Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 88 страниц)
Из Петуховки Переверзев выехал тотчас же после собрания. У него было правило – не ночевать нигде. И он придерживался его неукоснительно. Пара серых в яблоках рысаков из любого конца района за полтора-два часа доставляла его домой. К тому же не так часто он выезжал – за зиму два-три раза покидал кабинет и то только по весьма важным вопросам. Зачем ездить самому, если есть аппарат инструкторов! Когда сам был инструктором, и он ездил. А сейчас – сейчас нет в этом необходимости. Только плохой руководитель все делает сам. А Павел Тихонович Иерсиерзев не считал себя таковым. Плохого работника тик быстро не продвигают по служебной лестнице. Эх, посмотрел бы старый Тихон Переверзев, кем стал его сын!
Но не каждому отцу суждено видеть свое любимое чадо в зените его жизненного пути. На глазах у Павла умер отец под колчаковскими шомполами. Подростком был Павел, когда, подхваченные волной усть-мосихинского восстания, поднялись крестьяне его родного села. Павел помнит, как в село тогда приезжал руководитель усть-мосихинской подпольной организации, совсем еще юный Данилов и выступал на площади. А потом уехал. Вслед за ним явились каратели. Началась порка. Каждого десятого выводили и распластывали на скамейке. И надо же было отцу угодить – оказаться десятым! До смерти запороли. Эту экзекуцию Павел запомнил на всю жизнь, и отца вспоминает постоянно. Умный был мужик. Три класса кончил – по тем временам образование великое. Все село ходило к нему за советами – кому жалобу написать, кому просто подсказать, как поступить с обидчиком. Старик этим гордился. Бывало, в праздник выпьет, позовет сына, поставит перед собой и начнет: «Перво-наперво запомни, Пашка: учись. Ученье, что твоя копилка – всегда сгодится. Второе: почитай родителей и старших. Вот тогда ты станешь человеком, и люди тебя будут уважать. Думаешь, почему ко мне народ идет? Потому, что я знаю, кому что сказать, с кем как обойтись…» Уж очень хотелось старику, чтобы его младший сын, его слабость и его надежда, вышел в люди – в волостные писаря. Перед грамотностью волостного писаря, который все лето ходил в штиблетах и носил крахмальный воротничок с позолоченными запонками, отец трепетал.
Растревоженный воспоминаниями, Павел Тихонович достал папироску, несколько раз чиркнул спичками, но безуспешно – на ветру они мгновенно гасли. К тому же, мешали широкие и длинные рукава тулупа.
– Попридержи! – бросил он сердито кучеру.
Под свист ветра в ушах, под пронзительный визг полозьев, под снежные брызги из-под копыт кормленых и холеных рысаков, снова мысли ленивой цепочкой потянулись одна за другой. Посмотрел бы сейчас отец, кем стал его Пашка. Что такое писарь в сравнении с первым секретарем райкома партии? Козявка. Что мог писарь? Бумажки писать? А под началом Павла Тихоновича в райкоме сейчас таких писарей косой десяток. И все пишут бумажки только для него, все работают для него. И любого из них он может уволить, может повысить – что хочет, то и сделает. Трудов стоило деревенскому парню, больших трудов, чтобы подняться до руководителя района. И все это потому, что крепко запомнил отцовское завещание учиться. В голодные годы проходил он курс науки. Из дома ждать помощи нечего было – мать и старшие братья сами перебивались с хлеба на квас. Поэтому надеялся только на самого себя. После занятий по вечерам ходил на пристань, грузил баржи, пилил дрова.
