Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 88 страниц)
Суд решено было проводить в Куликово – по месту дислокации отряда Милославского. Большая деревянная церковь была наспех переоборудована в зал заседаний. Иконостас наполовину снят и прибран в трапезную – это то, что успел куликовский батюшка. То, что он не успел – другую половину – наспех завесили дерюжками, половиками, попонами. Церковь стала походить изнутри больше на огромную завозню.
Церковь была битком набита жаждущими зрелища. Сидели не только на притащенных из ближних домов скамейках, не только на полу, но и на узких подоконниках, ухватившись за оконные решетки. Люди гроздьями висели на почерневших, прокопченных и напитанных ладаном лиственничных стропилинах, поддерживающих основание церковного купола. И вся эта людская масса гудела приглушенно, явно сдержанно. Жидкими сизыми струйками вяло вздымался над людским месивом кое-где табачный дымок – далеко не все осмеливались курить здесь, хоть и в уже оскверненном святом храме. Большинство по привычке все-таки воздерживалось.
Разговоры неторопливые, уже с потухающим интересом велись в основном о Милославском и кое-где по углам о его бывшем окружении, о его собутыльниках: дескать, как могло все это случиться, как мог погибнуть Белоножкин? Все видели – буквально весь отряд видел – Милославский с кучкой дружков пьет. А пьянка никогда еще никого до добра не доводила! Правда, и в других отрядах пьют, чего там греха таить. Пьют, как перед бедой, как перед концом света. А то, что Милославский не из мужиков, это было видно всем. Поэтому от него можно было ожидать чего угодно. И ведь все видели, что не по-мужицки ведет он себя, выглядит белой вороной в мужицкой серой стае. И тем не менее никто не пришел в Главный штаб или хотя бы к Данилову в военно-революционный комитет и не сказал: дескать, подозреваю, он чужой, не наш он, не мужицкий. Смелости не хватило, никто не пришел, каждый понадеялся на другого. А теперь толкуют и во всех отрядах и во всех селах – все перетолкли уже. Конечно, никто Белоножкина умышленно не убивал, брехня все это. Такого еще не было, чтоб взять так вот и убить ни с того ни с сего своего командира. И то, что он офицер – поклеп. Все знают: здешний он, ильинский, откуда ему быть офицером?! А если и выслужился на фронте, то слава Богу – трусливому офицерские погоны не дадут, да чтоб еще из солдат – ни в жизнь. И с чего бы это ради Милославский велел будто бы убить его?.. Брехня. А то, что маузер нашли у Милославского – что ж тут такого? На глазах человек погиб, почему бы и не взять маузер и не привезти! Правда, надо было его сдать в штаб. Ну, не сдал, соблазнился, так это еще не значит, что он его и убил с умыслом… Обвиняют, дескать, почему только он один погиб? Известное дело, как это бывает в таких случаях. Сзади едут, из горлышка, крадучись потягивают. Белоножкин ехал впереди – вот все пули ему и достались… Какой тут может быть суд? За что судить-то остальных? За то, что самогонку пили? Так все пьют. Во всех отрядах…
– Какой-то трибунал приехал. Вот он им и натрибунает, чтоб знали, что когда на дело пошел – ни в одном глазу чтоб…
– Явно по пьянке сгубили мужика.
– Дуроломы, оно и есть дуроломы.
– Выпороть их хорошенько, чтоб неделю на брюхе сидели…
Подсудимых держали в школьном амбаре, недалеко от церкви. Амбар был наполовину завален сломанными партами, Какими-то досками, в углу растоптана куча мела (то ли на побелку помещения школы приготовили, то ли писать им на классных досках собрались. Для писания – слишком много, на три поколения куликовцев хватит). Из-за кучи мела шел в амбар отсвет. Заглянул Винокуров.
– Братцы! Там же – дыра, на улицу!
Ни Филька Кочетов, ни Чернышев ничего ему не ответили – надоело все, надоели все эти каталажки. Скорее бы все это заканчивалось. И друг другу они надоели за время допросов. Возили их целый месяц вместе с Главным штабом из села в село. Кое-где в дороге бросали порой без присмотра – можно было сбежать не один раз. А зачем? Да и куда ты убежишь? От родных-то мест.
