Текст книги "Солона ты, земля!"
Автор книги: Георгий Егоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 88 страниц)
Лежа в камере на топчане, Плотников в мыслях уносился, казалось, в такое далекое и в то же время совсем недавнее, в такое же смутное время, как и сейчас за стенами тюрьмы. Правда, сейчас нет сумятицы. Хотя бестолковщины не меньше…
На вокзале было тогда столпотворение. К утру 14 июня было отправлено пять железнодорожных эшелонов, битком набитых имуществом, всяческим скарбом и беженцами. На станционных путях спешно грузились еще два эшелона, последние.
Плотников, как и многие совдепчики его ранга – не технические, а ответственные работники – никуда не были зачислены, никто о нем, о его эвакуации не собирался заботиться, поэтому он сам отвечал за себя и только перед своей совестью. Никого из руководителей совдепа здесь, на перроне, не было тогда, в то утро. И вообще было бы полнейшее безвластие, если бы не Сухов, командир кольчугинского шахтерского отряда, прибывшего позавчера.
Петр Сухов молодой парень в форменной тужурке телеграфиста, несуетливый, с умными карими глазами. Он все утро стоял на перроне, не кричал, не махал руками, говорил почти тихо, но его все слышали и все слушались. Поминутно к нему подбегали люди, что-то докладывали, он кивал головой, отдавал какие-то распоряжения, люди поворачивались и убегали. Прибегали новые. Все вокруг него делалось бегом. Один он стоял недвижно. Иногда улыбался, подбадривал – от него шла такая уверенность! Плотников невольно подумал: именно такого парня все время и не хватало в Барнауле. Был бы такой в совдепе – и гарнизон бы не распустили, и мятеж бы не вспыхнул.
Плотников, вышедший тогда из дверей вокзала, невольно засмотрелся на кольчугинского командира. Потом подошел к нему. Козырнул, представился:
– Ответственный работник губземотдела Плотников.
Сухов неторопливо смерил взглядом его с головы до ног, будто проверяя и оценивая.
– Вы, совдепчики! – жестко сказал кольчутинский командир. – Что же вы делаете? Где ваше руководство? Почему такая неорганизованность? И вообще, куда эти люди едут?
Плотников молчал – откуда ему знать, куда эти люди едут и зачем.
– Пять эшелонов отправили на Семипалатинск. Сейчас еще два отправим. А куда? Семипалатинск уже два дня как занят белыми. Куда эти семь эшелонов с людьми девать? Руководство совдепа что-нибудь соображает? Где оно, это руководство?
– По-моему, разбежалось, – ответил Плотников.
– Мне тоже так кажется, – не оборачиваясь, заметил Сухов, не переставая следить за всем на железнодорожных путях. Помолчал и твердо добавил – Расстреливать за такой хаос надо! Вот здесь, публично. – Он снова окинул взглядом сверху вниз, с головы до ног Плотникова. – Вы чего ходите здесь, места себе не найдете? Имейте в виду: утром здесь будут белые с чехами.
– Я хотел вступить в ваш отряд, – почему-то тихо произнес Плотников.
Сухов на этот раз довольно пристально посмотрел прямо в глаза Плотникову. Так же, не меняя тона, спокойно сказал:
– Вон в заднем вагоне возьмите винтовку и патроны. Скажите, я велел. И организовывайте людей.
Плотников козырнул.
– Погодите, – остановил его Сухов. – Может, вы знаете: оружие и боеприпасы все погрузили? Ни у кого ничего толком не добьешься.
– Сулим Дмитрий Григорьевич где? Он должен знать все, что касается оружия. Он бывший начальник гарнизона…
– Знаю. Нет Сулима. Он с первыми эшелонами уехал в Алейск. На нем там сейчас все обустройство беженцев. И вообще, между нами говоря, всего будущего…
Весь этот день, 14 июня, Плотников занимался эвакуацией – кому-то помогал погрузиться в эшелон, кого-то отговаривал не испытывать судьбу черт те где, ходил по советским учреждениям, организациям, проверял, все ли ценности отправлены, на свой страх и риск раздавал населению муку, крупу, сахар – все, что не успели вывезти из государственных складов. Поздно вечером он зашел к себе на квартиру, забрал приготовленную давно котомку с бельишком, с харчишками и зашагал по Московскому проспекту на вокзал. Улицы опустели. Даже собаки не гавкали – собаки тоже чувствовали необычность этого вечера. Правда, кое-где еще ходили патрули. Проверяли документы – Сухов велел. Плотникова узнали – он сегодня с утра мотался на виду у всего города.