Ничем не брезговал ради куска хлеба. Но учебу не бросил. Данилову легко было в герои выходить. Он еще при царе учителем стал. Стало быть, не так уж и бедно жил, коль была возможность учиться. Не каждый ведь деревенский парень мог стать учителем. И то выше секретаря райкома и замзава крайкома не поднялся. С его бы именем Павел далеко бы ушел. А Данилов не чувствует, откуда ветер дует, и плюет против ветра – сам себя обделывает. Павлу бы такую биографию! Он бы не засиделся в секретарях райкома, он бы запросто мог ворочать делами в краевом или областном масштабе, ума бы хватило на это, занимать бы не пришлось. Этим его родители не обидели. Но даже и при своей бедной биографии он не обделен судьбой. Кто из его сверстников в селе в секретари райкома вышел? Никто. И не только сверстников общеголял. Вообще из его района он один в секретарях ходит. Сам Эйхе здоровается за руку. Когда назначал сюда, говорил: «Мы на тебя надеемся. Районной партийной организации нужна крепкая рука». И еще: «К врагам народа будь беспощаден». И Павел, конечно, сделает все. Партия его подняла, и он за политику партии отдаст все. Ради нее он не пощадит никого! Приказ партии для него – закон! Он – не Корчагин, который хотел быть добреньким и лавировал между требованиями партии и своей совестью. Твоя совесть – это совесть партии. Партия приказала – ты должен ответить: «Есть!» Ведь говорил он с Корчагиным на эту тему. Так нет, не понял, свое гнул. Дурак, что откровенничал с ним. Думал, что в органах НКВД люди надежные, проверенные, всегда преклонялся и трепетал перед ними. А на поверку вышло, доверять можно только самому себе. Но это – наука на будущее. Хорошо, что Корчагин унес с собой в могилу их разговор. И все-таки враг Корчагин. Враг ведь не только тог, кто ломает трактора, травит людей – враг сегодня и тот, кто своими демагогическими, либеральными рассуждениями пытается ревизовать политику партии. Это и делал Корчагин… Кто еще в районе есть из таких же «рассуждающих»? Директор школы?.. Опять приходил тот завуч жаловаться. Надо вызвать этого директора, поговорить с ним, прощупать, что за тип. А еще? Председателей колхозов и сельсоветов никого еще не посадили. Не может быть, чтобы среди них не оказалось таких людей, которых необходимо изолировать. Но… кого из них? Надо попристальней присмотреться. Шмырева разве, из Михайловки? Он всегда в молчанку играет и исподлобья смотрит. Мужик из тех, о ком говорят, что «он себе на уме».
– Павел Тихонович, – угодливо обернулся кучер с облучка.
– Ну?
– А вон ведь никак волки.
– Где? – Переверзев проворно повернулся, откинул ворот тулупа.
– Вон впереди. Чуть в сторонке маячат.
В руках у Переверзева уже был наган.
– Что же делать?
– Да вы не пужайтесь, Павел Тихонович. На наших рысаках от любой погони уйдем.
Секретарь райкома крутил головой и никак не мог увидеть волков. «Не хватало еще, чтоб волки растерзали. Жил-жил, старался-старался и вот тебе – ни с того ни с сего волки…» Переверзев выстрелил, не целясь и не зная куда. Кони подхватили и понесли. Он уцепился за обод кошевы, даже не почувствовав, как выронил наган и как прикипели к накаленному морозом металлу руки.
И только полчаса спустя, когда кони немного сбавили бег, он разжал руки и торопливо стал шарить по кошеве. Наган лежал сбоку, зацепившись взведенным бойком за шерсть тулупа. Вздохнул облегченно: «Хороши кони. Недаром батя любил лошадей. Хороший конь никогда не подведет, это не человек, который того и гляди обманет…»
Отец Переверзева действительно души не чаял в лошадях. Было в нем что-то от цыгана. Бабка или прабабка, видно, приголубила когда-то проезжего кудрявого красавца, и с тех пор пошла в переверзевском роду скрещиваться горячая кровь, а на дворе меняться кони. Сколько их перебывало у отца! А так и не видел старик настоящей, хорошей лошади. Многое в жизни не видел он. Жил масштабами улицы. Большего не знал. Так и погиб, не повидав света в окне. До мельчайших подробностей запомнил Павел этот день. Троих тогда каратели запороли насмерть. С тех пор мать и старшие братья прокляли Данилова, подбившего мужиков на восстание. Его имя упоминалось не иначе, как в соседстве с такими прибавками, как смутьян, душегуб. Много потом слышал Павел о Данилове. И немудрено, по всей Кулундинской степи шла о нем слава. В каждую годовщину Октябрьской революции на всех собраниях и в докладах, и в речах упоминалась эта фамилия. Слышал Переверзев о Данилове и как о секретаре райкома. И как ни старался, не мог освободиться от затаившейся с далеких лет неприязни. Теперь-то уже понимал, что Данилов совсем ни при чем, что просто, видимо, судьба отцова такова – угодить под шомпола. Понимал, а выбросить из сердца не мог. «Смутьян! Приехал, подбил людей, а сам ускакал! Душегуб!» – всякий раз оживал в Переверзеве этот крик матери, причитавшей по покойному отцу, всякий раз, когда слышал фамилию Данилова.