Филька Кочетов напряженно вслушивался в голоса, доносившиеся с улицы – надеялся услышать Настин. Услышать, крикнуть бы ей, что он здесь, что он все эти дни думает только о ней, что он свинья и вообще обормот… Стихали голоса на улице, присаживался он на обломок парты. В детстве-то не пришлось посидеть за партой, так сейчас старался втиснуться на сиденье. Было тесно. Долго не засиживался между спинкой и откидной крышкой. Вылезал на крышку, ноги ставил на сиденье. Тоже долго не мог усидеть – тоска брала. Пересаживался заново. Даже молчаливый и мрачный Чернышев, сидевший недвижно бука букой и тот не вытерпел, возмутился:
– Что ты не можешь угнездиться? Сел и сиди. Чего мечешься?
– Душа тоскует, – сграбастал Филька на груди у себя рубашку. – Рвется душа куда-то…
– Куда-то… Знамо куда – выпить, – вставил Винокуров.
Филька зло метнул взгляд на своих бывших собутыльников. И отвернулся. Даже рта не раскрыл, чтобы послать их обоих с разговорами о выпивке куда-то подальше. И снова затих на короткое время. Надоели ему скитания по каталажкам (в каждой волости – где бы ни остановился Облаком – была своя волостная каталажка), обовшивел, исхудал, и вообще тоска загрызла Фильку. Белый свет не мил. Скорее бы суд. Всыплют плетюганов (ничего, выдюжу!) сколько положено, да уползти, хоть на карачках бы к Насте. Она гусиным жиром смажет спину, глядишь через пару недель и подживет… И если после этого он хоть раз еще возьмет в рот самогон, то пусть Настя тогда ему голову отрубит топором… Он так любить ее будет… О-о, она кажется в тот, последний день сказала ему, что у них ребенок будет. Хорошо бы – сын. Костей бы назвали, в честь деда, в честь Филькиного отца. Не дождался он внука.
Вдруг Филька услышал Настин голос. Вскочил – аж о притолоку стукнулся. Она кому-то сердито выговаривала:
– … но, покормить-то их надо!.. Они же не враги какие. Наши же партизаны… Ладно, ладно, грозный какой… Надо бы сбежать, давно бы сбежали. Вон полстены у амбара нету. Тоже тут охранники. Открывай! Чего раскрылатился, вояка…
– Караульного начальника давай.
– Ты чего, не узнаешь меня? Какого тебе еще караульного начальника? Открывай!.. Без начальника обойдемся. Открывай, открывай. Я тут и за караульного начальника и за всех.
Загремел замок. Распахнулась дверь. Яркий солнечный день перешагнул порог их очередной беспросветной и, видимо, последней каталажки. Боже мой! Хорошо-то как на воле!.. Вся в солнечном сиянии на пороге стояла Настя с солдатскими котелками в одной пуке и с плетеной корзиной, прикрытой полотенцем – в другой. Она напряженно всматривалась в черную утробу амбара.
– Где вы тут? – нерешительно переступила она порог.
К котелкам потянулись руки из темноты. Забрали их. Забрали и корзину. А Филька – к ней.
– Фи-иля… – прошептала она, и опустилась на порог. – Боже мой, какой ты худющий. Тебя что, не кормили ни разу за месяц?
Он молчал и неотрывно смотрел на нее, гладил ее руки. Не было ближе Насти у него человека на земле. Не только в эту минуту, но и вообще, всегда. Никто не любил его так, как она, никто не понимал его душу, непутевую, забулдыжную, но в сути своей добрую, как она, его Настя.
– Ты поешь, поешь, – шептала она. Шмыгала носом и совала ему ложку в руку. – Ох, горюшко ты мое! Когда все это кончится? Отмыть бы тебя, отпарить в бане – чтоб ты просвечивал от чистоты насквозь… Ой, Филька, Филька…
А в доме напротив – через дорогу – в это время трапезничал ревтрибунал. Втроем сидели в горнице за столом, накрытым белой расшитой скатеркой. Под образами в переднем углу – председатель выездной сессии, не так давно созданного при Облакоме военно-революционного трибунала, член партии большевиков с самым большим стажем в партизанской армии Степан Алексеевич Сладких. Собранный, подтянутый, взбодренный, он хлебал окрошку деловито, не
торопясь, изредка только бросая цепкий взгляд на быстроногую, упругую, как запрятанная пружина, хозяйку, на ее матово посверкивающие тугие икры.