Напротив кабака, в котором три недели назад Плотников прощался с Григорием Федоровичем Роговым, двое патрульных проверяли документы у сидевших в бричке мужиков. Плотников обратил внимание: бричка была новая, добротная, и лошади в ней запряжены долго и хорошо кормленные.
– Так кто вы, говорите?
– Землемеры мы – там же написано в документах. Мы к политике никакого отношения не имеем.
Голос говорившего показался Плотникову уж очень знакомым. Он подошел вплотную к бричке.
– Что-то таких землемеров, как вы, у нас в губзем-отделе я не припомню, – в надежде разоблачить сейчас, провокаторов сказал Плотников. И опешил – в бричке сидели в дождевиках с накинутыми на голову капюшонами Присягин, Цаплин и его заместитель Казаков. Они тоже узнали Плотникова.
Присягин тут же, без разгону, по-заученному начал:
– Товарищ Плотников, состоялось секретное постановление бюро губкома партии большевиков и исполкома совета о том, чтобы мы, вот втроем, наладили связь с Омском. Вот мы и выехали с документами землемеров. Так что не удивляйся.
По тому, как торопливо и даже заискивающе он говорил, чувствовалось – врет. Натуральное вранье.
– А тут-то, в городе, вы чего спектакль разыгрываете? Тут-то могли бы и показать это постановление…
– А тут проверяем. Похожи ли мы на землемеров.
Плотников со злостью плюнул себе под ноги.
– На дезертиров вы очень похожи! – Он плюнул еще раз и пошел своей дорогой по направлению на вокзал. Потом обернулся к патрулям. – Заканчивайте, ребята, проверку документов. Подтягивайтесь постепенно на вокзал, к последнему эшелону.
На сидевших в бричке не глянул.
Это было ровно два года назад. И вот та, сбежавшая власть, снова, теперь уже не без помощи Плотникова, вернулась в Барнаул. Вернулась только в других лицах – в лице какого-то походного ревкома…
Вот лежит Филипп Долматович Плотников на тюремном топчане – лежит он, устроитель новой власти, и вспоминает. Все вспоминает, что было здесь, в Барнауле, тогда, два года назад.
Жаль было тех, первых руководителей совдепа? Пожалуй, нет. Они погибли, как трусы и дезертиры. Их тогда опознал какой-то учитель в одном из сел, задержал. Один троих! Да они, говорят, и не сопротивлялись – так были беспомощны. Сдал их властям. Потом их расстреляли.
Плотников лежал и думал. Тогда, в первую ночь к нему и пришла идея поднять тюрьму. И он ее поднял и увел с собой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯЛеонтьича в Красную армию не взяли, сказали на комиссии – переросток… Да он на комиссию-то, шел, чтобы посмешить людей. Знал, что не возьмут. Домой он не торопился – до весны было тогда, в декабре, еще далеко. Пристроился среди обозников – всю зиму возил дрова из Затона в город. Осенью по последней воде загнали на зимнюю стоянку баржу, груженную швырком. Вот этот швырок всю зиму оттуда и возили. Возил и Леонтьич – а чего не возить, и ему, и лошадям было определено довольствие и фуражное и денежное. К тому же он норовил в день делать не две ходки, а одну – чтоб полдня оставалось для себя. А для себя ему время надо было, поискать кое-чего для домашней нужды – не ехать же такую даль из Барнаула порожним.