Возглавив райком, он с первого же дня стал очень придирчиво относиться ко всему, что было связано с Даниловым. А в районе все, буквально все было связано с этим человеком. На каждом шагу натыкался на Данилова, на его дела. Всюду в колхозах и организациях говорили: «А Данилов делал вот так…», «А это еще при Данилове мы решили…», «А Данилов говорил…» Мало посетил Переверзев колхозов. Из семидесяти хозяйств за год побывал только в пяти-шести. И то не раз слышал сзади себя нарочито громкие разговоры рядовых колхозников: «Аркадий-то Миколаевич был душевным секретарем, всегда присядет, поговорит с простым человеком…»
Это злило Переверзева. Он уже стал замечать за собой, что ненавидит не только Данилова, но и самую память о нем в районе. И однажды, когда на бюро кто-то из председателей колхозов так же вот сослался на Данилова, он не вытерпел: «Что вы мне Даниловым тычете! Если бы он хорошо работал, не поставили бы меня выправлять положение с проверкой партдокументов. То, что вы делали при Данилове, забудьте! Сейчас будете делать так, как я считаю нужным…»
Так-так, а кто же это сослался тогда на Данилова? Надо будет посмотреть, что он за гусь. Кажется, тот же Шмырев из Михайловки… Нет! Это говорил. Пестрецов из Николаевки… Да, он! И говорил он что-то об агрономии, что Данилов и потом этот даниловский выкормыш, комсомольский секретарь Новокшонов якобы убедили его накупить книг по агрономии и что теперь, дескать, он настолько стал разбираться во всем, что указания райкома для него уже не авторитет… Правильно, это говорил Пестрецов! Надо будет прощупать его хорошенько, чем он дышит. Кажется, там развели семейственность – председатель колхоза и секретарь не то партийной, не то комсомольской организации родственники? Кто-то об этом докладывал из инструкторов.
Надо будет кончать с даниловщиной.
С этим твердым убеждением секретарь райкома вылез из кошевы у своего дома.
Александр Петрович Сахаров сразу догадался, зачем его вызывают в райком – не иначе, как завуч опять наговорил что-нибудь. Наделил же Господь таким помощничком. Александр Петрович вздохнул и стал подниматься на второй этаж. В приемной первого секретаря он разделся, По давнишней учительской привычке оглядел себя, одернул полы пиджака, поправил галстук и шагнул за обитую клеенкой дверь.
Секретарь встретил его не особо приветливо. Ну, что ж, у каждого человека свой характер. И секретари не обязательно все должны быть похожими на Данилова.
– Моя фамилия Сахаров. Вы меня приглашали?
– Да, вызывал. Садитесь. – Секретарь райкома отложил бумажки, изучающе посмотрел на Александра Петровича. – На вас поступил сигнал, что вы по-прежнему продолжаете пользоваться несоветскими методами работы в школе.
Александр Петрович удивленно поднял брови.
– Почему «по-прежнему»? Насколько я понял, в прошлом году меня в этом не обвиняли.
– Это вы так поняли, – с нескрываемой неприязнью заметил секретарь. – А мы поняли по-другому.
– Тогда объясните, пожалуйста, в чем выражаются эти мои несоветские методы?
Секретарь задумался. Он, не мигая, смотрел на директора школы, и тот видел его колебания. В чем сомневался этот черный, с цыганской шевелюрой человек, облеченный властью, Александр Петрович не знал. Но люди все по– своему дети – у каждого, даже самого непроницаемого в иные минуты бывает написано на лице его душевное состояние. Почему колебался секретарь? Или он, увидев директора, усомнился в предъявленных ему обвинениях, или не решался, не выслушав его, предъявлять ему эти обвинения, а может, вспомнил свои школьные годы? Так или иначе, но после некоторого раздумья он заговорил совсем по-другому – за несколько секунд изменился человек.