По бокам у него (как на судебном заседании справа и слева) два члена коллегии. Но не те, с которыми месяц назад заезжал Степан Сладких в Усть-Мосиху к дяде, Петру Леонтьевичу Юдину. Другие. С более осмысленными
физиoнoмиями. Но тоже не очень-то одухотворенными, основном смотрят, все замечают и мотают на ус и молчат. А видят все. Даже быстрый, вроде бы случайный взгляд своего начальника заметили и оценили. Один, который по левую руку, с рыжими усами, пряча улыбку, спросил:
– Что, Степан Алексеевич, хороша? Может, заночуешь тут? Все равно кому-то оставаться на ночь. Акт подписывать.
Промолчал Степан Алексеевич. Даже ухом не повел.
И только когда поднимались из-за стола, буркнул:
– Дело прежде всего.
– А это делу не помешает, – тут же отозвался тот, который слева, с рыжими усами. – Акт подписывать все равно кому-то из нас надо.
– Хватит болтать-то…
– Ужинать-то придете? – спросила хозяйка, провожая незваннных гостей на крыльцо.
– Обязательно, – ответил тот, с рыжими усами. – Вот он придет непременно, – указал на Степана Сладких. – И даже заночует… Это имей в виду, хозяйка…
Народ привык ждать. Всегда. И раньше на сборне ждали появления властей. И в восстание, в строю часами ждут выхода командиров.
Терпеливо ждал народ и тут – когда пообедают подсудимые, когда накушается революционный трибунал.
Но вот поступила от кого-то команда, громкая, басовитая:
– Привести подсудимых!
Людское месиво затихло. Только шорох еще висел над лохматыми головами. Вытягивали шеи.
Подсудимых вели по узкому проходу с паперти через весь зал. И как они шли, так и поворачивались головы всего зала. Впереди шел, раздвигая жестом руки толпу, караульный начальник из приезжих. Весь в ремнях, в фуражке со звездой. На звезду обратили внимание все, потому, что ни у кого ее еще не было. Были красные ленты. И то не у всех – где его возьмешь, красный лоскут!
– По-осторонись!.. По-осторонись… – повторял он вполголоса, машинально.
Скамью для подсудимых поставили на клиросе. По бокам встал конвой с винтовками. Встал и замер, как на высочайшем смотру – большинство партизан все же служили в армии, знают (если не успели забыть) службу. По залу прошел шепоток:
– В бой с берданами да с пиками ходим, а тут у каждого винтовка.
– Жирно живут там, в штабах.
Но тот же басовитый голос прервал шепоток раскатисто, как на строевых занятиях скомандовал:
– Вста-ать! Суд идет!
Суд вошел из алтаря через царские двери. На амвоне, прямо перед царскими дверями стоял длинный стол, накрытый яркой красной скатертью. Суд остановился. Неторопливо обвел взглядом собравшихся. Зал молчал. Не дышал. Все, не мигая, смотрели на незнакомую еще декорацию невиданного еще спектакля. Больше смотрели не на подсудимых – чет на них смотреть, все они знакомы, все здешние – смотрели, в основном, на незнакомых, на приезжих судей, на стол с графином стеклянным, доверху наполненным водой и с алюминиевой кружкой рядом. Главный судья, который был коренником, махнул рукой – дескать, можно сесть. И тут же раздалась команда, такая же зычная, басовитая:
– Са-ади-ись!..
Громыхнули скамейки. И опять все замерло. Непривычная все-таки эта штука, суд. Вроде бы и не настоящий он, без присяжных, без мирового, а все равно по спине, под рубашкой что-то бегает – приучен мужик в страхе жить. И оно никак не забывается, это чувство.
Судья разложил на столе бумаги. Заглянул в них. По переменке в каждую. Явно не торопился. Кашлянул в кулак. Хрипловато начал:
– Слушать меня внимательно.
По залу волной прошел шепот:
– Гляди-кось, как строго.
– Это тебе не дед Ланин.