На счастье Леонтьичу в соседнем хозвзводе ожеребилась кобыла, армейская, строевая. А в армии не положено с жеребенком. Леонтьич тут как тут: давай сменяем, мол, на моего мерина – он не ожеребится, гарантия… Пришлось старшине да взводному поставить по литре самогону. Старшина подпил, ржет: тебе, дед, прямая выгода – уехал от бабки на паре, а вернешься с трофеем, на тройке…
Не торопился теперь Леонтьич еще и потому, что ждал, когда окрепнет жеребенок, путь-то предстоял дальний. Да и вообще до выезда в поле еще далеко. В свободные дни да по вечерам рыскал Леонтьич по городу, по городским закоулкам в поисках чего-либо по хозяйству – чего и сам не знал. Но бегал не зря. Однажды приволок в санях что-то под дерюжкой на квартиру – он жил у далеких родственников своих сватов, у двоюродной тетки племяша его, Степана Сладких. Хоть и сердит, несусветно сердит был Леонтьич на своего племянника за тот суд в Куликовой, но промолчал, тетке этой, которая двоюродная, ничего не сказал, что он больше этого племяша к себе на порог не пустит. Тетка двоюродная была очень довольна квартирантом и его дочкой – дров он навозил по-родственному на две зимы – дармовое-то разве жалко ему… А привез он однажды под дерюгой в санях двухлемешной конный плуг – невидаль, которой собирался поразить всю Усть-Мосиху. Да и здесь, в Барнауле, посмотреть на это чудо собрались к Леонтьичу чуть ли не со всех Прудских переулков мужики-ездовые. Выросшие на земле крестьяне удивлялись.
– Так это сколько же надо в этот плуг лошадей?
– Ежели судить по валькам, то три лошади надо. Одну коренником впереди на длинных постромках, как форейтор, а две – как и всегда. И – пошел! Две борозды сразу будет буровить.
– Выгодно.
– Лошадям тяжело будет.
– Не заглубляй сильно…
– А мелко вспашешь, мелочь и получишь.
– Все одно, мужики, диковина хорошая.
– Удастся ли на этой диковине ему попахать. Говорят, вон, Плотников всю степь уже поднял. Частя регулярные прибывают на него. Не могут сами управиться.
– Он не супротив мужика. Наоборот, говорят, он за мужика, только супротив коммунистов, которые большевики.
– Кони-то и ему нужны. Позабирает.
– Не-е. Не должон.
Один из не шибко старых сдвинул шапку с затылка на брови, попинал плуг.
– Не-е, мужики, пахать он не будет. Это точно! Весь ржой покроется, пока он его довезет до дома.
Мужики недоумевающе уставились на говорившего. Тот подмигнул. И все поняли.
– Знамо дело, не будет пахать. Не обмытый-то, как он будет? Ничего не получится…
Обмывали плуг два дня. На работу не выезжали. Обмывали с песнями строевыми и с песнями «жалостливыми», с домашними. Кто всплакнул с пьяну-то – домой очень уж захотелось вдруг, по семье, по ребятишкам соскучился…
Леонтьич выехал домой по последнему санному пути, а приехал в Усть-Мосиху по голу. В Рогозихе – где когда-то Филька и его дружки убили комиссара Белоножкина – забрал оставленную у кума еще осенью, после павловского боя телегу. Перегрузил поклажу. Сани тоже кинул сверху – дома сгодятся, не бросать же.
Дома их с Настей ждал сюрприз – бумага от сельской власти: «С вас причитается по продразверстке 60 пудов хлеба…»
– Вот-те – на-а! Завоевал себе власть!.. Причитается… Кто это считал в моем амбаре? – похорохорился малость Леонтьич и вдруг поскучнел. Люди свой хлеб давно попрятали, а он проездил. Спрятать не успел. Придут и выгребут. Все до зернышка. И куда пойдешь жаловаться? Кому? И Леонтьич заметался. Разве же он за одну ночь успеет спрятать? Был бы жив Филька, тот шустрый, тот все мог сделать. Насте надсажаться нельзя.
Как и год назад, на Пасху, когда Леонтьич – он это любил говорить – вступил на революционный путь, привез из Камня с базара большевистскую листовку, он опять решил посоветоваться с несостоявшимся сватом, с Фатеем Хворостовым. Башковитый мужик – все загодя обмозгует, на все у него готов ответ.