– Дело вот в чем, Александр Петрович, – продолжил Переверзев тоном, который бывает у людей, когда они хотят ради формальности отвести неприятный и никчемный разговор. – Нам сообщили, что вы якобы одобряете всевозможные вольности в школе, недопустимые внутренним распорядком учащихся. В частности, как пишут нам, вы сквозь пальцы смотрите на любовные отношения между мальчиками и девочками. Поощряете вольные и поэтому зачастую неверные изложения учащимися учебного материала. – Секретарь райкома поглядывал на подчеркнутый красным карандашом листок из школьной тетради, лежащей в сторонке. – Вы якобы преследуете тех учителей, которые неукоснительно придерживаются учебного плана и которые жестко взыскивают с учащихся школьную дисциплину. Ну, и ряд других дел. Вот поэтому на сей раз я решил пригласить вас и побеседовать с вами лично. Что вы скажете на эти обвинения?
– Я считаю, что об этом лучше поговорить с коллективом учителей. И на месте, там, в школе, выяснить положение дел. Я уверен, что учителя не поддержат автора этого письма.
Секретарь с еле скрываемой досадой поморщился.
– Речь идет не об учителях, – сказал он тем же мягким голосом. – Речь идет о вас как о директоре школы, как о руководителе коллектива. И, если вы потворствуете нерадивым учителям, то ясно, что они поддержат вас. Мы – райком, не можем идти на поводу у массы. Тем более, что среди учителей большинство, по-моему, беспартийных. А мне хочется вести с вами разговор с партийных позиций и в нашем партийном доме.
– Хорошо, – согласился Александр Петрович. – Хотя я с вами не согласен: партия никогда не пренебрегала мнением беспартийной массы. Но коль так вы хотите, то я готов вести разговор здесь.
– Да, пожалуйста. Именно здесь. – И чтобы сгладить проскользнувшую издевку в голосе, предложил – Курите.
– Спасибо. Не курю. Кстати, и вам не советую. – Александр Петрович сделал паузу. – Так вот. Письмо это написал опять-таки все тот же Леонид Викторович Поздняков, наш, кстати сказать, очень неуважаемый всеми завуч.
– Это не имеет существенного значения, кто автор.
– Дело в том, что в школе действительно сложились ненормальные отношения, – начал Александр Петрович. – В этом автор прав. Завуч Поздняков буквально терроризирует коллектив учителей и всех школьников, мешает нормальной жизни школы. – Александр Петрович, всегда владеющий собой, сейчас чувствовал, что он волнуется и поэтому говорит немножко не то. – Короче говоря, между завучем и мною, директором, имеются существенные разногласим, которые мешают нормальной жизни школы. И если вопрос этот вышел за внутришкольные рамки, то я за то, чтобы решить его принципиально – оставить в школе его или меня. Дальше работать вместе мы уже не сможем. – Александр Петрович поморщился. Опять не то. Опять не об этом. Когда много думано и многое хочется сказать, всегда сразу не получается, всегда мелочи забивают.
Секретарь райкома молчал.
– Разногласия наши заключаются в том, – продолжал нащупывать главную, стержневую линию разговора Александр Петрович, – что Леонид Викторович, будучи на словах за коммунистическое воспитание молодежи, по сути же поступает наоборот. Дело в том, что мы по-разному с ним понимаем термин «коммунистическое воспитание».
– Интересно, как это можно марксизм-ленинизм понимать по-разному? – не без сарказма заметил секретарь райкома. – Это очень четкая и точная наука, и никакой двоякости в своем толковании она не терпит.
Главный стержень опять выскользнул, опять Александр Петрович ушел куда-то в сторону. Может, это потому, что он не привык развивать свои мысли перед одним человеком, а нужна аудитория? Александр Петрович понять не мог.
– Продолжайте! – уже тоном приказа бросил секретарь.
– Дело в том, что завуч…
– Речь идет не о завуче, – бесцеремонно оборвал его Переверзев. – Речь идет о вас, и вы не виляйте, не сваливайте вину на других. Я вижу, вам нечего сказать.
Александр Петрович побледнел.
– Вы не смеете так говорить со мной! – Сахаров поднялся. – Я не позволю!
– А я вас и спрашивать не буду! – Резко бросил карандаш на стол Переверзев. – Вы единовластно завладели школой и диктуете свои гнилые либеральные идеи. Мы еще разберемся, кто вы такой. На бюро райкома разберемся! Можете идти. На бюро вас вызовут. И наверняка вам придется расстаться с партийным билетом.
Аля готовила уроки, когда пришел отец. Она сразу заметила перемену, происшедшую с ним.
– Ты заболел, папа?
– Нет, дочка, просто устал.
