограда – 16 отделов!
Припоминает сейчас в камере Плотников, что как ни торопился тогда, в начале июня восемнадцатого, – по ночам уже слышна была канонада, фронт приближался к городу – не поленился тогда посчитать, сколько же должностей учредили новые власти вместо одной компактной земской управы. Только в агрономическом и сельскохозяйственном отделе (в его, как говорится, родном) насчитал больше тридцати подотделов и секций, кроме того, во врачебно-санитарном отделе значится 8 подотделов, в ветеринарном – 3 подотдела, в юридическом – 7 подотделов, в охране – 2 подотдела, 5 секций, в военном – 6 подотделов… Боже мой! Куда их столько?!
Дальше в протоколе значится: «Каждый отдел имеет свою печать, регистратуру. В каждом отделе есть отдельные заведующие, желательно члены совета»…
Не успел тогда он дочитать протокол, в комнату заглянул, не переступая порога, секретарь губкома партии товарищ Присягин – не очень привычно еще было Плотникову называть друг друга «товарищем»! Присягин в яловых сапогах, пахнущих дегтем, в пиджаке из грубого черного сукна с мятыми, завернутыми лацканами, в кожаном картузе с пуговочкой на макушке внимательно посмотрел на удивившегося Плотникова.
– Куда это ты, товарищ Присягин, собрался? Будто в извоз? – Плотников посмотрел на брезентовый дождевик в руках.
– Чтоб не каждый узнавал, – ответил Присягин.
– Боишься, что узнают?
Присягин вдруг настороженно смолк, почувствовав в вопросе какой-то подспудный смысл. Холодно, зловеще спросил:
– Что-то ты, товарищ Плотников, слишком внимательно роешься в наших бумагах? – сделал он ударение на слове «в наших».
– Я считаю, надо наиболее ценные документы оставить в городе.
– Это почему же? – резко спросил Присягин.
– А менее ценные, – продолжал, будто не слыша вопроса, Плотников, – можно взять с собой.
Присягин, не скрывая, подозрительно прищурился, глядя прямо в глаза Плотникову.
– Это как прикажете, сударь, вас понимать?
– А вот так: заколотить все это в ящики, сделать на этих ящиках какую-нибудь маркировку, поставить эти ящики в каком-нибудь захудалом складе скобяных или каких– то других, вроде шорных, изделий в самый дальний угол, завалить каким-то хламом, и пусть они там стоят до… второго пришествия… советской власти. Никто их там искать не будет. И вообще их никто искать не будет…
Присягин навалился плечом на дверной косяк, задумался. В коридорном гвалте послышался чей-то резкий, командный голос – что-то тяжелое выносили наружу. Донеслись потом торопливые шаги. Присягин оглянулся.
– Матвей! – обрадованно позвал он. – Подойди-ка сюда… – Цаплин вошел в комнату к Плотникову, молча протянул руку, поздоровался.
– Вот послушай, что предлагает небольшевистский элемент. Оказывается, их тоже иногда надо слушать – тех, которые не большевики. Весь архив спрятать здесь в городе. Не брать с собой… Оказывается, он тут копается в наших бумагах.
– Это я ему поручил… Не возражаю оставить все здесь…
– Тогда пусть разбирает дальше эти архивы, – сказал Присягин. Помолчав, добавил то, что он любил больше всего рассказывать – Когда я учился в школе у Владимира Ильича Ленина, в Лонжюмо во Франции, он нам постоянно говорил: конспирация – это для революционера достоинство номер один, с нее, с конспирации, начинается революционер, на ней, на конспирации, революционер и заканчивается… Мудро?
Ни Цаплин, ни Плотников ничего не ответили – они слышали все это много раз.
Председатель городского совдепа снял пенсне, низко наклонился над стопкой бумаг, удивленно спросил:
– Ты что, все их читаешь?
– Нет, конечно. Так заголовки пробегаю.
– Ты тут сильно-то не рассиживайся. Еще максимум два-три дня, и контрреволюция будет в городе. Надо успеть.
Плотников молча кивнул. Он и без этого понимал, что дни уже сочтены. В основном счет идет уже на часы. Большевики, руководители советской власти в городе, конечно, растеряны. Не знают, что делать. Понимал, что в городе нет сильной личности, которая бы встала во главе сопротивления. Нету. Не позаботился центр прислать кого-то посильнее. А эти жили, выносили постановления и… складывали их вот в такие бумажные кипы. Думали, что в этом и заключается их роль руководителей новой власти… Наверное так оно всегда бывает, когда некомпетентные люди садятся не в свое кресло. А при всякой революции к власти придут обязательно некомпетентные, придут недоучки, у кого горло шире, кто нахрапистей. А не тот, кто образованней… Взять хотя бы того же Присягина. Хотя постоянно кичится он той самой школой в Лонжюмо. А что она ему дала? Ничего. Как был заводской мастеровой, так им и остался. Не ему стоять во главе губернии… Взяли распустили гарнизон – готовую, сформированную, обученную воинскую часть! Распустить, когда еще не видно конца революции, – вот он, мастеровой-то, весь тут налицо…
Из коридора донесся торопливый топот ног, голоса резкие, по-уличному не сдерживаемые:
– Ты видел, какие шахтеры прибыли?
– Ага, как николаевские солдаты…
Остановились недалеко от дверей комнаты Плотникова, заговорили тише (явно работники губисполкома и губкома партии).
– Ну что, ребята, допрыгались? Поиграли властью? Куда теперь? – Совсем тихо – Говорят, Устинович сбежал.
– Да. Слышал. Сегодня об этом говорят уже открыто.
– Ну, что делать-то? – допытывался все тот же голос, который только что спрашивал, допрыгались ли. – Дальше-то что? Отступать со всей оравой? Мне – не очень чтобы очень… Окружат. А наверняка окружат! Всем ничего не будет, пожурят. А нас выловят. И тут же поставят к стенке. Без суда.
– Это точно… Присягин тоже вон навострился. Наверняка сегодня ночью сбежит. Нюхом чую. Завтра чехи будут здесь.
– Могут. Очень даже. Давай, ребята; пока не поздно, в разные стороны, а?
– В тайгу надо уходить. На Чумыш. Менять фамилии и – по селам… Работать кузнецами.
– Посуду лудить. Главное, документами запастись.
– Не-е. Документы это ерунда. Главное – инструмент.
– А руки? Куда руки денешь? Это самый главный документ. Пальцы…
Плотникову стало неудобно подслушивать дальше чужой разговор, тем более такой – о… предательстве. Скорее, о дезертирстве. Он громко кашлянул и с грохотом опрокинул стул…