Бабы в кути у печки шушукаются, плачут помаленьку, беспрестанно сморкаясь – не иначе Фильку вспоминают, жалеют. Леонтьич покрутился в избе с бумажкой в руках, сунул ее в карман и пошел к Хворостову. Разве можно самому одному что-то делать, не посоветовавшись?.. Шел к Хворостову неторопливо, уже не как заискивающий бедняк, а как уважаемый воин-победитель. Он смотрел на себя со стороны, чужими глазами и казался себе лихим и разухабистым, которому море по колено. Ему казалось, что вся улица облепила окна, чтоб посмотреть на него, бравого, что в каждой избе, мимо которой он проходил, судачили
о нем, о том, что вот, мол, герой гражданской войны идет, отличившийся в гилевском бою, награжденный самим Федором Ефимовичем Колядой и самим Даниловым Аркадием Миколаевичем, дай ему Бог здоровья и… должность хорошую… Мысль перескочила на другое – на слухи барнаульские: слышал – в Барнауле судачили – сняли Данилова с комиссаров милицейских. Говорят, Плотников подсидел его каким-то образом. Другие опять же говорили, что видели его не в милицейской, а в красноармейской форме – чуть ли не в должности комиссара полка, регулярного, а не партизанского. Кто его знает. Как людям верить? Конечно, Данилов не пропадет, в Усть-Мосиху назад не приедет учительствовать…
Встречные мужики и особенно бабы раскланивались с Леонтьичем, говорили:
– С возвращением тебя …
Некоторые вслед вполголоса говорили:
– Тоже герой явился! Завоевал новую власть… Захлебнулся бы он ею.
Но Леонтьич делал вид, что не слышит…
Дед Хворостов, Фатей Калистратович, стоял посреди ограды, опустив руки, и тупо смотрел себе под ноги. Леонтьича он заметил, когда тот уже вошел в ограду и чуть ли не приблизился вплотную к хозяину.
– A-а! Явился, аника-воин! – прохрипел он угрожающе. – Завоевал власть и теперь ходишь по дворам, высматриваешь… Кобеля на тебя, спустить?..
– Что ты, Фатей? Что ты, Бог с тобой?
– А чего ты ходишь? Чего высматриваешь?
– Ты хоть поздраствуйся. Всю зиму ведь не виделись.
– Чего мне с тобой здоровкаться. Жалко, тогда, в прошлом годе с листовкой той тебя не загребли насовсем. Ходил тут, смуту сеял. От той листовки твоей пакостной началось все… Чего тебе?!
– Фатей, ты чего шумишь-то? Посоветоваться я пришел.
– Чего со мной советоваться?
– Бумагу вот мне прислали, пока меня дома-то не было, пока я воевал. Шестьдесят пудов с меня причитается этой самой разверстки, лешак бы ее задрал. Скажи, где ты спрятал свой хлеб?
– A-а! Вон ты чо пришел! Выведывать пришел?!
– Да погоди ты, я не за этим. Я чтоб тоже так спрятать, как ты.
– Вот, выкуси! – Хворостов поднес к бороде Леонтьича кукиш из заскорузлых ногтястых пальцев, – Выкуси вот! А не хлеб тебе! Пришел выведывать – ишь ты-ы! Иди, иди отсель. Никто не найдет. А Петька Дочкин – не в жисть! Ума не хватит.
Вспомнив, сколь надежно он спрятал свой хлеб, дед Фатей начал помаленьку успокаиваться.
– Тебе, значит, тоже прислали? Правильно! Вон этому долгогривому дураку тоже прислали бумажку. А он честный, даже не спрятал ни зернышка. Все выгребли. Спрашивают, все выгребать? А он: ежели, говорит, имеете право, выгребайте. Ну, они и выгребли все подчистую, потому как не поверили, что он не спрятал. А он, пентюх старый, ходит сейчас по улицам побирается… И ты отдай все. Завоевал власть, вот и корми ее теперь. Я, что ль, должон ее кормить? Все отдай. Весь хлеб – коль она ваша власть!
Это было утром в субботу.
После обеда в эту же субботу, накануне Пасхи, Леонтьич смурной и обиженный пошел со своей бумагой-извещением в сельский Совет. Должна же быть справедливость: он воевал, дочь его воевала, овечек он добровольно отвез в партизанский котел на общий харч и вот теперь с него же опять и хлеб – шестьдесят пудов! Это не кот начхал. Это два хоро-оших воза! Их надо намолотить… Леонтьич шел и репетировал речь свою перед председателем сельского Совета. И такая она получалась красивая. Без сучка и без задоринки; и главное убедительно все – прямо-таки председателю деваться будет некуда…
Перед крыльцом Леонтьич остановился, чтобы собраться с духом, несколько раз топнул, стряхивая грязь с сапог, одернул пиджак и только тогда вошел в помещение.
– Здравствуйте, – проговорил он почему-то не очень смело. В комнате никого не было. На столе были… ноги.