– Тогда ляжь отдохни.
– Не «ляжь», а ляг, – поправил по профессиональной привычке Александр Петрович. – Я вот скажу Вере Васильевне, чтобы она тебя хорошенько проверила по русскому языку. Ты ужасно стала говорить.
У Али порозовели уши. Александр Петрович посмотрел на дочь, словно впервые увидел ее. Выросла – уже до отцовского плеча стала. Русые кудряшки и косы – материны. «Не заметишь, как и в невесты вымахает, – подумал Александр Петрович почему-то с сожалением. – Они растут, а мы старимся». Грустно стало даже сердце покалывало. Он не понимал, почему с ним так обошлись в райкоме. Машинально погладил дочь по голове.
– Иди, готовь уроки; А я, пожалуй, действительно прилягу.
Но не успела Аля сосредоточиться, в дверь постучали. Она метнулась в прихожую. Открыла. Конечно, это Юрка. Аля приложила палец к губам.
– Тс-с. Папа лег отдыхать. Пришел расстроенный, – зашептала она.
– Бери санки, пойдем на речку кататься.
Юра вытащил из-под крыльца гнутые с разводьями санки, и ребята весело побежали по улице к высокому спуску к реке. За воротами натолкнулись на Алину мать, Надежду Ивановну, которая шла с уроков с большой пачкой тетрадей под мышкой. Надежда Ивановна вела уроки в старших классах, поэтому Юра стеснялся ее меньше, чем Александра Петровича, который преподавал у них историю и к тому же был еще и директором.
Аля смотрела на мать ясными лучистыми глазами.
– Мы, мама, покатаемся немного.
Много разговоров вокруг дружбы ее дочери с этим мальчиком поднял завуч. Надежда Ивановна и как педагог и как мать долго думала об этом. И все-таки пришла к твердому убеждению не мешать этой дружбе. Мальчик серьезный, вдумчивый. И хотя с первого взгляда может показаться, что верховодит в их дружбе Аля, однако Надежда Ивановна не раз замечала, что Юра, вроде бы во всем подчиняясь ей, в результате все поворачивает по-своему. Аля слушается его, подражает ему во многом. А это хорошо – у нее с самого раннего детства не достает серьезности.
– Ну, бегите. Только, Юра, смотри, в прорубь не попадите.
– Нет…
Тук-тук-тук, тук-тук-тук – перестукивают колеса. Тук– тук-тук, тук-тук – стучит сердце. Вагон покачивается. Мелькают телеграфные столбы. Как по волнам плывут вверх и вниз толстые, заиндевевшие провода. Стучат колеса, стучит сердце.
За окном освещенный закатом снег золотится, брызжет искрами. А дальше к горизонту он синеет и постепенно превращается в фиолетовый. Степь такая же, как и вокруг Петуховки, и в то же время совсем не такая. Даже небо кажется почему-то непохожим на петуховское.
Скоро Новосибирск. Какой он, этот город, в котором живет ее Сергей?
А колеса стучат, торопятся, будто знают, что Кате надо скорее попасть в тот заветный, загадочный, неизвестный и все-таки родной ей Новосибирск. Вот проехали небольшую станцию со странным названием «Посевная» – несколько домиков и маленькое деревянное здание вокзала. И снова холмистая степь. Вдали, зажатая складками снежных холмов, видна церквушка какой-то деревеньки. Промелькнула в окне вывеска следующей станции – не то «Евсеево», не то «Евсино» – Катя не успела в сумерках разобрать. И опять степь, опять холмы. Никогда еще Катя не уезжала так далеко от дома. А сейчас едет одна в неведомый город и удивляется, что ей нисколько не страшно. Даже, наоборот, – приятно. Вдруг она, Катя из далекой Петуховки, всего несколько раз бывавшая даже в своем районном центре, вдруг едет в поезде, как и все. Кто-то даже спросил у нее, не знает ли она, какая следующая остановка. Значит, ее принимают за самую настоящую пассажирку, даже не подозревая, что она первый раз в жизни села в вагон.
Голова кругом идет от всего виденного и от ожидания чего-то самого необычного.
Перрон и привокзальная площадь вечернего Новосибирска ошеломили Катю множеством огней. Такого скопления электричества она не видела. А еще – шум: паровозные гудки, громыхание и трезвон на площади каких-то вагонов с ярко освещенными окнами. Но она не растерялась, не испугалась ни множества света, ни грохота и лязга. Она восторженно крутила головой.