– Такому вот попадись, сразу засудит.
– Не отскребешься…
– Он чикаться не будет: сказал – слушай внимательно и – будь здоров.
Волна шёпотом докатилась до стен, оттолкнулась от них и так же, не разрастаясь, отхлынула опять к судейскому столу. Пережидавший реакцию зала главный судья, снова опустил голову на бумаги.
– Слушается дело об убийстве комиссара Белоножкина. Дело ведет выездная «тройка» революционного трибунала в составе товарищей Сладких С. А., Кульгузкин Т. Н. и Обухов М. К.
Суть дела была изложена весьма сжато: Милославский приказал, а обвиняемые Винокуров, Чернышев и Кочетов, выполняя этот приказ, убили комиссара Ивана Федоровича Белоножкина, члена партии большевиков с девятьсот пятого года. Вот и вся суть.
– Подсудимый Трофим Чернышев, слушай меня внимательно. Признаете себя виновным в убийстве?
– Признаю, – ответил тот неторопливо, равнодушно.
– По чьему приказу вы это сделали? Или по собственному побуждению?
– По приказу Милославского, – ответил Чернышев. Вздохнул. – Хотя это не имеет значения.
– Раньше на допросах, на следствии вы отвергали приказание Милославского. А теперь признаете. Как это понимать?
– Я же сказал, что это не имеет значения. Могу объяснить. Раньше Милославский был живой и это могло повредить. Поэтому… как это?.. Ну…
– Идею убийства Белоножкина вы брали на себя добровольно, так, да?
– Да, так.
– И если бы даже Милославский не приказал, вы бы все равно пошли бы на это убийство? Так прикажете понимать вас?
– Да, именно так.
– Почему вы убили Белоножкина? Комиссара Белоножкина?
– Он – белогвардейский офицер.
– Вы в этом убеждены?
– Знамо дело. Переодетый офицер.
– Слушай меня внимательно. Этот вопрос, который я сейчас задам, будет главным. Как вы определили, что он переодетый офицер? Как?
– А что определять-то? Его по выправке видно.
Винокуров не вытерпел, встрял:
– И вообще по порядкам, которые он стал заводить в отряде, по дисциплине…
– А вас я еще не спрашивал, Винокуров, – повысил голос судья. – Спрошу – будете отвечать. Я спрашиваю Чернышева: слушай меня внимательно, Чернышев. Как вы определили, что он офицер?
– Так его же видно! – удивленно вскинул брови Чернышев. – Да и Милославский сказал, что – офицер. Вот мы его и кокнули. Не нужны нам офицерские порядки.
– Вы с ним с самим разговаривали? Спрашивали его – офицер он или нет?
Задумался Чернышев: а действительно, можно же было и его самого спросить обо всем этом. Прежде, чем убить, взять и спросить его самого. А с другой стороны опять же – чего спрашивать? Кто тебе сам сознается, что он офицер? Милославский же говорил, что офицер – уж он не ошибется! Да его и так видно.
– Спрашивали его самого или не спрашивали? – повторил судья.
– Разговаривали с ним.
– Ну и что?
– Говорит, что нам работать надо.
– Видишь! – вскочил опять Винокуров. – Он будет командовать, а мы должны опять работать. И при царе работали и при…
– Винокуров! Не устраивай тут митинг.
Винокуров опустился на скамейку, недовольно отвернулся от судей. Он явно не чувствовал себя виноватым. Больше того, он возмущался: как этого понять не могут судьи! Зал-то, например, не сомневался в его правоте, хотя, конечно, ни у кого Белоножкин лично не вызывал неприязни. Дразнило лишь само слово «офицер».
Зал напряженно ловил каждое слово с той и с другой стороны.
– Ну, хорошо, – не повышая тона, говорил главный из судей. – Слушай меня внимательно. Допустим, показалось тебе, что он офицер. Почему ты не пришел к Голикову к председателю Облакома и не сказал ему: дескать, подозреваю? Почему?
– А он сам такой же. Он тоже не иначе, как из офицеров. Ходит такой, на людей не смотрит. Ему дисциплину подавай – чтоб все ему подчинялись. Он, говорят, и Мамонтова хочет подмять под себя – чтоб он ему подчинялся. Знаем мы вашего брата: только бы власть ухватить, только бы сесть на мужика верхом, а там и не подступись к вам.