Леонтьич вскинул глаза. Председатель стоял на письменном столе в полунаклон, уперевшись руками в стену, повернувшись задом, обтянутым брюками-галифе, к входу, примерял ка стене какой-то портрет.
– Кто там пришел? – спросил он, не имея возможности повернуть голову. – Прямо портрет или кособоко?.. Ну, говори, куда подвинуть – вправо или влево?
– Давай чуток левее, – прищурив один глаз, сказал Леонтьич. – Ну, вот теперь хорошо. Бей.
Председатель забил гвоздь в стену, обсыпав штукатурку, оттолкнулся руками от стены, выпрямился на столе, молодцевато спрыгнул на стул, на пол. Потом только обернулся.
– A-а? Это ты-ы! – удивился, увидев Юдина. – Пожаловал воин? Где это ты пропадал до сих пор? Все твои ровесники вернулись, хозяйством занимаются, а ты где огинался?
– В армий – где же еще я могу.
– Справка есть?
– Есть.
– Покажи.
Леонтьич полез рукой в карман пиджака, достал бумажку-извещение, достал справки на лошадей, отдельную справку на жеребенка и, наконец, вытащил на свет и справку о том, что он, Юдин Петр Леонтьевич с такого-то и по такое-то находился в рядах 7-го полка «Красные орлы», а с декабря по апрель – был мобилизован на обслуживание Красной армии в г. Барнауле. Председатель сельсовета прочитал, покрутил справку и так и этак. Протянул обратно.
– А хлеб завтра же вывези.
– Где я возьму столь хлеба? Ты что, с ума спятил – шестьдесят пудов! Это три хороших воза, пароконных, – уже прибавил он, будто Дочкин не знает, сколько на хороший воз укладывается мешков.
– А хоть пять. Чтоб завтра хлеб был. Понял? Я с тобой долго разговаривать не буду. Каждого уговаривай.
– Это как же так получается: кто дома сидел, не воевал и в мобилизованных работах не был – с него столько же. И с меня, взять к примеру, столько же. А я вместе с дочерью воевал, новую власть завоевывал. Как это понимать?
– Ты власть завоевывал, ты и должен ей помогать. Кто же поможет, Хворостов, что ли? Он против этой власти воевал. Его сынок-то в колчаках ходил. Там и сгинул. А вот давай раскошеливайся, помогай своей власти.
– Не-е. Так не пойдет – все с одного и с одного. Ты уж извиняй, Петра Степанович, но это супротив совести. Я ж воевал с первого почти дня.
– Все воевали, не ты один.
– Не все. Ты вот не воевал. Тут просидел. А меня сам Коляда в гилевском бою винтовкой наградил…
– Я не воевал – меня избрали, народ избрал…
С улицы донесся звон колокольчика. Председатель встрепенулся, навострил уши – почте вроде рано. Она к вечеру приходит из города – два дня скачет. Конский топот и звон колокольцев оборвались у крыльца. Потом послышался скрип половиц на крыльце – несмотря на сырость, громыхают плахи, некому забить гвоздя, дом общий, государственный, кому он нужен! В комнату ввалился уполномоченный – в документы не надо к нему заглядывать, и так видно, что уполномоченный. В брезентовом дождевике, в кожаной фуражке со звездой. Что-то знакомое Леонтьичу было в его курносом мясистом лице. Где-то он это лицо видел. Председатель стоял посреди комнаты, опустив руки по швам, молча смотрел на приехавшее начальство. Тот сбросил дождевик. Остался в одной кожаной блестящей тужурке. С кобурой на боку.