Их собрали на площади, все сельские делегации, приехавшие этим поездом, что-то объясняли. Катя поняла только одно: сейчас их повезут на трамвае в общежитие, где они лягут спать… Но зачем спать в такую ночь? Столько огней кругом, столько народу и – и вдруг спать! А еще Кате казалось, что стоит лишь войти в первую улицу, как она сразу же повстречает Сергея. Она не написала ему о своем приезде – хотела сделать сюрприз. Она была уверена, что разминуться с Сергеем в городе, как и в ее родной Петуховке, невозможно.
Дорогой – от вокзала до общежития в трамвае, а потом пешком – она искала в людском потоке Сергея. Но надежды ее блекли и блекли. Найти Сергея здесь то же самое, что в копне сена искать иголку. И она пожалела, что не написала ему письмо.
Утром им выдали талоны на бесплатные обеды и повели в столовую. При свете солнца город показался Кате менее таинственным, хотя громоздкостью зданий и многолюдностью улиц он по-прежнему давил. Потом они отправились в театр, где всех прибывших зарегистрировали. Здесь тоже все удивляло Катю – богатые бархатные занавески, огромные люстры под потолком, узорный паркет и блеск, блеск – всюду чистота и блеск. Потом они сидели в огромном зале, слушали доклад, чьи-то выступления.
Боже мой! Такая прелесть кругом, такая красотища, а речи и тут те же самые, что и дома – хоть на стену лезь от них. Такие же, только чуток пограмотнее, чем у Кульгузкина. Все помешались на врагах народа – думала, что только в Петуховке это, думала, что только Кульгузкин опять, как в коллективизацию, на каждого смотрит, словно на злодея… А оказывается все кругом, как в коллективизацию. И тут вот все говорят: быть бдительным, разоблачать врагов народа, которые окопались. А как ты их разоблачишь, ежели они… окопались? И еще о том, чтобы хорошо работать – чтоб страна была богатой, чтоб армия была крепкой… Это – правильно. Работать надо хорошо всем… Неужели надо было собирать такую ораву людей, чтоб сообщить это?.. Делать, что ли, людям больше нечего! И людей отрывают от дела… Думала, что только один Кульгузкин у них в Петуховке такой. Оказывается, их и здесь полно, говорунов. Пустомелей…
Вздохнула Катя и перестала вникать в смысл речей…
В перерыв снова пошли в столовую. Катя подумала: зря взяла с собой узелок с салом, хлебом, вареными яйцами. Из столовой – опять в театр. «Этак я и Сергея не увижу», – встревожилась она. Спросила Урзлина, как ей разыскать совпартшколу. Но тот сам только хлопал глазами – и до того был растерянным, до того неприметным и жалким в этой огромной людской сутолоке, что Катя даже рассмеялась, глядя на него.
Она подошла к девушке в белой кофте и туфлях на высоких каблуках, регистрировавшей утром приезжих.
– Помогите, пожалуйста, мне разыскать совпартшколу, – попросила она.
– У вас там кто-нибудь учится из знакомых? – девушка с любопытством осмотрела Катю.
– Да. Сергей Новокшонов.
– Сергей? – удивленно подняла брови девушка. – Он только что был здесь, до перерыва.
– Здесь? – Катя оглянулась, словно она еще могла его увидеть.
– У него сейчас консультация, и он забегал всего на минутку.
– Стало быть, вы его знаете? – обрадовалась Катя.
– Мы с ним на одном курсе учимся. Вы подождите немного. Перерыв кончится, и я вас провожу…
Как только вышли на улицу и по мостовой застучали каблучки Сережиной сокурсницы, Катя смутилась. Она вдруг заметила, что одета ужасно по-деревенски. Чугунным вдруг стало еще мало ношенное, длинное материно пальто с мерлушковым воротником, гирями повисли на ногах пимы. Тут только она поняла взгляды девушки, которыми та окидывала Катю там, в раздевалке. Тревожно забилось сердце. Может, не идти, не ставить Сергея в неловкое положение? Может, извиниться сейчас перед девушкой, повернуть назад, а завтра сесть в поезд и уехать?
– Вы что, вместе с Сергеем работали? – любопытствовала девушка.
– Да.
– В райкоме?
– Нет.