По лицу главного судьи змейкой пробежал желвак. Лицо посерело. Он молчал, укрощая себя. Наконец, справился.
– К Данилову бы пришел. Он – ваш, тутошний.
– И он туда же рвется. Тоже к власти.
Винокуров опять не вытерпел, бросил реплику:
– Мы против мордования вообще. Не только против офицеров. – И опять отвернулся к стене недовольный.
Судья, с укором посмотрел на него. На этот раз ничего не сказал, слегка погрозил пальцем – происходило подобие детской игры. Залу начинало это нравиться. И вообще это начинало походить на тот самодеятельный суд, который проводил дед Ланин совсем недавно – позубоскалят сейчас и разойдутся.
– Значит – слушай меня внимательно – потому что он заставлял вас работать, поэтому вы решили, что он офицер?
– Мало ли почему, – с досадой ответил Чернышев. – Ясно, как божий день, что он офицер. Тут и к бабке ходить не надо.
– К бабке мы ходить не будем. Сами разберемся… Слушай меня внимательно. Значит, ты считаешь, что и Голиков и Данилов – тоже офицера? Может, и Мамонтов из них же, из офицеров? А? Он тоже ведь за дисциплину и за порядок. А?
Чернышев задумался. Он начал догадываться, что его прямо-таки запихивают в какую-то ловушку, из которой потом ему без чужой помощи не выбраться… А судья говорил:
Этак любому из нас поблазнится, что любой из сидящих тут – офицер, подойдет и убьет его. Что ж тогда у нас получится – анархия? Слышал такое слово?.. Вот то-то и оно.
Эх, Милославского нет, думал Чернышев, его бы в эту ловушку не поймали бы. Язык у него подвешен так, что любому мозги вправит. Говорят, что убили при побеге из каталажки. Теперь только на Чайникова одна надежда. При нем Милославский говорил про Белоножкина. Нет, однако, без него. Это когда мы вчетвером были в Грамотиной – тогда он первый раз сказал, что Белоножкин – офицер. Чайникова тут не было. Он, может, вообще не знал, что тот офицер… А как же так получилось, что те же, что были там, в Грамотино, очутились и тут, в Рогозихе?.. Вот она и ловушка!.. Он молчал, рта не раскрывал больше. Наконец понял, что молчание – самый надежный способ не попасться на приманку. А то ведь они, эти говоруны, заговорят, заговорят и не успеешь оглянуться, как очутишься черт те где. Сам себя и оговоришь и охомутаешь. Поди, и так уж лишку наговорил… А может… Ну, а ежели на самом деле, а? Как этот говорит «слушай меня внимательно» – думай, Трофим, думай внимательно… А может, на самом деле все они того?.. И – Мамонтов… Не-ет. Мамонтов – не-ет. Он за мужика. Это все видят. А потом – его же многие с парней знают. В парнях вместе по девкам ходили.
– Ну, так что ты молчишь? Может, Мамонтова тоже убить надо бы? – допытывался судья.
Чернышев молчал. Замолк – как будто его подменили. Его спрашивали, он – молчал. Его снова спрашивали, он по-прежнему молчал. Судья, наконец, отстал от него, как-то загадочно – одними уголками губ – улыбнулся.
Потом вдруг опять насупился.
– Слушай меня внимательно. Начнем допрос подсудимого Винокурова, – объявил он. Помолчал и снова повторил: – Слушай меня внимательно, Винокуров. Ты случайно не родственник тюменцевскому Винокурову?
– Нет. Не родственник, – отрезал тот, как отвалил. – А что?
– Разговорчивый больно. Много знаешь.
– Какой есть. Весь тут. Еще вопросы будут?
Судья удивленно посмотрел на Винокурова. Тот явно лез на рожон.
– Будут, будут вопросы. Слушай меня внимательно. Ты Белоножкина, комиссара отряда убивал?
– Убивал.
– За что? Кто тебе приказывал?
– Никто не приказывал.
– А за что убил?
– За то, что он офицер.
– Откуда ты знаешь, что он офицер? Он тебе сам об этом сказал?
– Нет.
– А откуда ты узнал?