– Кто из вас председатель Совета Дочкин? Вы? – он повернулся к безмолвствующему председателю. – Я, уполномоченный волревкома Кульгузкин. Вот мой мандат. – Он протянул сложенный вчетверо лист, на котором синело несколько кругляшков печатей. Видать, не в первый сельский Совет заехал. – Я по вопросу продразверстки. Не выполнили вы, товарищи, задание губревкома. Не выполнили. Это позор. Вот я и приехал организовать у вас вывоз хлеба. Со мной два товарища из чека. Они быстро наведут у вас порядок. К злостным будут приняты самые, самые суровые меры, вплоть даже до применения приказа губревкома № 37 от восьмого февраля – вплоть до расстрела на месте. Таково указание губкома партии. Положение с хлебом в стране очень и очень плохое. Приказано все меры принять. Не моя одна группа поехала. С хлебом вопрос остро стоит. Губерния должна сдать нонче тридцать один миллион пудов государству! – Он уставился на Леонтьича. Поднял указательный палец. – Тридцать один миллион! – Повернулся опять к председателю Петру Дочкину. – Что мы должны сейчас делать? Слушай меня внимательно… Мы должны…
И тут Леонтьича будто кто ширкнул в бок: так вон это кто! Это же один из судей, приезжавших с племяшом судить Фильку! Не из тех, которые ночевали со Степкой у него, у Леонтьича, а которые судили и засудили Фильку и всех остальных. Этот у его племяша, у Степки и поговорку-то перенял, вишь ты: слушай его внимательно… Леонтьичу вдруг стало как-то не по себе. Заныло под ложечкой от предчувствия беды.
– Мы должны сейчас же, немедленно… Это ваш актив? – кивнул он на Леонтьича.
– Какой там актив! Недоимщик. Пришел вот оправдываться.
– Оправдываться? – Кульгузкин даже удивился: как это, дескать, он посмел еще и оправдываться? – Чтоб сегодня же хлеб был на ссыпном пункте… У вас где ссыпной пункт? – спросил он председателя.
– Церковь закрыли. Оборудовали под ссыпку.
– Много вывозить?
– Шестьдесят пудов, – объяснил председатель. – Ни фунта еще не вывез.
– Ни фунта?!
– Не было меня дома. Только приехал вчера. Не было меня здесь.
– Где был?
– В Красной армии был.
Кульгузкин подозрительно оглядел его. Усомнился.
– Документ есть?
– Есть, – подтвердил Дочкин. – Я только что смотрел. Все по форме. Мобилизован был на работы.
– Почему только на работы? Я и в батальоне был. Воевал. И овечек отвез добровольно. Мне должно быть послабление, потому как я воевал. И дочь моя – тоже. Тоже воевала.
– Все воевали.
– Нет, не все! – взвизгнул вдруг задетый за живое, за самое больное Петр Леонтьевич. – Дочкин вон не воевал. И ты не воевал! Судил людей ездил с моим племяшом, и расстреливал невинных!
– Стоп! – закричал Кульгузкин. – В кутузку его! Есть у вас кутузка? За оскорбление властей на пять суток его!.. Эй, кто там? – выглянул он в переднюю комнату. – Забрать его!
Леонтьич и опомниться не успел, как очутился в сельсоветской кладовке с заколоченным окном. Постоял. Дал привыкнуть глазам к непроглядной темноте. Пошарил вокруг себя – под руки попадались колченогие стулья, скамейки, какие-то доски, какие-то тряпки. Топор попался – значит, кладовка явно не была приспособлена под каталажку. Иначе топора бы здесь не было. Кое-как угнездился на куче хлама и мусора. Век прожил, а в кутузке еще не сиживал. А вот на старости лет удосужился. В самом деле – завоевал себе власть, туды-т твою в портянки…
Из глубины сельсоветских комнат доносилось лишь гудение двух голосов. Леонтьич сдвинул набекрень шапку, освободил одно ухо побольше, напряг слух – уж больно хотелось узнать, о чем они, эти власти, там наедине говорят. Затаил дыхание.
– Ну так у кого будем наглядно показательно выгребать? – спросил уполномоченный Кульгузкин. – Судя по посевным площадям прошлогодним, больше всех хлеба сейчас – это у Катуковых. Давай с них и начнем.
– Нет, – воспротивился Дочкин довольно твердо. – Все три брата Катуновы члены подпольной даниловской организации, активные партизаны, не то, что этот вот, которого сейчас в каталажку посадил. Настоящие партизаны. К тому же первую разверстку честно выполнили – привезли хлеб сполна.
– Мало ли что привезли. Сколько там за ними числится?
– За ними ничего не числится,
– Надо, чтоб числилось! Как же это так: у человека столько хлеба и он вдруг не должен государству – такого быть не может! Сколько по вашим подсчетам у этих братьев-куркулей сейчас имеется в наличии хлеба?
– По нашим подсчетам, ежели взять с семенами, то у них… – Дочкин что-то долго бормотал, Леонтьич не мог разобрать—… у них сейчас в наличии должно быть пудов по сто на брата.