– В колхозе?
– Нет, не в колхозе, то есть – да. И в колхозе немного работали.
– Он и там такой же был?
– Какой «такой»? – подняла Катя глаза.
– Такой вот, ну… неприступный и серьезный?
– Да, он такой всегда, – Катя вздохнула с облегчением.
– Вы, наверное, первый раз в городе?
Катя кивнула. И снова заметила ее и любопытный и снисходительный взгляд.
Подошли к высокому, темному зданию.
– Вот и школа.
– Спасибо. Я подожду его здесь.
– Зачем же здесь? Зайдите в вестибюль, А я его сейчас вызову.
Огромная дверь, наполовину стеклянная, едва впустив их, сама захлопнулась мягко, бесшумно. Катя остановилась у двери, а девушка, сверкая чулочными икрами, зацокала по широкой лестнице. Сердце у Кати колотилось, в глазах темнело. Она прислонилась к какому-то высокому барьеру, за которым сидела старушка и вязала носок.
Сергея она сразу узнала, хотя непривычно он был одет – в темно-синий хорошо отутюженный костюм, в Желтые блестящие туфли и был в галстуке. Он быстро бежал по ступенькам. И когда уже почти совсем спустился, поднял глаза и словно запнулся.
– Катя?! Ты как сюда попала?
Катя заметила, что он больше удивился, чем обрадовался. И заметила еще, что наверху лестницы та девушка в городской дошке и шапочке остановилась и с любопытством смотрит на них.
Катя много думала об этой встрече с Сергеем. Думала, что непременно кинется ему на шею. Но вот он стоит перед ней, а она не может кинуться.
– Здравствуй, Сергей!
Сергей улыбался растерянно и смущенно.
– Здравствуй, Катя. Боже мой! Как ты очутилась в Новосибирске? Ну и ну! – Он забыл даже подать ей руку.
Стоял и смотрел на неё как-то непривычно, даже отчужденно.
– Погоди, я сейчас оденусь и пойдем, – спохватился он вдруг, словно стараясь скорее увести ее отсюда.
Старушка подала ему шарф – не ее, Катин, который она ему вязала, а другой, магазинный, – такое же, как костюм, темно-синее пальто с воротником, седую лохматую шапку и калоши. Одевался Сергей торопливо.
– Надя, – повернулся он к все еще стоявшей наверху девушке, – возьми мои конспекты и книжку. Завтра принесешь.
А какие твои конспекты? – игриво сощурилась та.
– Найдешь. Они подписаны, – сердито бросил Сергей.
Они вышли на улицу и остановились.
– Ну, куда пойдем, Катя?
– А я не знаю, Сережа.
Катя не смотрела на него. Думала: ведь и у нее есть дома такая же короткая юбка и белая блузка, есть такие же туфли, вот только дошки и шапочки нет. Как она не догадалась, что в городе даже зимой ходят в туфлях? Катя никогда не придавала большого значения нарядам, не наряжалась ради Сергея. И только сейчас поняла, как это не безразлично. Но, конечно, не Сергею, ведь не за наряды он полюбил ее.
Они бродили по городу, и видела Катя, что Сергей какой– то не такой, не прежний. Брела рядом безучастная, угнетенная, отказалась пойти с ним в театр и даже в кино. Только на аэродром с Сергеем не могла не поехать – он в первый раз сегодня прыгал с парашютом. Там стояла в сторонке и тряслась, как в ознобе, боясь за него.
На следующий день она не пришла к нему в школу. Не пришел и он за ней на совещание. Катя понимала все. Понимала, что за год, проведенный в Новосибирске, Сергей отвык от нее. Понимала, что более сильные впечатления городской жизни сгладили, затушевали петуховские вечера. Понимала, почему с каждым месяцем все реже и реже приходили от него письма.
Виноват ли Сергей? Она его не винила…
Ругала себя за свою самоуверенность, за деревенскую простодушность и наивность, клялась, что с весны обязательно уедет в Барнаул или даже сюда, в Новосибирск, поступать на учительские курсы – хватит прозябать в лаборантках, хватит быть первой в Петуховке и пугалом в городе.
Катя уехала в Петуховку с тревогой за их любовь, но с твердым убеждением не отставать от Сергея, стать ему не только женой, с которой не стыдно пойти в театр, но и товарищем по работе, быть другом.
Этого Сергей не знал.