– По его замашкам видно было.
– По каким именно замашкам?
– По офицерским его замашкам.
– В чем они выражались, эти замашки? Может, они вовсе и не офицерские?
– Ты мне рассказывай! А то я офицерские замашки не знаю. Три года солдатчины отдюбал.
– Слушай меня внимательно. Конкретно в чем выражались эти офицерские замашки у комиссара Белоножкина?
– Как в чем? – удивился Винокуров. – Во всем. И шинель офицерская с орлами двуглавыми на золотых пуговках, И замашки все, все офицерские.
– Ну, какие замашки-то? Конкретно.
– А чего тут конкретно? Говорит, чтоб дисциплина была такая же, как раньше в царской армии.
– Так и говорил: чтоб, как в царской армии?
– Ну, говорить не говорил. Но к этому клонил.
– Как клонил?
– «Как», «как»? Чтоб подчинялись все. И чтоб вообще, как в армии было. Будто мы в армии не были, не знаем, как это бывает в армии. Так вот он и требовал.
– А вы не хотите, чтоб как в армии, да?
– Знамо дело. Кому это охота в солдатчину опять! За что боролись? За что кровь проливали? Чтоб опять, как в старину, как при царе-батюшке? Не-ет. Мы этак ке хотим.
– За это вы его и убили?
– За это и убили. Пусть не поворачивает назад оглобли.
– Ясно. Вопросы будут? – повернул Степан Сладких голову вправо, влево, спрашивая у своих подручных. – Вопросов нет.
– Что-то мы про свидетелей забыли, – напомнил один из судейской тройки, с рыжими усами который.
Главный из судей, Степан Сладких, порылся в бумагах, благо их было не так много, заглянул в один из листков, поднял голову, отыскивая начальника караула.
– Привести свидетеля Чайникова.
Чайников вошел вразвалочку, помахивая плетью. Он, несомненно, хотел скрыть свое волнение. Но ему пока это мало удавалось. Все заметили, что такого лихого разведчика, а мандраже тоже берет. Да оно как не быть этому мандраже, ежели в его эскадроне все это случилось. По правилу-то он тоже отвечать должен наравне с ними со всеми – тут же сидеть, на этой скамейке… Он подошел к амвону, остановился, выставив вперед правую ногу в до блеска начищенном сапоге.
– Вы командир разведчиков?
– Да, я.
– Чайников Н. С.?
Чайников кивнул и сглотнул слюну.
– Слушай меня внимательно. Что вы можете сказать об убийстве комиссара Белоножкина вашими разведчиками?
– А что тут скажешь? Они же сами все рассказали об этом. Я-то что еще могу добавить?..
– Вы знали, что ваши люди готовят злодейское убийство?
– Откуда мне знать!
– Наверняка разговоры были о том, что вот, мол, офицер и все такое. Не слышали?
– Нет, не слышал. Мало ли разговоров в эскадроне. Особенно по пьянке.
Больше спрашивать было не о чем. Зал начинал уже догадываться, что суд – новичок в этих судейских делах, не искушен в мудростях юриспруденции и сам добровольно зашел в тупик. Подсудимые во всем признались – спрашивать больше не о чем. Свидетель никакого отношения к преступлению не имеет, это так же очевидно. И тут на глаза попался третий подсудимый – Филька Кочетов. Он сидел безучастным, растерянным, втянув голову в плечи, лишь устало переводил глаза с одного говорившего на другого, не понимал толком о чем они говорят, будто и не о его судьбе идет речь.
– А ты чего молчишь, притаился? – словно обрадовался судья, увидев Фильку.
Филька пожал плечами:
– Так меня не спрашивали.
– Ну, так слушай меня внимательно.
– Слушаю, – Фильку знобило.
– Стрелял в комиссара Белоножкина?
Он закивал головой часто, часто.
– Но я не попал.
Вот этого судья не ожидал – такого поворота.
– Как не попал?
– Не попал в Белоножкина.
– А чем ты докажешь, что не попал?
Филька опять пожал плечами.
– Я вообще не целился. Как это можно в человека, да еще в своего же, стрелять?
– А как они стреляли? – кивнул судья на Чернышева и Винокурова.
Филька пожал плечами – это их дело, как они стреляли.