– Это – триста пудов? С семенами?
– Да, с семенами. Всего.
– Половину забрать! Даже не половину, нет. Больше половины забрать! По тридцать пудов, на брата оставить семян – это девяносто пудов. Остальное все забрать! И пусть сегодня же все вывезут. Думаю, привезти у них есть на чем. Или мобилизованных дать подвод – десяток. Всё – с этими решили. Сегодня чтоб хлеб был.
– Погоди. Погоди. Как это решили? Я к ним не пойду с этим новым заданием.
– Как «не пойду»?
– А так – у меня совесть еще есть. Мы с ними договорились по-хорошему, по-честному. Они вывезли. Больше всех пожалуй в селе вывезли. А теперь– снова? Не-ет, я не пойду. Иди, ежели ты такой шустрый. Иди.
– Та-ак, – протянул угрожающе Кульгузкин. – Значит, и ты с ними. Учтем. Ладно. Кто еще у вас тут хлебный? У кого бы еще наглядно-показательный выгребон сделать, а? Вот в списке этот, как его, Квалерий, это что такое?
– Это – поп.
– Во-о! Попа и включим в показательные.
– Не желательно. Поп у нас особый. В партизанах был. Вернулся. Сколько написали, столько и вывез.
– Вот и хорошо, что вывез. Не вывез бы, мы с ним и разговаривать не стали. Сколько у него еще можно взять?
– А, почитай, нечего уже брать. Ни на семена не осталось, ни на пропитание – тоже. Ходит, занимает у соседей на прокорм. У меня был. Я дал; ему два пуда.
– «Дал два пуда…» А вы и поверили? Он ходит и занимает! Мало ли, что он ходит и занимает. А вы все и уши развесили! Эх, вы-ы! Да я сейчас пойду с ребятами и найду у него хлеб! Понял? Кому поверили! Попу-мракобесу! Пиши его в списки самым первым… В нашем деле сегодня главное – никому не верить на слово. Понял?
Леонтьич пригляделся в кромешной-то тьме. Стал paзличать очертания развешанных на стенах предметов – хомут, дугу, багетовую раму от портрета (должно быть, царского). Увидел, что окно заколочено досками изнутри, а не снаружи. Он нащупал лежавший у его ног топор. И полез с ним на четвереньках через кучу хлама к окну. Потомственному Крестьянину, хорошему хозяину ничего не стоит топором карандаш затесать, а оторвать от косяка доску – это, говорят, как щенка подковать…
Вылез через окно, огляделся. Он стоял на задворках сельского Совета, в прошлогоднем бурьяне. Перелез через прясло, и пошел вдоль по улице. Но не в сторону своего дома, а наоборот, в противоположную. Рискуя быть опознанным, он прошел мимо сельсоветского крыльца, где сидели два приехавших с Кульгузкиным работника чека, и направился прямиком к отцу Евгению…
Отец Евгений сидел на крыльце и задумчиво почесывал заскорузлым ногтястым пальцем свою макушку.
– Батюшка! – закричал от самой калитки Леонтьич. – Батюшка, прячь свой хлеб. Уполномоченный и двое из чека идут к тебе искать хлеб. Не верют, что ты весь хлеб вывез, говорят, спрятал много.
Отец Евгений медленно надел старую войлочную шляпу. Недовольно посмотрел на Леонтьича, будто тот виноват в том, что ему пришлось оторваться от увлекательнейшего занятия.
– Чего кричишь?
– Хлеб, говорю, прячь. Идут с обыском.
– Ну, и чего шуметь из-за этого?.. Закурить есть? Садись, покурим.
Леонтьич раскатал на колене кисет. Протянул газету, спички – и все это торопливо, суетливо, стараясь закончить процедуру закуривания до прихода властей. Он даже и не подумал о том, что его тут же опознают, как только переступят подворотню.
– Чего ты суетишься? Нету у меня хлеба, пусть хоть неделю ищут. Нету.
Леонтьич, глядя на отца Евгения, тоже начал успокаиваться, тоже закурил. Сидел маленький, щуплый рядом с могучей глыбой священника. Заглядывая на него снизу вверх с уважением и даже с некоторой любовью.
– А я, батюшка, слышь, из каталажки сбежал.