– А если и они скажут, что не стреляли в Белоножкина, тогда как понимать, кто же убил комиссара?
Филька снова пожал плечами.
– Не-ет, друг ситный, так не бывает, чтобы все стреляли, а один не стрелял бы. С чего бы это ради? Ну, с чего?
– Не может он в человека стрелять! – выкрикнул вдруг из зала дед Юдин. – Он забулдыжный – это правда. Но чтоб человека убить – этого он не может. Это, Степушка, верь моему слову.
Судья, как гусак, вытянул шею, вглядываясь в полумрак зала. Постучал карандашом по графину. Но так как из графина еще не успели отпить воды, звону не получилось. А стуку глухому, не звонкому не вняли. И вообще партизаны были в большинстве своем на стороне подсудимых – как-никак все они тутошние, свои. А эти мрачные костоломы, этот какой-то ревтрибунал, который впервые появился в здешних краях, вызывали явную неприязнь.
– Прошу не мешать трибуналу работать.
Кто-то нехотя, вяло ответил:
– Работай. Кто тебе мешает…
Судья начал нервничать. Приподнялся на полусогнутых, обвел зал строгим бульдожьим взглядом.
– Кто будет нарушать, того комендантский взвод при ревтрибунале в момент выведет из зала. Понятно?
Тихо стало в зале. Не испугались, что выведут, а подействовали незнакомые, нездешние слова «комендантский взвод», «ревтрибунал». Судья, успокоившись, снова уселся за стол. Повернулся к Фильке Кочетову.
– Слушай меня внимательно. Ты согласен, что это несправедливо: стреляли все, а отвечать только двоим?
Филька снова согласно закивал головой.
– Слушай меня внимательно: раз стрелял – значит, уже покушался, значит, хотел убить. А промазал – это случайность. Ты же хотел попасть, раз стрелял? Значит, и отвечать надо всем поровну – чтоб было все честно.
Филька беспрестанно кивал согласно. И вдруг в нем что-то восстало.
– Но я же не попал! Я же промазал.
– А это, мил человек, надо доказать, что ты не попал. Докажи.
– А как я докажу?
– То-то и оно!.. – обрадовался главный судья. – Докажи. Ну, докажи, докажи…
– Да не мог он убить человека! – крикнул, кто-то из зала. – Чего пристали к парню.
Судья окрысился:
– Значит, те – могли? А он – не мог? Так получается? А еще партизан! Как же он воевал?
Судья на этот раз уже забыл о своих обязанностях и своем долге, вступил в перепалку с залом.
– Какой же он партизан, ежели человека убить не может? – Судья Степан Сладких стоял за столом, оперевшись казанками пальцев о красную скатерть. Он уже обращался только к залу. – Народ поднялся на классовую борьбу, за свою свободу, за справедливость и он сметет всех, кто стоит на пути. Мы должны очистить наши ряды от скверны, которая еще притаилась в наших рядах. Это наш всеобщий долг. А ревтрибунал – это грозное и беспощадное оружие в руках революции, в руках мирового пролетариата.
Он говорил гораздо дольше, чем вел судебный процесс – кроме бдительности, говорил еще и о том, что российские войска, которые вот-вот перешагнут уральский хребет, начнут освобождение Сибири.
Про подсудимых все забыли.
Затем слово взял Данилов. Он, как и должно ему, говорил о мировой революции.
– Она грядет над человечеством, – говорил он, как на митинге, в полный голос, – и несет нам свободу, равенство и братство, она несет нам новую жизнь. Но врагам революции эта наша новая счастливая жизнь не нравится, они не хотят допустить нас до новой счастливой жизни. Но мы не позволим становиться нам на пути. Мы беспощадно будем карать всех, кто будет нам мешать строить социализм, укреплять Советскую власть, власть рабочих, власть трудового крестьянства. Революция сурова и беспощадна!..
Речи были привычными – каждый день, на каждом митинге их произносили, и каждый раз люди слушали внимательно, будто снова и снова рассматривали знакомое уже, надеясь увидеть обязательно то, что не удалось рассмотреть вчера.
– Враги революции идут на все уловки. Они вербуют из нашей среды, из среды рабочих и крестьян себе подручных и их руками хотят вредить нашему делу. Одними из таких исполнителей мы видим перед собой в лице убийцы Комиссара Белоножкина. Я не хочу оправдывать их поступок. Но они только исполнители. За их спиной стоит настоящий, матерый враг. Его и надо беспощадно карать…
Данилову поаплодировали, как и судье Степану Сладких, выступавшему перед ним. Поаплодировали и тем, кто выступил после них.
И тут, вдруг спохватившись, Степан Сладких объявил:
– Суд удаляется для написания приговора…
Зал заметно загудел – люди считали, что на этом все и должно кончиться, а оказывается еще и приговор будет.
– Суд-то, как настоящий – «удаля-яется…»
– А чо, мужики – без суда какая она власть! Ее и властью признать грешно.
– Урядника надо. Станового. А этак друг дружку побьют. Человеческая жизнь – тьфу, ничего не стала стоить.
– Мужики! Мужики, – старался привлечь к себе внимание Петр Леонтьич Юдин. – Племяш-то мой, племяш, а! Смотрите какой! Как настоящий мировой.
Все заговорили, загомонили – долго сидели молча, во рту, видать, начало пересыхать…
– Энтот вот, который во-он сидит, талдычит, что работать его заставляют. А как же не работамши-то? Жрать-то что будем, ежели работать никто не будет?.. А он, видишь ли, обиделся, что опять работать придется.
– Привыкли лодырничать, в бедности жить, не работамши, вот и хотят все командовать.
И лишь Настя сидела молча у клироса, держалась обеими руками на филькину ногу, обутую в расхристанный, испачканный мелом сапог. Она время от времени машинально гладила этот сапог и заглядывала по-собачьи преданно, внизу вверх, на Фильку.
Вдруг раскатисто раздалась команда:
– Встать! Суд идет.
Суд вошел опять через царские двери и остановился перед столом с красной скатертью. Приговор был коротким, как залп из берданок:
– Руководствуясь революционной совестью, – громко читал Степан Сладких, – выездная «тройка» революционного трибунала приговорила Чернышева Т. А., Винокурова А. Б. К Кочетова Ф. К. к крайней мере революционного наказания – к расстрелу. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Гробовая тишина повисла в церкви. Никто не шелохнулся. Ни кашлянул. Ни вздохнул. Секунда, две, три – мертвая тишина. Все людское скопище было в глубоком шоке. Потом на всю церковь шепот:
– Стало быть, не подлежит? Приговор-то не подлежит исполнению? Ага?
Глуховатому деду никто не ответил. Не разъяснил.
И вдруг Настин крик. Душераздирающий, звериный. До нее только что дошел смысл приговора. Но она все равно не сразу еще поняла всей страшной его глубины, она все еще держалась обеими руками за Филькину ногу, собираясь увести Фильку домой…
После длительной паузы в тугую глухоту церкви главный судья Степан Сладких бросил:
– Начальник караула! Увести осужденных!
С глухим стуком упала на клирос к ногам конвойных Настя. На нее никто не обратил внимания (кроме Фильки, он попытался поднять ее, но конвойный толкнул его в спину), весь зал смотрел на судей – как же это так! Своих парней расстреливать за неизвестного кого-то. За одного – троих! Пусть он хоть какой будь комиссар, все равно троих он не стоит… А может, он на самом деле офицер? По выправке-то похож.
В тишине зала раздался расстерянный плачущий голос Петра Леонтьевича Юдина:
– Степушка! Что же это такое ты делаешь-то? Нешто так можно? Ты одумайся, Степушка… Зять он мне, хоть и не венчанный… Степушка…
Судья Степан Сладких окаменело стоял перед столом и вытаращенными глазами невидяще смотрел в зал. Он ничего не слышал. По лицу у него пошли пятна – белые, красные, руки, в которых он все еще держал приговор, тряслись крупной дрожью. Наконец, он разжал побелевшие губы:
– Слушай меня внимательно! – скомандовал он застоялым хриплым голосом. – Чтоб впредь знали: за каждого убитого большевика, за каждого комиссара будем расстреливать не по три человека, а по десятку, а может, и больше! – Вздохнул, выпятил грудь. – Начальник конвоя! Привести приговор в исполнение!