– Это как так?
– А так. Они меня посадили, а я взял топор, доски оторвал и прямиком к тебе сюда… Пока я сидел в каталажке, то слышал, как они говорили обо всех. Список составляли, у кого обыски устраивать какие-то показательные, что ли. Уполномоченный не верит, что ты, батюшка, весь хлеб сдал. Не верит и – все. Говорит, пойду сейчас с ребятами и найду. Мы, говорит, не должны верить никому на слово…
С улицы донесся гомон, скрип тележный.
– Вон идут, батюшка, по твою душу!
Отец Евгений медленно поднялся, стянул с головы войлочную шляпу, перекрестился на церковную колокольню.
– Матушка-заступница, царица небесная, всели в меня терпение, чтоб не сорвался я, чтоб за оглоблю не схватился… – Еще раз перекрестился. Сел. И снова потянулся за кисетом.
В ворота резко постучали. Начали буквально ломиться. Отец Евгений не шевельнулся. Леонтьич шустро вскочил, побежал открывать ворота. В открытые ворота въехала одна подвода, другая. Остановились. Остановились и все остальные за воротами, на улице. Стал сбегаться народ – много любопытных. Уполномоченный Кульгузкин подошел к крыльцу. Остановился в двух-трех шагах от хозяина дома. Отставил ногу в хромовом начищенном сапоге.
– Вы – гражданин Валерий?
– Я, – спокойно ответил отец Евгений.
– За вами числится пятьдесят пудов недоимок по продовольственной разверстке.
– Я сдал все, что у меня было. Больше у меня нету.
– Разрешите вам не поверить, – с оттенком торжества промолвил уполномоченный.
– Дело ваше, – ответил священник и отвернулся, затянулся несколько раз подряд, бросил окурок под ноги. Поднялся резко, рывком. – Ищите! – сказал он уполномоченному. – Найдете, можете расстрелять меня здесь же. Не найдете… – он задышал, раздувая ноздри, – … не найдете, расстреливать не буду. – Он вдруг поднес огромный кулак– кувалду к самому носу уполномоченного. – Во! Одним ударом вдребезги расшибу башку. Понял?
– Но-но, ты поосторожнее, – отшатнулся уполномоченный. – А то я ведь быстро…
– Я быстрей тебя успею… – И снова сел на крыльцо. – Иди, ищи!..
По тому, как уверенно и независимо вел себя поп, уполномоченный волревкома Кульгузкин понял: показательного выгребания хлеба здесь не будет. И не то, чтоб очень уж он испугался поднесенной ему под нос волосатой кувалды (хотя чего там скрывать – струхнул порядком), но одно понял: надо вовремя и с достоинством уходить из этой ограды. Не первый месяц ездит Кульгузкин по селам и выколачивает хлеб. Всяких видел хозяев: и истеричных, и затаенно злобных и открыто агрессивных, но с таким, как этот поп, встречаться не доводилось – он наверняка убьет, коль пообещал.
– Ну, ладно, мы тебе верим, гражданин… – Он заглянул в список. – Квалерий. – Постоял перед сидящим на крыльце попом и, не нашелся ничего другого сказать: – Чего фамилию не сменишь? Мысли всякие по поводу этой фамилии могут быть. А сейчас всем разрешено менять фамилии на какую угодно.
– Меня устраивает отцовская фамилия… Давай топай отсюда!
Кульгузкин не оскорбился такому обращению. Он был из тех, которые признают только силу. И ничего больше.
За воротами уполномоченный, оба чекиста и председатель сельсовета сгрудились посовещаться.
– Я ж говорил вам, что нету у него, – обиженно высказался Дочкин.
– Говорил, говорил вас слушать, так… вы все тут круговой порукой повязаны. Защищаете друг друга.
– Что ж искать не стал? Испугался?
– А это не мое дело. Я не ищейка. Это ты должен искать.
– Все, что я должен, я сделал. А ты приехал дополнительно искать, вот и ищи.
Председатель сельсовета повернулся спиной к уполномоченному волревкома, оскорбившись. Стоял молча, засунув руки в карманы полупальто. И тут среди толпы на глаза ему попался Леонтьич. Дочкин сам себе не поверил. Может, обознался? Поманил его пальцем к себе.
– Это ты, что ль, Юдин?
– Ну, знамо дело.